- Подследственный Пернат, вы можете представить следствию свидетелей, способных подтвердить ваши показания касательно того, что принадлежавшие потерпевшему часы якобы подарил вам господин Вассертрум?
- Да, конечно, господин Шемая Гиллель... то есть... нет... - Я внезапно вспомнил, что архивариус пришел позже. -
Впрочем, господин Харузек наверняка... хотя нет, его тоже не было при этом...
- Стало быть, милостивый государь, лиц, способных под присягой засвидетельствовать дачу вам сих часов в качестве подарка вышеупомянутым господином Вассертрумом, у вас нет?
-Увы, нет, господин следователь, наш разговор со старьевщиком Вассертрумом происходил с глазу на глаз.
Вновь злорадное козлиное блеянье донеслось из-за бумажной гряды соседнего стола, и вновь с фатальным скрежетом повернулись кошмарные жернова:
- Надзиратель, уведите подследственного...
Моя нервическая озабоченность судьбой Ангелины мало-помалу сменилась вялой, безнадежной апатией: в самом деле, какой теперь смысл хвататься за голову и лихорадочно пытаться что-то изменить - либо Вассертрум уже давно осуществил свои коварные планы мести, либо Харузек все же успел вмешаться и расстроить дьявольские козни старьевщика.
А вот тревожные мысли, связанные с Мириам, едва не сводили меня с ума.
Воспаленное воображение, не скупясь на краски, рисовало мне, как в тщетном ожидании очередного чуда она не находит себе места, как, заслышав на рассвете шаги булочника, сломя голову сбегает вниз и дрожащими руками ломает хлеб, как, быть может, терзаемая мучительным страхом за меня, не спит ночами...
Невыносимо тяжкий гнет этих страшных дум гонит от меня сон, и я, взобравшись на свой "насест", вглядываюсь в ночь - туда, откуда должен явиться медный, непроницаемо-бесстрастный лик вечности, и, изнемогая от напряжения, пытаюсь сделать так, чтобы мои мечущиеся по кругу мысли долетели до Гиллеля, чтобы отчаянный глас снедающей меня тревоги дошел до ушей архивариуса и он, проникнувшись моим страхом, бросился на помощь своей дочери, дабы избавить ее от мучительной надежды на чудо.
Когда же ноги мои начинают подгибаться, я бросаюсь на нары и, задержав дыхание, так что сердце едва не разрывается на части, стараюсь призвать своего призрачного двойника, чтобы тут
же отправить его к Мириам - быть может, это бледное подобие Атанасиуса Перната хоть немного утешит несчастную девушку.
И однажды мой потусторонний антипод таки явился пред ложем моим с зеркально отраженной надписью на груди: "Chabrat Zereh Aur Bocher", и радостный вопль уже готов был сорваться с моих губ, ибо, как мне почему-то казалось, отныне все должно измениться к лучшему, но призрак стал быстро умаляться и, прежде чем я успел отдать ему приказ явиться Мириам, ушел в пол, бесследно сгинув в каменных плитах...
И мысли мои, такие же тяжелые, как мельничные жернова тюремной рутины, и солнце, и заключенные, и надзиратели, и сумрачный двор, и часы без стрелок, и камера - все, все, все покорно и обреченно вернулось на круги своя...
Странно, но за время заключения я не получил ни единой весточки от моих друзей!
Когда же спросил у своих сокамерников: имею ли я право на переписку? - они лишь растерянно пожали плечами и стали сбивчиво объяснять, что никогда не получали писем, да у них и не было никого, кто мог бы им написать.
Спасибо надзирателю, который обещал при случае разузнать.
Ни ножниц, ни расчесок в тюрьме не полагалось, так что ногти мои, которые приходилось грызть, потрескались и огрубели, а на голове торчал колтун грязных, нечесаных волос, ведь даже воды для умывания нам не давали.
То и дело я вынужден был подавлять приступы мучительной тошноты, так как тот отвратительный брандахлыст, которым нас ежедневно потчевали, вместо соли приправляли содой, строго следуя тюремному предписанию, вменяющему в обязанность "повсеместно ограничивать потребление в пищу острых продуктов и приправ во избежание крайне нежелательных и опасных в специфичных условиях имперских пенитенциариев вспышек половой активности заключенных".
Дни, похожие друг на друга как две капли воды, тянулись серой, умопомрачительно кошмарной в своей беспросветной монотонности чередой.
Вселенское пыточное колесо времени с медлительностью садиста продолжало свое бессмысленное и безысходное вращение.
В конце концов кто-нибудь из заключенных не выдерживал - такие мгновения временного помешательства знакомы каждому узнику, - вскакивал и, словно дикий зверь, часами метался из угла в угол, а потом валился как подкошенный на нары и, тупо глядя в потолок, вновь принимался ждать, ждать и ждать...
С наступлением сумерек несметные полчища клопов высыпали на стены, и тщетно пытался я постичь неведомый смысл вопросов того заросшего дремучей бородой служаки с саблей и в подштанниках, который с почти болезненным пристрастием допытывался, нет ли у меня каких-нибудь паразитов.
Ну разве что господа патриоты из окружного суда, свято блюдя исконную чистоту родной клопиной расы - кровь от крови, плоть от плоти славных блюстителей порядка, - всеми силами старались воспрепятствовать тлетворному проникновению неполноценных инородцев и вырожденцев-космополитов?..
