Упрятав таким образом все признаки гардемаринского звания, Юрий попробовал заснуть, но сон решительно не приходил, и он сидел в неудобной позе, не имея возможности вытянуть ноги: напротив него, привалясь к плечу соседа, спал какой-то студент в тужурке и в поношенных, вспухших на коленях зеленых брюках. Оставалось только разглядывать спящих и с тоской дожидаться девяти часов, когда поезд ворвется под свод гельсингфорсского вокзала и когда можно будет, наконец, покинуть этот ужасный вагон.
Ничего ужасного в этом вагоне не было: это был обыкновенный финский вагон третьего класса, очень чистый и просторный. Экономные финны справедливо не желали переплачивать на коротком переезде за право растянуться на скамье, и деревянные диваны, приспособленные для сидения по трое, для удобства были даже снабжены подлокотниками. В самом же факте путешествия в третьем классе курьерского поезда ничего позорного не было: Морской корпус сам подчеркивал это, предоставляя гардемаринам скидку (по-канцелярски - литеру) именно для проезда только в третьем классе. Но, так же как никому из гардемаринов, уважающих свое (и корпуса) достоинство, не приходило в голову ходить с куцым казенным палашом, так и езда в третьем классе была несомненным шокингом. Главный морской штаб тут явно недомысливал. В отношении офицеров вопрос этот был решен с отчетливой ясностью: им просто-напросто запрещалось ездить в вагонах третьего класса, и они имели право садиться во второй с билетом третьего. Почему же для гардемарина, будущего офицера флота, казна неприлично скупилась?.. И обычно при своих поездках в Гельсингфорс Юрий, снисходительно исправляя эту бестактность начальства, пренебрежительно швырял красную литеру у кассы и полностью уплачивал за второй класс. Но нынче положение было иным: он отправлялся в суровую неизвестность, и деньги приходилось считать.
Деньги внезапно и беспокояще изменили свои привычные свойства. До сих пор они были предметом, не требующим особых размышлений, исправно неся свою службу, блестящую и легкую, как дворцовый караул, - службу охраны гардемаринского достоинства. Они звенели или шелестели в плоском портмоне, без сожаления покидая его замшевую постель. Отпускные дни расстилались за стенами корпуса солнечным цветистым полем, золотые тяжелые пчелы полуимпериалов вылетали из портмоне только для сбора душистого меда: перчаток, заказных папирос, одеколона, плотной почтовой бумаги, необыкновенных зубных щеток, коробок шоколада или иных галантных подарков всех этих значительных пустяков, необходимых в столичной жизни. Мягкий шелк пятирублевок превращался в голубой бархат кресел Мариинского театра, веселую трехрублевую зелень манили к себе витрины цветочных магазинов, серебро быстро катилось по жизни поблескивающими колесами таксомоторов, медь тяжело громыхала трамвайными пятаками.
Гардемаринские деньги имели свои пути, свой круг знакомств, свои возможности, соответствующие положению и возрасту их хозяина. Еще не открылись перед ними зеркальные двери запретных пока ресторанов, варьете и шикарных публичных домов, еще не тянулись к ним жадные руки портных (корпус как-никак одевал неплохо, форма требовала лишь незначительных коррективов), еще не разинул на них бездонные пасти своих четырех королей покер, бич лейтенантов, и женщины, пренебрегая гадким утенком, еще не указали им бесчисленных дорог к бочке Данаид. Все это ожидало заветных мичманских звездочек, пособия на экипировку, прогонных, подъемных, столовых, наградных, первого жалованья, белой книжечки офицерского заемного капитала, возможности загнуться у приятеля-ревизора из корабельных окрасочных сумм и права подписывать векселя. Мир был открыт едва на десятую свою часть, замечательные Америки лежали еще на пути молодого мореплавателя - и деньги порхали пока по наивным цветам невинных удовольствий.
Эти беспечные гардемаринские деньги не унижались до постыдного обслуживания низких потребностей - еды, жилья, платья, они не пахли ни керосином, ни мылом прачки, ни пеленками, ни лекарством, ни ржаным хлебом, ни едкой смолой дров. Может быть, поэтому они и не знавали счета: оставив низменные запахи в сургучном карантине казначейства, они легко приходили и легко уходили. Отсутствие их не угрожало ни голодом, ни стылостью, ни бедой, - оно угрожало только стыдом.
Однако нынче деньги (двадцать рублей, взятых неделю назад у Анны Марковны под августовскую пенсию, и десятка, подхваченная тогда же у поручика Пахомова под небрежное честное слово) беспокоили. Они торчали из портмоне никак не укладывающимся в него вопросом: хватит или нет? Эти тридцать рублей должны были продержать Юрия на плаву до того дня, когда судьба его определится, что могло произойти только в Або, небольшом порту на берегу Ботнического залива, где, по его предположениям, стоял интересующий его дивизион миноносцев.
