Я закончил свои рассказ. Теперь ему было известно все, абсолютно все, даже то, что сказала Мириам о Гермафродите.
Когда же в наступившей тишине я посмотрел на Ляпондера, мне стало не по себе: и без того бледное лицо его сейчас было таким же белым, как известка на стене, а по щекам струились потоки слез...
Я поспешно отвел глаза, встал и принялся расхаживать по камере, давая ему возможность успокоиться. Потом присел напротив и, призвав на помощь все мое красноречие, принялся убеждать этого не от мира сего человека в необходимости немедленно известить судейскую коллегию о своем тяжелом психическом расстройстве.
- Если бы вы по крайней мере не признавались в убийстве! - воскликнул я в сердцах, завершая свою прочувствованную речь.
- Но я должен был это сделать! Они взывали к моей совести, - наивно пробормотал Ляпондер.
- Помилуйте, а где была ваша совесть, когда... Впрочем, не будем об этом... И все же, сударь, неужели вы считаете ложь более тяжким прегрешением, чем... чем убийство? - изумленно спросил я.
- В общем, возможно, нет, что же касается меня - да. Безусловно более тяжким. Судите сами: когда следователь спросил, признаю ли я себя виновным, у меня хватило духу сказать правду. Итак, это был мой свободный выбор - солгать или не солгать... Когда же я совершил убийство... пожалуйста, позвольте мне не вдаваться в подробности: это было так ужасно, что лучше уж мне не бередить память - боюсь, мое сознание не выдержит и рухнет под напором страшных, пропитанных кровью воспоминаний... Так вот, когда я совершил убийство, у меня не было выбора. Понимаете, не было! И тем не менее весь этот кошмар содеян мною в ясном уме и твердой памяти... Некая неведомая сущность, о присутствии которой в себе я даже не подозревал, вдруг восстала ото сна, и была она сильнее меня. Неужели
вы думаете, что, будь у меня выбор, я бы стал убивать?! Никогда в жизни я не убивал - кажется, и мухи не обидел! - да и сейчас не смог бы поднять руки не то что на человека, а и на ничтожного муравья...
Представьте на минуту, что одна из заповедей, данных человеку, гласила бы: убий, а за ослушание полагалась бы смерть -подобное, кстати, происходит на войне, - в таком случае меня бы немедленно приговорили к смертной казни, ибо и тогда тоже я был бы лишен выбора по той простой причине, что убийство противно моей натуре. Однако в тот ужасный день все происходило с точностью до наоборот: я не мог не убивать...
- Лишнее свидетельство того, что вы были тогда невменяемы и действовали в состоянии какого-то странного аффекта, ощущая себя другим человеком! Тем более следовало сделать все возможное, лишь бы избегнуть несправедливого приговора, ибо на смертную казнь должен быть осужден тот, другой... - с жаром возразил я.
Ляпондер протестующе вскинул руку:
- Вы ошибаетесь, сударь! И судьи по-своему совершенно правы. Неужто можно оставлять на свободе человека, подобного мне? А что, если завтра или послезавтра на меня снова что-нибудь найдет и случится новое,несчастье?..
- Ну хорошо, допустим, вас нельзя оставлять без присмотра, тогда вы, наверное, должны быть помещены в лечебницу для душевнобольных... Но казнить... Нет, сударь, я хочу вам сказать, смертный приговор - слишком суровая и несправедливая мера для человека, не отвечающего за свои поступки.
- И были бы абсолютно правы, если бы речь в моем случае шла о душевном расстройстве, но ведь все дело в том, что я не сумасшедший, - невозмутимо парировал Ляпондер. - Мной владеет нечто совсем иное - это какая-то потусторонняя сущность, которая приводит одержимого ею человека в некое особое состояние, по своим проявлениям очень напоминающее безумие и все же полярно противоположное каким бы то ни было человеческим психозам. Пожалуйста, выслушайте меня, сударь, и, быть может, кое-какие обстоятельства не только моей, но и
вашей собственной жизни уже не покажутся вам столь безнадежно темными...
Все, что вы мне рассказали о фантоме с туманностью вместо головы - разумеется, это тоже символ, скрытый смысл которого вы легко поймете, если как следует подумаете, - мне известно, ибо со мной произошло то же самое. Только я принял зерна и, таким образом, избрал "путь смерти"! Высший долг для братии нашего красного круга состоит в том, чтобы всего себя, все свои поступки и помыслы, без остатка подчинить той высшей духовной субстанции, коей будет угодно избрать нас своим орудием: отдаться ей слепо, бездумно, безраздельно и, куда бы ни вела уготованная нам стезя - на виселицу или на трон, к бедности или к богатству, - идти по ней без оглядки, никуда не сворачивая и не обращая внимания ни на какие соблазны, до самого конца.
