Капитальный ремонт - Соболев Леонид Сергеевич 22 стр.


Юрий поднял брови: на том месте, откуда раньше лейтенант Ливитин обозревал это сборище Полинькиных привязанностей и которое пустовало больше года, - теперь крутил ус бравый поручик драгунского Вильманстрандского полка. Вон оно куда метнуло! Шурка Пахомов занял наконец вакансию в кровоточащем девичьем сердце!

Юрий рассмеялся: разведка была выполнена.

Полина Григорьевна (или Полинька, как её называли все знакомые, несмотря на то что она трагически приближалась к тому возрасту, когда душистое слово "девушка" заменяется убийственным ярлыком "старая дева") имела все основания кровоточить нежным своим сердцем. Еще с гимназии Полиньку прочили за Николая Ливитина, и как-то само собой было ясно, что он непременно на ней женится сразу по производстве в офицеры в ознаменование юношеской переписки и игры в четыре руки. Но производство прошло, милый гардемарин Коленька превратился в блестящего мичмана, обязательно бывал у Извековых, как только попадал в Петербург, и даже продолжал играть с ней в четыре руки, - но о предложении не заикался. Полинька стала хиреть. Она чаще плакала в опере на чувствительных фермато первых теноров, с меньшим рвением играла по утрам гаммы и даже чуть не бросила консерваторию. Потом, пересилив себя, она стала бурно изучать древний верхнегерманский язык. Это подняло её в собственных глазах настолько, что в один из приездов Ливитина она потребовала решительного объяснения. Юрий не знал подробностей, но догадывался, что брат в открывшихся перед ним широких горизонтах, в новых знакомствах, в искристом воздухе гельсингфорсских ресторанов, очевидно, обрел новый критерий для выбора жены. Полинька со всей своей чувствительностью, страстью к музыке (опере и Собинову главным образом), застенчивостью и профилем тургеневской девушки не могла соответствовать ни Гельсингфорсу, ни флоту, ни будущей карьере. Кроме того, ей стукнуло уже двадцать пять, и она начала быстро портиться как внешностью, так и характером; музыка - музыкой, но в голосе ее, когда она была раздражена, прорывались угрожающие визгливые нотки. Древний верхнегерманский язык был последней ставкой: он означал тягу к серьезной науке, достойную современной культурной женщины и жены флотского офицера.

Но и древние германцы не вывезли. Что говорил ей Николай в тот решительный вечер, Юрий не знал, но под утро Полинька совсем было отравилась. На рассвете она разбила графин и крикнула так отчаянно, что все в доме повскакали и ринулись к ней в ночных рубашках (только Николай успел надеть брюки и китель - очевидно, из привычки к ночным боевым тревогам). Полинька лежала в обмороке в самом соблазнительном беспорядке, сжимая в руке склянку с ужасной надписью "мышьяк". Но, как видно, силы ей изменили, и она потеряла сознание раньше, чем жизнь: склянка была полнехонька. Констатировав это, лейтенант быстро успокоил рыдавшую Анну Марковну и бестрепетно перенес полуобнаженную Полиньку на кровать. Очнувшись, она спросила томно: "Где я?" Николай тотчас подробно и холодно объяснил ей, что она дома, в своей постели, что она насмерть перепугала мать и что надо уметь владеть своими нервами. Полинька разрыдалась на груди матери, и все разошлись на цыпочках. В коридоре брат поймал Юрия за рубашку и сказал ему наставительно:

- Юрий, никогда не играй в четыре руки с барышнями на выданье; это ими может быть истолковано превратно…

Утром лейтенант уехал на корабль, а Полинька сняла его портрет со стола, стала разучивать на рояле "Смерть Изольды", всем своим видом показывая, что никто её не понимает и молча гибнуть она должна. Семейная трагедия обходилась деликатным молчанием, Юрий продолжал ходить в отпуск к Извековым, но чувствовал себя несколько неловко.

Теперь портрет Пахомова улучшил его настроение. Он порешил сообщить брату в ближайшем письме, что "кровоточащая сердечная рана благополучно затянулась кавалерийским этишкетом", и, усмехаясь этой формулировке, вышел из приюта страданий.