История поторопилась, и это следовало немедленно исправить своими средствами. Война пришла тремя годами ранее, застав Юрия учеником, мальчишкой. Она собиралась пронести свои тяжелые знамена где-то вне стен Морского корпуса, отметить немногих избранников черно-желтой ленточкой Георгиевского креста и потом скрыться за дубовыми дверьми дипломатических кабинетов на долгие годы - не каждое же десятилетие бывает война, черт побери!.. И поэтому событие, о котором он привык думать со сладкой взволнованностью - далекое производство в офицеры, - обещало теперь не радость, а длительные мученья. Разве это будет легко - плавать на корабле, расстрелявшем уже свой боевой запас, жить в каюте убитого в бою мичмана такого-то, дурак дураком слушать вечерние рассказы в кают-компании о боях, в которых он, Юрий, не был, о победах, в которых он, Юрий, не участвовал, слушать и молчать, краснея и завидуя? Начинать службу, не скомандовав ни одного залпа, носить китель, ни разу не смоченный водяным столбом жуткого накрытия, пользоваться славой, завоеванной для флота другими?.. Такая перспектива была невозможной, неприличной и обидной для самолюбия.
С того самого вечера, когда в гостиную Извековых ворвалось вместе с поручиком Пахомовым огненное слово "война", Юрий не находил себе места. Все три дня отпуска, данного корпусом по случаю встречи президента, он провел в лихорадочном возбуждении, как, впрочем, и вся столица, температура которой, уже поднятая франко-русскими торжествами и волнениями на заводах, продолжала опасно повышаться. В газетах "собственные корреспонденты" с каждым номером громче и откровеннее кричали о заносчивом поведении Австрии, об оскорбительном ультиматуме, которого гордая Сербия, конечно, не примет, о готовности Германии поддержать требования Австрии и святой обязанности России встать на защиту младших братьев-славян. Сергей Маркович, появляясь на Литейном, озабоченно рассказывал, что заводы останавливаются один за другим, что бастуют уже более ста тысяч и что это грозит бог знает чем, если только война не повернет мысли рабочих в другую сторону, - и тут же в упоении изобретал планы наступления и на Австрию и на Германию одновременно, изощряясь в стратегических обходах на картах всех масштабов ("мальчики" накупили их в предвидении событий). Анна Марковна рыдала в суп, противопоставляя материнские слезы воинственному решению Валентина, который, забыв свои революционные увлечения, всерьез собирался поступить вольноопределяющимся в полк к Пахомову, а Полинька все эти дни плакала беспомощно, безмолвно и безостановочно, ибо Пахомов и точно расстался с училищем и уезжал на днях в какой-то полугвардейский "полчок" куда-то под Гродно.
Вернувшись в Биорке, Юрий обнаружил, что лихорадит не только его. "Аврора" оказалась до клотиков набитой догадками, гардемаринская палуба превратилась в светский салон, полный слухов и сплетен, исходящих главным образом от графа Бобринского, который делал вид, что и тут имеет самые свежие новости от офицеров, частенько прогуливавшихся с ним на верхней палубе. Говорилось разное и противоречащее: что всех распишут на боевые суда; что роту отправят на Тихий океан, где войны нет, и что плавать там будут до самого рождества, спустившись в южные широты; что наоборот - вместо плавания всех вернут в корпус спешно продолжать занятия, так как производство будет необычайно ускорено… Во всем этом запутанном шуме, болезненно раздражающем и воображение и самолюбие, Юрий испытывал беспокойное чувство человека, который заведомо опаздывает на спектакль, идущий один только раз. Но ни поговорить, ни посоветоваться ни с кем было нельзя: задуманный им план действий мог осуществиться именно при условии, что о нем никто не узнает.
И вдруг все определилось буднично и казенно. Вчера утром после подъема флага Иван-Бревно (он же капитан второго ранга Шилкин, старший корпусный офицер) прочел перед строем приказ о расформировании Отряда судов Морского корпуса и об увольнении гардемаринов в отпуск до начала занятий в корпусе, то есть до первого сентября.
Отпуск! Отпуск в такое время! Более издевательской насмешки судьбы нельзя было придумать… Весь день гардемарины ходили как потерянные, слухи и сплетни увяли, а Юрий, отстояв от двенадцати до шести сигнальную вахту, мрачно съел котлеты, оставленные в расход, поднялся на ростры правого борта и сел там на круглую банкетку, в которой белой змеей лежали свернутые в бухту тали командирского катера: тут было штатное место для одиноких размышлений, найденное Юрием еще в начале кампании.
