Спасатель - Татьяна Чекасина 3 стр.


Народ испугался: Патюнин пустит в ход графин, и первой падёт в бою Валентина Петровна, бессменный профсоюзный лидер, не говоря уж о том, что осиротеет плановый отдел, а как же жить без планов? Как? Но ничего страшного не произошло. Впрочем, произошло, вполне возможно, ещё более опасное, но оно-то показалось всем меньшим злом из двух: Патюнин вдруг хихикнул и спокойно досказал, точно не слышал крика Чиплаковой:

– Когда в детстве я смотрел кукольный театр с мамочкой, то мне так хотелось подглядеть, кто же прячется за синей материей под игрушечной сценой. Но так и не увидел. А сейчас думаю, – он снова хихикнул, – и у нас в государстве есть люди, которые, точно актёры живые, прячутся там, под сценой, выводя нужных мёртвых кукол и разговаривая за них.

Кадников останавливал собственный смех, он руками как бы прессовал ненужную мимику, которая буквально перекашивала ему лицо, он пытался остановить мышцы смеха.

– Да-да, – вырвалось у него.

Ярик Сомов фыркнул, это был прорвавшийся сквозь преграду в гортани хохот. Кое-кто тоже улыбался, но, в основном, испугались, и побольше графина, точно оказавшись в одном помещении с буйнопомешанным, словно это уже не кабинет марксизма-ленинизма, а какая-то палата номер шесть.

– У меня не было выхода, – напористо продолжал Патюнин. – Я хотел превратить себя в человека… И, представьте, превратил… Я нынче себя не марионеткой чувствую, а живым…

…В тот день он подошёл к карьеру, увидел круглую его чашу, вспомнил, что это – самый большой открытый карьер в Азии и в Европе, а также в Африке, залюбовался спиралевидной дорогой, уходившей вниз и вниз, исчезавшей в земле, точно была она дорогой в недра, и он уж больше любил именно эту дорогу, уходившую вглубь земли, чем обычную, наземную, и даже больше той, которой так гордился двадцатый век, – устремлённой в небеса.

Арсений Патюнин понёсся этой чудесной дорогой. Он, будто мальчик, изгнанный из любимой весёлой игры жестокими сверстниками, суетился в карьере. Он готов был лопатой отбрасывать вскрышу, подменять всех: бульдозериста на расчистке дороги, заваленной мелкими камнями, ссыпавшимися сюда после предыдущего взрыва, бурильщика на буровом шарошечном станке, экскаваторщика в забое, чёрном от обнажённых напластований жирной-жирной руды… Это большое и на глаз количество такой богатой руды вызывало у Патюнина гордость за недра, за страну, так богатую самыми разнообразными недрами. В этот день и Лёшка Горшуков, и Степаныч, и даже Кадников заметили какое-то непонятное нетерпение Патюнина, его энергию, его вертлявость. Все стали подозревать, что с ним творится нечто, будто сила какая-то вселилась в него и гонит его, и тащит… "Что это сегодня Патюнин так крутится?" – услышал он за спиной озабоченный голос, кажется, Степаныча.

– …С вами, Василий Прокофьевич, я столкнулся пару раз…

– Да, – откликнулся Кадников.

По реплике этой было понятно, что Кадников прекрасно помнит ту последнюю встречу перед взрывом. Взрыв ожидался большим. Вся бригада Степаныча была в сборе: высыпали порох из длинных мешочков цвета хаки в готовые отверстия, просверленные вглубь земли. И, конечно, помнил Кадников, что в лице Патюнина было какое-то слёзное отчаянье, мол, не трогайте меня, не гоните, дайте побыть с вами! И Кадников не возразил, не прогнал. Он же не знал, чем это обернётся. Взвыла сирена. А Патюнин не спешил, будто самое главное его ожидало впереди. Он проводил глазами последних рабочих, покидающих карьер.

– …я вообразил себя единственным, полным хозяином здесь, в Саргайском руднике. Мне стало так легко, что чуть не задохнулся от счастья. Счастье походило на ветер. Оно налетело. Охватила меня свобода! Подольше хотелось задержать в себе это чувство, быть господином своего положения, своей судьбы!