Что до него, он совершенно одобрял сыгранный Николаем отбой. Во-первых, нельзя же всерьез думать, что человек обязан жениться на той, с кем он вздыхал при луне в восемнадцать лет. Во-вторых, Полина никак не была настоящей партией - в ней было что-то такое, чего Юрий не мог определить иначе, как любимым словечком "мещанство". Это была рядовая петербургская барышня, ахающая, вздыхающая, непременно музицирующая, непременно восторгающаяся искусствами - и не обладающая решительно никакими задатками для ответственной роли жены флотского офицера. Все в ней было скучно, серо, ровно и убийственно плоско, как все в этой квартире во дворе. Другое дело Ирина. Это была блестящая женщина, от которой можно было сойти с ума (Юрий порядком-таки был влюблен в невесту брата). И чего Николай медлит со свадьбой? Юрий ждал этого события с нетерпением, - можно было бы ходить в отпуск к ней (Ирина Александровна имела две квартиры - одну в Петербурге, другую в Гельсингфорсе), и, кроме того, это выручило бы Юрия в его стесненных средствах - до производства, конечно! Юрий не знал, сколько - на эту деликатную тему он никогда не говорил с братом, - но знал наверное, что за Ириной крупные деньги. По крайней мере она жила широко и независимо, стяжав себе в Гельсингфорсе титул "блестящей вдовы".

Отсутствие денег мучило Юрия больше, чем квартира во дворе. Денег не хватало, как правило, сколько бы их ни перепадало. Хотя Морской корпус, в уважение Георгиевского креста и заслуг его отца, воспитывал Юрия на казенный счет, одевая, обувая, кормя и даже водя в казенную ложу в театр, тем не менее требовалось иметь карманные деньги. Они составлялись из пятнадцати рублей в месяц эмиритальной пенсии и из разновременных субсидий от брата, в среднем составлявших в месяц ту же сумму. На эти тридцать рублей нужно было покупать перчатки, ботинки, тонкие носки, так как без всего этого гардемаринская форма отдавала ужасной казенщиной, надо было заказывать папиросы - хоть не у Режи, как граф Бобринский, но все же не дешевле восьми рублей за тысячу; надо было платить дневальному за чистку сапог и платья три рубля в месяц, не меньше… Боже мой, в конце концов была масса расходов, к которым обязывал гардемаринский мундир, - совершенно порой неожиданных, вроде сегодняшних пяти рублей лихачу, кстати сказать, последних. Приходилось снова просить в долг у Анны Марковны, которая опять будет говорить жалкие слова, что Юрий живет "не по средствам". Как будто есть кто-нибудь в Петербурге, кто жил бы "по средствам"!.. Николай, который тоже иногда журит, что Юрий швыряется деньгами, сам небось по уши в крупных долгах. Ведь не на жалованье же он живет в самом деле!

Свадьба брата положила бы конец Юриному прозябанию, мучившему его тем более, что весь уклад жизни Извековых никак не отвечал понятиям Морского корпуса; получался разрыв, сильно отравлявший его настроение и заставлявший считать дни до производства.

Производство!

Оно мерещилось вдали, как избавление, как второе рождение благословенный прыжок в сияющий мир, злорадный расчет с мещанской жизнью у Извековых. Как Полинька ждала замужества, которое, озарив её заемным блеском имени мужа, сделает её из ничтожной барышни заметной в обществе дамой, - так Юрий ждал того далекого дня, когда офицерский сюртук ляжет на его плечи сладостной тяжестью подвенечного платья. Но если Полинька была вынуждена играть гаммы, тренироваться в обаятельной улыбке, рассчитывать каждый жест и каждое слово и даже изучать древний верхнегерманский язык и трепетать, что все эти ухищрения все же могут оказаться недостаточными для избежания титула "старой девы", - то Юрию никаких особых трудов для своего подвенечного платья прилагать не приходилось. Производство в офицеры ждало его так же закономерно, естественно и безболезненно, как ждет гусеницу превращение в бабочку. Требовалось только время: гусенице - шесть недель, Юрию - три года, чтобы получить вместе с блестящим нарядом все права и преимущества, завоеванные до него поколениями офицерской касты.