Никогда не колебался я, если выбор был доверен мне, моему сокровенному Я, поэтому и следователю не солгал...
Вам знакомы слова пророка Михея: "О, человек! сказано тебе, что - добро и чего требует от тебя Господь"?
Если бы я солгал, то посеял бы причину, ибо выбор зависел только от меня; совершенное мной убийство - это просто кошмарное следствие некой давно дремавшей в глубине моей души причины, к рождению которой мое Я не имело никакого отношения и над которой у меня уже не было власти.
Таким образом, руки мои чисты.
Сделав меня убийцей, духовная сущность, овладевшая мной, обрекла свое безропотное орудие на смертную казнь, теперь дело за судом человеческим: вздернув тело господина Ляпондера на виселице, люди прервут те узы, которыми его судьба была связана с их судьбами, и мое Я обретет наконец долгожданную свободу...
Волосы встали у меня на голове дыбом, когда я, раздавленный сознанием собственной малости, вдруг почувствовал, что предстою святому.
- Вы рассказывали, как гипнотическое вмешательство лишило вас юношеских воспоминаний, заключив их в своеобразную блокаду амнезии, - продолжал Ляпондер. - Знайте же, сие есть печать, сакральная стигма всех тех, кого ужалил мудрый "змий духовного царствия". Жизнь таких клейменных змием избранников всегда делится на две части - до и после рокового укуса, когда к прежней их личности, как к грубому дичку, прививается благородный привой духа, и такое мучительное раздвоение продолжается до тех пор, пока не случится чудо воскресения: то, что у обычных смертных отделяет гробовой порог, у носителей духовных стигм отмирает, изъятое из сознания либо помрачением памяти, либо внезапным внутренним обращением.
Именно это и случилось со мной. В одно прекрасное утро, на двадцать первом году своей ничем не примечательной жизни, я без всякой видимой причины проснулся совершенно другим человеком. Все, что было мне до сих пор дорого, стало вдруг абсолютно безразличным, та жизнь, которую вел я и большинство населяющих эту земную юдоль людей, показалась мне такой же глупой и бессмысленной, как сусальные романы об индейцах, и сразу превратилась в моих глазах в скучную, бездарно намалеванную декорацию, не имеющую ничего общего с настоящей действительностью. Мир словно перевернулся: верх стал низом, низ - верхом, левое - правым, правое - левым, сны же обрели статус реальности - поймите меня правильно, сударь: речь идет о безусловной, истинной и достоверной реальности ! - а тот обманчивый мираж, который угодливо являет нашему взору каждый грядущий день, ничем теперь не отличался от моих прежних, сумбурных и бестолковых, снов.
Любой смертный мог бы подвергнуть себя этому сокровенному обращению, если бы обладал ключом. Ключ к сему таинству обретает тот, и только тот, кто сумеет осознать во сне образ собственного Я, так сказать, его оболочку, метафизическую кожу, и найдет узкую, как игольное ушко, щель между явью и глубоким сном, чрез которую сознание, подобно линяющей змее, покидает свое прежнее, изношенное линовище и, обновленное, проскальзывает на свободу.
Вот почему я предпочитаю говорить о "странствовании", а не о "сне".
Завоевание бессмертия - это борьба за монарший скипетр с облепившими нашу душу алчными призраками и голосами сирен, навевающими сладостные грезы, а ожидание королевской коронации собственного Я - ожидание грядущего во славе Мессии.
Явившийся вам "хавел герамим", "дыхание костей" каббалы, и есть тот преоблаченный в белоснежные ризы король, который должен быть коронован и помазан на царствие. Когда предвечная корона увенчает его сияющее чело, прервется надвое веревка внешних чувств - примотанная к чадящей дымовой трубе рассудка, она, подобно пуповине, связывает каждого смертного с миром сим.
Судя но всему, вам, сударь, не дает покоя мысль: как могло случиться, что я, уже не имеющий никакого отношения к этой жизни, в одну ночь превратился в кровожадного монстра? Да будет вам известно, человек - как стеклянная трубка, в которую заключены разноцветные шарики; число их обычно ограничено, для большинства людей вполне хватает одного-единственно-го - медленно и лениво катится он через всю их серую, однообразную жизнь. Обыватель не ломает себе голову: красный шарик - значит, человек "плохой", желтый - "хороший", если же их два, красный и желтый, тут уж надо держать ухо востро - от такого переменчивого характера можно ждать чего угодно. Мы, клейменные жалом гностического змия, обязаны пережить за тот краткий срок, который отведено нам пребыть на этой бренной земле, всю историю рода человеческого с сотворения мира - шарики всех цветов и расцветок один за другим пулей проносятся в стеклянном жерле, ну а когда их запас иссякает, наш дух становится настолько ясным и прозрачным, что отныне нас называют не иначе как пророками - зерцалом Господним...