Сирена завыла вновь, и лес ей откликнулся, и стало убийственно тихо, и на борту карьера Кадников уже, наверняка, спрашивал Степаныча: "Никого не забыли?", а Степаныч ответил привычно: "Вроде, никого". Вопрос и ответ были чистой формальностью, потому что никто, кроме самоубийцы, не задержится там, внизу после сирены. А самоубийц на Саргае отродясь не было. Патюнин стоял незаметно для них в опасной зоне и глядел на экскаватор: "Да, он же на месте бурового станка, который отогнали перед взрывом…"

– …я кинулся к нему, бежал, запинаясь о камни…

Он сознавал уже, что бежит прямо на взрыв, навстречу своей, вполне возможной гибели. И даже удивился чуть, когда оказался на горячем, нагретом солнцем сиденье экскаватора, включил мотор, тронул с места, машина перекатилась на траках вперёд. Патюнин очень спешил. Как только выползли они на гребень четвёртого горизонта, земля вздрогнула, и всё вздрогнуло вокруг, и Патюнину показалось, что он вместе с экскаватором проваливается в недра, желанно проваливается… Его точно потянуло туда магнитом, будто сама земля решила забрать его в своё таинственное нутро. По кабине сыпанули камни, и в Патюнине проснулся-таки инстинкт самосохранения. И далее именно этот инстинкт продиктовал ему действия, и даже – невероятные. Патюнин взлетел почти по отвесной стене наверх. Нынче он и представить бы не мог, что человек может взобраться по такой крутизне и с такой скоростью. Но вот они, руки, все сплошь – в ссадинах, залитых зелёнкой. Лёжа на безопасном горизонте, он плакал от неудачи: и технику спас, и сам удрал, взбежав по скале, точно обезьяна. А что – теперь? Опять – жить? Но – как?

А Чиплакова… Она, этот дирижёр разбирательства, вдруг, перестала быть производственно-общественной дамой, сникла, желая упрятаться под свою причёску, напоминающую копну сена. Она, словно превратилась из обычной Чиплаковой в кухонную, то есть, в ту женщину, у которой был муж, дети… Незнакомым для других взглядом она следила за лицом Патюнина, вслушиваясь в произносимые им слова. Это окончательное его раскрытие оказалось само по себе как бы за пределами досягаемости всяких Чиплаковых, вне сфер этих Чиплаковых, оно выводило Арсения на ту общечеловеческую орбиту несчастья, когда даже и такая явная атеистка махнёт рукой: "Бог ему судья…"

– Арсений, успокойся! – выкрикнула Магдалина и, сшибая коленками стулья на пути, бесстрашно кинулась к Патюнину, взяла его за руку, и он покорно поставил графин на стол и, нервно потряхивая мокрым рукавом пиджака, последовал за ней в медпункт.

Выходя, он оглянулся, и люди поняли, что Патюнин смотрит внимательно, но лицо у него вполне бессмысленное, отсутствующее, будто он и не здесь даже, а где-то на нижнем горизонте карьера, а то и вовсе – под землёй, откуда ему уже не выбраться никогда.

Северное лето, тишина, ни группы захвата, ни психиатра…

Немцы говорили с полным раздражением на родном языке, мол, такие разбирательства бывают только у нас на Саргае. Кугель, горько усмехнувшись, перейдя на русский, сказал Мейеру, но слышали все:

– Может, ему в ФРГ уехать, как мой Федька нах дойчлянд… (Федьку вообще-то Фрицем зовут), – уехал некодяй, опозорил отца…

Муха ответила ему:

– Жжи-жжи-жжи…

Это было время неестественной томительной тишины, тяжесть которой жмёт на душу, словно глыба пустой породы на пласт руды. Ждут все: и те, кто готовят взрыв, и те, кто тихо сидят по конторам. Вот-вот грохнет, загремит, земля содрогнётся, стёкла отзовутся тонким звоном, и эхо прокатится гулко в ближайшем лесу.

…Сеня Патюнин лежал в местной больнице на больничной койке и фактически не слышал, как потряс округу новый, рассчитанный им самим запланированный взрыв.

1982 год.