Четырнадцативесельный катер красного дерева, роскошный и изящный, ходок и красавец, гордость крейсера и зависть многих кораблей флота, - был чем-то вроде корабельной реликвии. Его, взамен сгоревшего в Цусимском бою, построили кронштадтские мастера-умельцы - любовно и кропотливо. Наружная его обшивка, тщательно полированная, отсвечивала глубоким темно-красным блеском, а все внутри - и планширь, и банки, и заспинная доска, и решетчатый кормовой люк - все так же тщательно было выскоблено стеклом, отчего благородная порода дерева выступала во всей своей нежно-розовой и теплой девственной красоте, даже как бы пахнущей тропиками. В отличие от дурного тона других кораблей, где на командирских катерах металлические части были никелированы, на авроровском и уключины, и румпель, и нагеля - все было из желто-золотой меди. Гребцам-гардемаринам разрешалось входить в него только босиком и в чистом рабочем платье, а при спуске обязательно присутствовал сам старший офицер "Авроры", старший лейтенант Энгельгардт, ревниво следя, чтобы катер не коснулся бортами не только шлюп-балки, но даже и мягкого белого троса талей.
Юрий Ливитин был удостоен чести войти в число пятнадцати юных жрецов этого корабельного божка и вместе с ними скоблил стеклом дерево и драил ежедневно всю медяшку (не доверяя скромному флотскому чистолю, гардемарины изощрялись в добывании немыслимых мазей и составов иностранного происхождения, фланели, замши и даже мягкого меха). Но вместе с той влюбленностью, которую питали к катеру остальные, у Юрия было к нему свое особое отношение. В этом избалованном красавце он видел некий символ флотской красоты - пусть бесполезной, но пленяющей. Словно большая настольная игрушка, катер стоял здесь на желтых кожаных подушках киль-блоков, стройные его обводы были туго укрыты чистейшей белизной чехла, подобно тому как строгое глухое платье скрывает женское тело. Но как иной счастливец знает всю тайную красоту этого тела, так и Юрий знал всю прелесть этого катера, когда, вздрагивая от согласных ударов весел, он набирает ход или когда, накренившись и шипя форштевнем, выставив ветру всю громадную площадь белых, без пятнышка, высоких парусов, он режет стальную корму "Авроры" и будто понимает, будто чувствует, сколько глаз восхищенно любуются им.
В нем был давний волшебный отсвет лихой и величественной красоты нахимовского флота, и возле него, в тишине пустынного уголка надстроек, хорошо думалось, мечталось, воображалось, чего в вечном шуме гардемаринской палубы, которая утихает лишь по команде для сна или для занятий, никак не получалось. В прошлой кампании, на "Верном", таким любимым местом был у Юрия салинг фок-мачты. В кадетские годы ему частенько приходилось сиживать на этой крестовине, венчающей топ фор-стеньги, куда кадета посылали на час-два вроде как в воздушный карцер, и он настолько привык к просторной тишине высоко над палубой, что стал лазать туда по своей охоте - конечно, незаметно от вахтенного офицера. На "Авроре" салинга не было (да гардемарину и неприлично было бы забираться туда!), и Юрий прятался от шума здесь, на рострах, возле красавца-катера, вызывавшего в нем какие-то удивительно легкие, неясные, но приятные мысли и мечты.
Нынче и катер не помогал. Мысли были колючие, тревожные, беспокойно требовательные. Было совершенно ясно, что пришла пора каким-то образом осуществить задуманный план, единственно возможный в создавшемся положении.
Коротко говоря, план этот заключался в стремительном набеге на славу. Гремучая и соблазняющая, поджидала она Юрия в зеленых просторах Балтики на скрещении морских путей из Швеции и из Германии. Тут, на стыке Ботнического и Финского заливов, в узких горлах двух балтийских промоин, был неминуем первый морской бой. И надо было вовремя попасть в Або, чтобы, растолкав плечом толпу конкурентов, кинуть на зеленые волны, как на сукно игорного стола, свою судьбу: или - или… Памятные доски в корпусе были двух родов: черные, в церкви, с именами павших - и белые, в столовом зале, с именами георгиевских кавалеров. Имя Юрия Левитана, подброшенное могучим ударом первого столкновения флотов, могло упасть либо на черную, либо на белую. В этом и заключался смысл задуманного им плана.