Ляпондер замолчал.
Долго еще, потрясенный его исповедью, я не мог вымолвить ни слова.
- Почему же вы с таким пристрастием расспрашивали меня о событиях моей никчемной жизни, вы, рядом с которым я -
ничтожный пигмей? - обретя наконец дар речи, недоуменно вопросил я.
- Опять вы ошибаетесь, сударь, - спокойно ответствовал Ляпондер, - в духовной иерархии я нахожусь много ниже вас. А спрашивал потому, что чувствовал: вы обладаете тем единственным и последним ключом, которого мне так недостает.
- Я? Ключом? О господи!
- Да, да, именно вы! И вы мне его дали... Не думаю, что найдется сейчас на земле человек более счастливый, чем я!
Снаружи послышались звуки шагов, раздались голоса надзирателей, загремели засовы - Ляпондер даже бровью не повел.
- Гермафродит - вот тот заветный ключ, который я долго и безуспешно пытался найти. Теперь, когда он у меня в руках, я обрел наконец покой. Эти люди пришли за мной, но если бы вы знали, сударь, какая великая радость переполняет меня от счастливого сознания того, что уже скоро я достигну своей высочайшей цели...
Сквозь пелену слез, застлавшую глаза, я не мог различить лица говорившего, зато очень хорошо расслышал иронию, прозвучавшую в его голосе:
- Засим прощайте, господин Пернат, и помните: то, что завтра вздернут на виселице, - всего лишь мое старое, изношенное и обветшалое, линовище... От всей души благодарю вас, су... брат мой, вы открыли мне глаза на самое прекрасное, последнее, чего я еще не знал... Ну что же, возрадуемся и возвеселимся, ибо, истинно говорю, дело идет к свадьбе... - Человек с улыбкой божества встал и проследовал за надзирателем к дверям. - И пом ните, все это неразрывно связано с тем садистским убийством, которого я не мог не совершить... - были его последние, долетевшие уже из коридора слова, темный смысл которых так и остался для меня тайной...
Много воды утекло с того памятного дня, но всякий раз, когда на ночном небосклоне всходила полная луна, мне казалось, что вновь вижу я на грубой серой холстине тюремного тюфяка бледное, отрешенное от всего земного лицо Ляпондера.
После того как его увели, в течение нескольких дней со двора, где обычно казнили узников, доносился приглушенный шум - стучали молотки, визжали пилы - иногда работа продолжалась всю ночь напролет.
Я сразу понял, что означают эти зловещие звуки, и до самого рассвета просиживал на нарах, в отчаянии зажав уши руками.
Потом все вернулось на круги своя... И вновь дни складывались в недели, недели - в месяцы. Умерло лето, чахлая зелень в колодце двора увяла и поблекла, скорбный запах смерти и тлена исходил от сырых, заплесневелых стен.
Всякий раз, когда во время прогулки мой взгляд падал на мумифицированное древо с намертво вросшей в его кору стеклянной иконкой Пречистой Девы, вокруг которого совершалось мрачное круговращение серой человеческой массы, я невольно сравнивал его с собой - такой же иссохший труп, ну а если во мне еще и теплилась какая-то призрачная жизнь, то лишь благодаря навеки запечатлевшемуся в моей душе образу Ляпондера. Постоянно чувствовал я в себе этот величественно неподвижный лик Будды с прозрачной, лишенной морщин кожей и странной, неуловимой усмешкой, затаившейся в уголках тонко очерченных губ...
На допрос меня вызывали лишь один-единственный раз, в сентябре, - господин следователь как-то подозрительно интересовался, каким образом надлежит понимать мои слова, сказанные за несколько часов до ареста у банковского окошка, будто бы мне необходимо срочно уехать, почему я так нервничал в тот день и, наконец, с какой целью носил при себе все свои драгоценности.
Мой ответ, что я намеревался покончить с собой, вызвал лишь злорадное блеянье невидимого козла за соседним столом...
Все это время я находился в камере один и мог без помех предаваться своим печальным думам - скорбеть о Ляпондере и Харузеке, который, как подсказывал мне внутренний голос, уже давно ушел из жизни, и по-прежнему изводить себя тревожными мыслями о судьбе Мириам.
Однако ближе к октябрю моя камера наполнилась новыми заключенными: жуликоватые комми с нагловатыми
потасканными физиономиями, нечистые на руку толстобрюхие банковские кассиры, лицемерно и плаксиво скулившие о своей несчастной доле, - "жлобы позорные", как назвал бы их Черный Восатка, - мерзкое присутствие которых тут же отравило и воздух, и мое настроение.