Но - три года! Тридцать шесть месяцев, тысяча и одна ночь без утешающих сказок Шехерезады, тысяча и один день серой, как солдатское сукно, школьнической жизни! Этот срок порой казался Юрию непереносимым, особенно в такие дни контрастов, как сегодня: блеск встречи президента - и пустынная тишина квартиры во дворе; приглашение графом Бобринским на обед - и последняя пятирублевка…

В этих мрачных мыслях он прошел в комнату мальчиков. Здесь стояли две кровати - Пети и Миши - и крытая ковром оттоманка, на которой спал Юрий, приходя из корпуса раз в неделю. На письменном столе по летнему времени лежали вместо учебников журналы, теннисная ракетка, раскрытая книжка Дюма, гильзы и высыпанный на газету табак. Юрий зевнул и, взяв журнал, растянулся на оттоманке. Скука стала явной, но с двугривенным в кармане разве куда пойдешь?

Наташа, вошедшая сказать, что чай подан, обрадовала его своим появлением.

- Постой, Наташа, куда же ты? Когда же все вернутся? Тоска у вас какая…

- Не знаю, Юрий Петрович, - сказала Наташа, оборачиваясь в дверях, и в глаза ему опять нагло полезла обтянутая розовой кофточкой грудь. - Я и то сижу вот одна да скучаю…

- Как одна? А Ильинишна где?

- Ильинишна в Народный дом отпросилась, как обед сготовит, там, сказывают, нынче гулянье, французов угощают.

Квартира была пуста!.. У Юрия вдруг вспотели ладони.

- Ах, вот что, гулянье… да, впрочем, гулянье… Отчего же ты не на гулянье?..

- Так дома кому же? - сказала Наташа, улыбнувшись, и Юрию показалось, что она тоже отлично понимает, что квартира пуста. - Да и нагулялась я нынче, к портнихе бегала на Выборгскую… И отчего это трамваи стоят, Юрий Петрович?

- Трамваи?.. Не знаю, отчего трамваи стоят, - ответил Юрий, чувствуя, как сильно колотится сердце. - Французов встречают, вот и трамваи стоят, не проехать…

- А на улице говорили, будто погром будет, - таинственно сообщила Наташа, наклоняясь вперед. От этого кофточка её у воротника расстегнулась, и неожиданно белое тело ударило Юрию в глаза. - Лавки позапирали, уж булки я с черного хода брала, боятся все… И городовых сколько!.. А на мосту казаки, у вокзала тоже, страх такой!

- Ну что ж, казаки… подумаешь, казаки! - ответил Юрий, мучительно торопясь вспомнить рецепты легких побед, слышанные в курилке от более опытных гардемаринов. В разговоре это было необычайно просто, но Наташа, вот эта, живая, одна с ним в пустой квартире, казалась недоступной, а время шло… (Смелость, черт возьми, смелость! Женщины любят смелость, не дамы общества, конечно, а эти - горняшки, бонны, модистки…)

- Что ж тебя казаки напугали? - продолжал он, смотря ей прямо в лицо. Они девушек не трогают… особенно таких хорошеньких, как ты…

- Да, не трогают! Вы бы посмотрели, чего на Нижегородской было! воскликнула Наташа, всплескивая руками и широко раскрывая глаза.

Юрий спустил с оттоманки ноги.

- Ну, ну, расскажи, сядь, - сказал он, пользуясь её оживлением.

Наташа в нервном возбуждении присела на диван; полные ноги её обрисовались под тонкой тканью юбки. Юрий видел этот близкий провал материи между коленями, как видел и кусочек тела сквозь расстегнувшийся ворот, видел, стараясь смотреть ей в глаза и кивать головой на её торопливые слова. Вряд ли он слышал, что она рассказывала. Слова доносились до него смутно из какой-то дали, заглушенные и обесцвеченные стучавшей в висках мыслью. Сперва пошутить, повернуть разговор на что-нибудь двусмысленное, потом погладить… Руки? Ногу? Или прямо обнять за грудь?.. Наташа волнуется не меньше его, это ясно видно. Но как это сделать?..