Кто именно из узкогрудых борзых, рвущихся с привязи на далекий запах немецкого зверя, кто из миноносцев вынесет на себе Юрия на крутую волну военной удачи и как именно он словчится попасть на него - Юрий не знал. Но это было несущественно, докучные прозаические детали бледнели перед грандиозностью принятого им решения, и о них Юрий не думал. Тремя миноносцами командовали приятели Николая, одного выпуска с ним, - понятное же дело, они согласятся, что Юрий не может ведь болтаться в отпуску, когда флот выходит в море поднять перчатку, кинутую германским наглецом… На миноносцах, конечно, обычный некомплект команды (когда еще прибудут запасные!), и каждый из командиров уцепится за добровольца-гардемарина, который… Тут Юрий с разбегу наскочил на проклятый вопрос: а что, собственно, он может делать на корабле? - и тотчас же отмахнулся от него: ну, господи, что угодно!.. сигнальщиком, комендором, рулевым… В конце концов он же не Митюха, которого надо обрабатывать годами…
Мысль эта нравилась ему все больше и больше. В этом был даже особый шик - начать войну нижним чином: мало ли было в свое время на Кавказе титулованных "нижних чинов", ловивших кресты и пули, раны и чины? А Балтийское море сплошь усеяно черными крестами германских кормовых флагов, и любой из них, оставив свою чернь в соленой воде, может вынырнуть из нее маленьким белым крестиком на черно-желтой полосатой ленточке. "Кто в бою, получив ранение, останется на вахте до конца боя… кто удачным выстрелом потопит неприятельский корабль… кто с небрежением собственной жизни потушит пожар на корабле…" - статут ордена святого Георгия Победоносца, именующегося для нижних чинов Знаком отличия военного ордена, точен, как прейскурант. Подвиги расписаны по сортам и делятся на категории, но любая распахивает перед Юрием желанные двери: "За боевые заслуги производится в чин мичмана".
Если так, то и экзамен, наверное, будет просто для отбытия номера: в самом деле, перед столом - юноша с двумя (тут Юрий застыдился и сбавил), с Георгиевским крестом, моряк, знающий корабль, как свои пять пальцев, и боевую службу, как "Отче наш", - кто же не отнесется к нему с уважением? Ведь именно так и держал экзамен в Выборге будущий адмирал фон Шанц, восемнадцатилетний матрос-доброволец с боевыми отличиями…
В мечтах все это получалось превосходно, но Юрий заставил себя вернуться к действительности. Жизнь уже вынуждала к немедленным поступкам. Завтра утром "Аврора" пойдет в Кронштадт, а послезавтра ротный командир вручит ему в корпусе отпускной билет, который будет выписан, конечно, на квартиру Извековых, и тогда все осложнится невероятно. Попробуй с ним пробраться в Або! На всех станциях уже поставлены военные патрули, обязательно нарвешься… Мелькнула мысль: а что, если взять у Миши гимназическую куртку? Но тут же Юрий выругал себя: значит, на миноносце появиться мальчишкой-штафиркой?.. Так ничего и не придумав, Юрий в самом скверном настроении пошел вниз на осточертевший сигнал к вечерней молитве.
Но внезапно все повернулось. Подвешивая к палубе койку, Юрий услышал дудку и голос Шурки Краснова, стоявшего вахту: "Гардемарина Ливитина на верхнюю палубу к левому трапу!" Недоумевая, кому он понадобился, Юрий выскочил наверх и в свете люстры увидел незнакомого офицера, который передал ему письмо и тут же, улыбаясь, сообщил, что Николай Петрович поручил ему, лейтенанту Бошнакову, самолично доставить братца на корабль, почему он рискнул воздействовать на психику знаменитого Ивана-Бревно (он так его и назвал, восхитив этим Юрия), и что все, собственно, уже улажено, но надо поторапливаться с отпускными документами, так как "Лихой" идет обратно в Гельсингфорс через двадцать пять - тридцать минут.
Как во сне, Юрий здесь же, у трапа, прочитал письмо, которое показалось ему забавным и остроумным, и помчался к старшему корпусному офицеру.
На миноносец Юрий не попал, несмотря на то, что Иван-Бревно (бывший в корпусе в свое время ротным командиром Бошнакова и Ливитина), расчувствовавшись, тотчас начертал на докладной записке Юрия: "Заготовить отпускной билет на двое суток и литеру", - и сам послал её с вестовым к писарям. Задержала неожиданная канитель со сдачей койки и её принадлежностей, прогарного рабочего платья и прочего крейсерского имущества, так как на "Аврору" Юрий больше не возвращался. В палубе отъезд Ливитина произвел форменную сенсацию. Все, даже Бобринский (который в Петербурге, несмотря на неожиданный отпуск, так и позабыл пригласить Юрия на обед), откровенно ему завидовали: подумать, в такие дни и вдруг побывать на действующем флоте (как со значением стали теперь, еще до войны, называть гельсингфорсские корабли)!.. Все помогали ему собирать и таскать в подшхиперскую казенные вещи, а Шурка Краснов, вернейший друг и приятель, оказал услугу неоценимую: все понимая, он, умница, прислал с вахты сказать, что буксир, привозивший свежую провизию, на его счастье, пойдет прямо в Выборг, и если Ливитин успеет…