Однажды один из этих вислозадых страстотерпцев, пыхтя от праведного возмущения, поведал о жестоком убийстве, якобы случившемся несколько месяцев назад. К счастью, преступник был немедленно пойман и, после проведенного на скорую руку дознания, благополучно казнен.
- Знаем, слыхали... Как бишь его звали? Ляпондер, кажись... Аристократишка какой-то... И как только земля носит эдакую сволочь! - подхватил какой-то субчик с подлой, шакальей мордой, приговоренный за истязание несовершеннолетних к... четырнадцати суткам заключения. - На месте преступления застукали душегуба, так он и убить-то не мог по-человечески - в комнате, говорят, все вверх дном было, девчонка, видать, отбивалась и лампу опрокинула... Ну, понятное дело, пожар, все выгорело, а тело девчонки так обуглилось, что и по сей день дознаться не могут, кто она и какого такого рода-племени... Худущая, говорят, была, кожа да кости, волосы черные, лицо узкое - вот и все, что медсина установила. И насильник этот до последнего язык за зубами держал - его и так и эдак, а он молчит, как воды в рот набрал, - не желают они, видите ли, имя убиенной называть... Эх, дали бы его мне, он бы у меня соловьем запел - ужо я бы с него с живого шкуру спустил и перцем посыпал... Вот они, блаародные господа! Одно слово -убивцы, им всем человека погубить что стакан воды выпить... Как будто по-другому незя девку от себя отвадить, - добавил он, цинично осклабившись.
Ярость вскипела во мне, и лишь с огромным трудом сдержал я себя, чтобы ударом в челюсть не свалить мерзавца на пол.
Из ночи в ночь храпел он на тех самых нарах, лежа на которых "странствовал" в духе Ляпондер, с такой аристократической небрежностью шагнувший через роковой порог смерти. Я вздохнул с облегчением, когда этого гнусного "шакала", честно
искупившего свою вину перед обществом, выпроводили наконец на свободу.
Однако легче мне от этого не стало: из головы никак не шел его рассказ - как стрела с зазубренным острием, намертво застрял он в моей памяти. И теперь почти ежедневно, преимущественно с наступлением сумерек, гложет меня ужасное подозрение, что жертвой Ляпондера была... Мириам...
Чем настойчивее пытался я подавить это мрачное, ни на чем не основанное предчувствие, тем глубже вгрызалось оно в мою душу, пока в конце концов не стало навязчивым кошмаром преследовать меня и днем и ночью. Легче становилось только с приближением полнолуния, когда камера была залита ярким, серебристо мерцающим сиянием: в памяти оживали часы, проведенные с Ляпондером, и глубокая скорбь об этом благородном, удивительно чистом человеке на время заглушала мои черные мысли, но потом вновь начиналась жестокая пытка, и вновь пред взором моим возникало обугленное тело Мириам, и вновь мне казалось, что эта невыносимая мука сведет меня с ума.
И тогда зыбкие, туманные фобии, служившие эфемерным фундаментом моей болезненной подозрительности, мгновенно сгущались в несокрушимый, скрепленный железной логикой монолит, из которого, как по мановению волшебной палочки, вырастала законченная, безукоризненно и кропотливо выписанная картина с множеством "достоверных", несказанно кошмарных деталей...
В начале ноября, около десяти часов вечера, когда в камере царила кромешная тьма и отчаянье мое достигло таких крайних пределов, что я, уже готовый волком выть, вцепился зубами в соломенный тюфяк, внезапно открылась железная дверь и надзиратель вызвал меня на допрос.
Ноги у меня подгибались, и, если бы не стены, я бы, наверное, рухнул на пол, так и не дойдя до кабинета следователя. Надежда когда-нибудь выбраться из этого страшного каменного куба давным-давно умерла во мне.
Собрав всю свою волю, я готовился в очередной раз выслушать один-два заданных ледяным тоном вопроса, услышать
неизбежное козлиное блеянье из-за соседнего стола и вновь погрузиться в могильную мглу камеры.
- Господин барон фон Ляйзетретер уже изволили отбыть к себе домой, - скрипучим голосом известил меня старый горбатый писарь с тощими, суетливыми, похожими на паучьи лапки пальцами.
От слабости я даже не мог по достоинству оценить ту великую честь, коей оказался удостоен: ведь мне представилась уникальная возможность воочию лицезреть того самого вездесущего невидимого козла, который обычно скрывался за неприступной грядой пыльных служебных бумаг. Тупо уставившись в одну точку, я ждал обычных вопросов, и единственной моей мыслью было устоять на ногах.
Тем не менее от моего внимания не ускользнуло, что надзиратель, вопреки строгому тюремному уставу, зашел следом за мной в кабинет и ободряюще подмигивал мне, но слишком разбитым чувствовал я себя, чтобы придавать значение этому странному тику, ни с того ни с сего напавшему на моего конвоира.