Наташа действительно была взволнована, но совсем не по той причине, какой хотелось Юрию. Страшное происшествие встало перед ней во всех подробностях так, как она видела его из окна у портнихи, которая доканчивала Полиньке белую пелеринку. Забастовавшие рабочие стояли на улице кучками, пересмеиваясь и поглядывая в сторону Литейного моста. В ближайшей к окну кучке стояла просто одетая женщина, поминутно поправляя на голове платок, держа за руку беловолосую девочку лет четырех в ярко-красном платьице. Девочка сосала леденец, деловито осматривая обсосанную часть - много ли осталось. Из Финского переулка выехали два извозчика; в пролетках сидели французские морские офицеры (как показалось Наташе; на самом деле кондукторы), усатые, полупьяные, в обнимку каждый со своей дамой…

- Ну уж и дамы! - вставил Юрий, сворачивая разговор по-своему. - Какие ж дамы? Наверное, из этих… ну, знаешь… певички?

- Постойте, - отмахнулась Наташа. Рука её случайно коснулась Юрия, и он поспешно задержал её в своей.

- Нет, уж ты постой! Твои дамы, наверное, ночевали с ними где-нибудь, в гостинице… Ты не заметила, как они, усталые, наверно?.. Французы ведь кавалеры лихие, да еще после плаванья, понимаешь?.. Знаешь, про них такой анекдот рассказывают…

- Да постойте же! Что дамы! Не все равно, какие они, - перебила Наташа нетерпеливо. Страшное вспомнилось ей, и она заранее расширила глаза и придвинулась к Юрию, даже понижая голос. - Они, значит, едут, нетрезвые, развалились, дам этих обнимают, а тут вдруг студент - прыг на тумбу. "Да здравствует Франция!" - кричит и запел эту… ну, как ее? Полинька все теперь играет?

- "Марсельезу", - подсказал Юрий, тоже подвигаясь и выражая всем лицом крайний интерес; он даже положил руку на Наташино плечо, будто торопя. - Ну, "Марсельеза", и что же?

- А моряки в извозчиках встали и честь отдают, улыбаются… Тут их на руки, качать, "ура" кричат, так и понесли на руках к мосту, и все за ними… Наро-оду!.. И все смеются - и рабочие смеются, и они, и поют все, а студент впереди руками размахивает и хохочет…

Юрий проклял свою медлительную недогадливость: конечно, надо было придраться к слову "обнимают" и тут же со смехом самому обнять Наташу: "Как обнимают? Вот так?" Ну, а дальше все само собой пошло бы… Шляпа! Он осторожно спустил руки ниже её плеча, чтобы при случае не растеряться и обнять как надо.

Двусмысленность гимна здесь, у моста, открылась во всей своей порочности. "Марсельеза" в звуках оркестра на царской пристани была национальным гимном дружественной державы; в рабочих глотках Выборгской стороны она была запрещенной революционной песней. Первая тянула руки жандармов к козырькам, вторая - к нагайкам. Всю выгоду этой двусмысленности отлично поняли те, кто вел за собой толпу на мост, неся на руках улыбающихся французских кондукторов, как щит против полицейских пуль и казачьих нагаек.

Городовые стояли в недоумении: толпа шла на них - и ничего нельзя было поделать. Крик "да здравствует Французская республика", французские флаги, вырванные рабочими из кронштейнов над воротами, растроганные неожиданной овацией французские офицеры - французские! офицеры! - как броней прикрывали толпу забастовщиков, пропускать которую в центр ни в коем случае было нельзя. Городовым смеялись в лицо, и они стояли, переминаясь, поглядывая на околоточных. Околоточные ругались сквозь зубы, почтительно держа руку под козырек и поглядывая на пристава. Пристав в кровь искусал губу. Третий раз уже он дергался рукой для привычного знака и всаживал шпоры в бока коня, но сдерживался, взглядывая на пьяных французских болванов, не догадывающихся, что наделала их дурацкая патриотическая восторженность. Конечно, разогнать толпу было еще не поздно, но эти?.. Как потом градоначальник будет оправдываться в посольстве?.. Французские, черт их раздери!.. Офицеры, мать их растак! Хоть бы матросы! И занесло же их сюда с Невского, не могли вчера поприличнее себе девок найти! Он опять дал шпоры коню и помчался к мосту, опережая толпу, а городовые расступились, пропуская на мост тысячную толпу, повергнув этим в изумление полковника Филонова.