Утром по средам обычно заявлялось свиное рыло в шапокляке и узких, отвисших на коленях панталонах - тюремный врач доктор Розенблат, который по долгу службы был обязан регулярно убеждаться в том, что все заключенные пышут здоровьем и даже думать забыли о всяких там хворях и болячках, свойственных всему остальному роду человеческому, имевшему несчастье до поры до времени находиться вне благословенных стен "оплота карающей справедливости".
Впрочем, что уж тут греха таить, иногда и эта рутинная, выверенная до мелочей процедура давала сбои, и в монолитных рядах излучающих бодрость и веселье узников нет-нет да и оказывался невесть как затесавшийся туда отщепенец, слабым, немощным голосом взывающий о милосердии, в таких прискорбных случаях свиное рыло, пронзив отступника испепеляющим взглядом, недрогнувшей рукой прописывало ему цинковую мазь для ежедневного втирания в грудь или на худой конец клистир -дабы неповадно было в другой раз бросать тень на безукоризненную репутацию родного пенитенциария.
В один прекрасный день заключенным даже выпала высокая честь лицезреть самого председателя окружного суда - на рослого, благоухающего, как парфюмерная лавка, хлыща, на холеной физиономии которого были написаны все мыслимые пороки и который всячески бравировал своей сомнительной принадлежностью к "высшему свету", нашла вдруг блажь "самолично" удостовериться, что во вверенных ему исправительных учреждениях царит образцовый порядок: "не сыграл ли кто-нибудь из фраеров в ящик, повязав на шее галстук", - как весьма витиевато изволил выразиться наш задумчивый и немногословный "Нарцисс", по-прежнему ежедневно "наводивший марафет", зачарованно склонясь над зеркальной гладью своего карманного "пруда".
Все бы хорошо, если б не моя наивность: изъявляя скромное желание обратиться к высокопоставленному гостю с просьбой, я сделал к нему всего лишь шаг, но не успел и рта открыть, как этот вальяжный господин с поразительной для его комплекции проворностью африканского павиана скакнул за спину ближайшего надзирателя и, тыча мне под нос револьвер, принялся истошно вопить, чтобы его избавили от домогательства "преступных элементов".
Почтительно поклонившись, я все же осмелился спросить, не поступала ли на мое имя какая-либо корреспонденция, и тут же вместо ответа получил весьма чувствительный тычок в ребра от доктора Розенблата, который сразу после своего коварного выпада почел за лучшее немедленно ретироваться.
Господин председатель тоже не стал испытывать судьбу - с достоинством отступив на заранее подготовленные позиции, он осторожно выглянул из окошка в двери и, убедившись, что ему ничего не угрожает, злорадно порекомендовал мне как можно скорее чистосердечно признаться в содеянном убийстве. И, грубо заржав, добавил: "В противном слючае вам, милостивый го-сюдарь, в этой жизни уже не сюждено получать какой-либо кор-р-респонденции..."
Я уже давно привык к духоте, и даже смрад обсыпанной карболкой параши меня не особенно смущал, однако теперь мне не давала покоя другая напасть - мое изможденное тело постоянно, и днем и ночью, сотрясал сильнейший озноб.
Блатная парочка сменилась другими заключенными, а те в свою очередь следующими, но я как-то незаметно для самого себя перестал обращать внимание на то, что происходило в камере. Мне было совершенно все равно, что на прошлой неделе на соседних нарах лежали карманник и грабитель с большой дороги, а на этой - фальшивомонетчик и торговец краденым.
Пережитое накануне на следующий день начисто стиралось в моей памяти.
Под гнетом тяжелых, медленно перемалывающих меня мыслей о Мириам в моей душе не осталось места для внешних впечатлений.
И лишь одно событие более или менее глубоко запечатлелось в моем сознании - время от времени даже врываясь в сон, оно преследовало меня странными фантасмагорическими образами...
Однажды я по своему обыкновению взобрался на "насест", чтобы подышать свежим воздухом и посмотреть на далекое, забранное решеткой небо, как вдруг что-то острое кольнуло меня в бедро...
Осмотрев сюртук, я обнаружил того самого "опасного свидетеля", от которого собирался во что бы то ни стало избавиться, - проклятый напильник, прорвав карман, завалился за подкладку: очевидно, он еще до моего ареста тихо затаился в этом укромном местечке, иначе дотошно обыскивавший меня бородатый служака в подштанниках его бы непременно обнаружил.
Выудив навязчивого "приживала", я равнодушно бросил его на тюфяк.
Когда же, немного продышавшись, я спустился вниз, то напильника не обнаружил - впрочем, у меня не было никаких сомнений в том, что "несостоявшийся убийца", оскорбленный моим невниманием, нашел себе нового, куда более заботливого покровителя в изъеденном оспой лице Лойзы.
Несколькими днями позже вороватого подростка вывели из камеры и препроводили этажом ниже в отдельные "апартаменты".
Как объяснил мне надзиратель, тюремный устав запрещает совместное содержание в камере двух подследственных, проходящих но одному и тому же делу.
От всего сердца пожелал я несчастному Лойзе использовать попавший в его руки инструмент по назначению и с его помощью "нарезать винта", по образному выражению Черного Восатки, - капризной судьбе было угодно распорядиться так, чтобы этот никогда не лезший за словом в карман и питавший трогательную "салабость" к огненной стихии пироман вновь оказался в моей камере.
Поджигатель еще стоял в дверях, а надзиратель уже вталкивал в камеру следующего заключенного.