Всего этого Наташа не видела и видеть не могла. Не видела она и того, как побагровел на мосту полицмейстер, какого сочного дурака отпустил он приставу, не считаясь с его капитанскими погонами, как мгновенно распорядился он сам - прожженный в уличных боях квартальный дипломат. Она не видела неожиданной свалки в передних рядах и не могла слышать той убийственной французской речи, которой пристав пояснял полупьяным гостям, что толпа вся пьяна, что овация может кончиться неблагополучно, сообразно грубым нравам выпившего российского простонародья. Не видела она и того выжидающего взгляда, которым полковник Филонов проводил извозчика, вскачь уносившего через мост растроганных заботливостью французов. Она видела то, что произошло потом, - когда "Марсельеза", все еще гремевшая над толпой, стала (за неимением французов) запрещенной революционной песнью, когда все понятия стали на свои места, когда полицмейстер кивнул головой казачьему есаулу и казаки пригнулись в седлах, подняли нагайки и марш-маршем ринулись под уклон моста…

Что же до Юрия, то он не видел и того, о чем рассказывала Наташа, путаясь в словах и захлебываясь ими. Он видел её нешуточное волнение, набирающиеся в глаза слезы, волнующуюся грудь в розовой кофточке - и спешил уже утешать ее, гладя плечо, крутую жаркую спину и касаясь даже груди. Сердце его колотилось.

…Толпа ахнула, заметалась в узкой ловушке улицы, растекаясь в переулках, вбегая в ворота, забиваясь в подъезды, вжимаясь в стены домов. У самого окна портнихи металась группа в пять-шесть человек. Женщина в синем платье, обезумев, прижимала к груди ту самую девочку, которая сосала леденец; теперь она визжала, запрокинув голову, широко раскрыв рот. Лошади гремели копытами по мостовой и по панели. Молодой казак озорно скакал впереди, крестя нагайкой подворачивающиеся спины. Улица выла, кричала, проклинала. В казаков полетели камни, вывороченные из мостовой, лошади скакали, фыркая, бесясь; казаки на них стервенели. Уже грянуло кое-кому из них камнем в бок, молодому казаку хватило вскользь в голову. Фуражка его упала. Он заматерился и стал хлестать нагайкой по лицам, вздымая коня на дыбы и топча им людей…

- А она было в подъезд, ребеночка кажет, а швейцар, верите ли, старый черт, дверь под носом - хлоп… да еще головой качает: нельзя, мол… Она, бедная, через улицу, - видно, думала в ворота, - а этот без фуражки налетел да нагайкой, нагайкой… ее, девочку… лошадь на дыбы, копытом топчет, топчет…

Наташа разрыдалась, упав на его плечо всей грудью. Жаркое её тело давило Юрия сладко и доступно. Золотистый пушок вился на затылке. Теплый парной запах чистой здоровой девушки подымался из-за воротника; от Наташи почти не пахло кухней, как опасался этого Юрий. Он поднял к себе её заплаканное лицо, ощущая наконец вполне, всей ладонью, не очень крупную грудь.

- Ну что же ты ревешь?.. Дурочка! А еще такая большая…

Она плакала, всхлипывая, зажмурив глаза. Юрий вдруг догадался, что валяет дурака. Губы её вздрагивали. Он наклонил лицо и впился в них властным, зовущим поцелуем, перед которым, как ему было известно из многих источников, не могла устоять ни одна женщина.

Назад Дальше