От автора. Такие, как Патюнин, в то время ещё не знали, чем кончится их борьба с советскими весьма несовершенными методами производства. Не знали, что хозяевами рудников и шахт станут не они, а бандиты, а их, молодых специалистов, просто толпами выгонят на улицы и… на рельсы, где им придётся лишь стучать по рельсам касками, выбивая себе зарплату, от которой так легко отказался Арсений "в пользу фонда мира". Так уж у нас в стране повелось: золотой середины нет…

Рассказы

Эх, Иванчик… Рассказ попутчика

Поезд шёл с севера. Была ночь, а вагон был полутёмным, полупустым, плацкартным. За стенкой царило какое-то опасное веселье. Пассажиры резались в карты, были все пьяны, заглянули, девушкой назвали… Неужели никто не подсядет напротив?!

На полустанке вошли новые пассажиры, с ними впорхнула морозная свежесть.

– Добрый вечер, – сказал какой-то дядька, с виду крестьянин, рослый, даже огромный, но не толстый, а костистый. Руки – лопаты, ноги – метр с валенками невиданного размера. Лицо длинное. Появление такой махины-образины вызвало полный страх.

Поезд тронулся, стало светлее, и в глазах попутчика обозначилось выражение: мол, сила во зло не будет пущена, злая сила есть, конечно, не без этого, но она выключена. Такой текст, ну, просто как титры в телевизоре, можно было прочитать в обоих глазах этого великана. Одет он был в новенькую телогрейку и такие же стёганые ватные штаны, шапка цигейковая с матерчатым верхом. Рядом положил небольшой рюкзачок. Из-за тонкой стенки раздался хохот и ругань. Попутчик прокомментировал:

– Развлекаются ребята.

– В этом поезде, – говорю с бывалостью первой в жизни и страшной командировки, и с полной дамской непроницательностью, – едут из лагерей. Хорошо, хоть вы оказались напротив, а то уж думала в начало вагона перейти, там какие-то женщины на узлах…

– Да и я, – ответил попутчик кротко, – после лагеря.

Вот и доверяй внешности!

– Извините! – выпалила, готовая сорваться и нестись через весь состав хоть под прикрытие самого машиниста. Говорили мне провожавшие начальники рудника: "Надо вам в купейный…"

– А куда вы едете? – спросил он робко.

– В Москву…

– Москвичка? – обрадовался он неожиданно. – Я москвич. Всю жизнь прожил у самой кольцевой в Лосе…

– Да, мы просто соседи! – ответила и я с радостью. – Я на Бабушкинской живу, это совсем рядом с вами…

– Да, но теперь у меня в Москве ничего нет, – вздохнул он. – А был дом собственный, один подвал пятьдесят квадратных метров.

– Конфисковали? – спросила невольно: дом моего прадеда в самом центре столицы тоже конфисковали, правда, совсем в другие времена…

– Нет. Дом у меня отняли. Хитростью.

Замолчал. Колёса стучали.

– А сидели за что? – спросила сочувственно.

– Я избирательный участок… разгромил.

– Вы что же – политический?

– Нет, я уголовный. Выпивши был.

Стал рассказывать складно, не путаясь, понял, что перед ним журналистка какая-то, вот и блокнот, и диктофон на столике…

…После армии он вернулся домой, родители вскоре умерли, и остался он в своём доме со своим двориком вблизи Ярославской железной дороги, к шуму которой привык с детства. Электричка, как трамвай: летом купаться на Пироговку, зимой на ёлку на площадь трёх вокзалов… Устроился он по специальности, приобретённой в армии: автослесарем в гараже, вскоре переименованном в автосервис. И вот шёл он однажды под Яузским мостом тёмным вечером с работы и услышал визг сдавленный, и увидел, как девчонку какую-то затаскивают в микроавтобус марки "нисан". Подбежал, да и вырвал у них… Попутчик сделал движение руками, показав, как он "вырвал" девчонку из рук похитителей. Мне невольно пришлось пригнуться, так как размахнулся он чуть не до моей полки.

"Вырванной" оказалась Сонька по фамилии Злоказова, дочь лимиты, средоточием жизни которых раньше был завод железобетонных конструкций, а после – самогонный аппарат удачной конструкции. Угрозы о "сто первом километре" и повисли в воздухе после смены этой ориентации. Но дочка не хотела уезжать с Яузы, вблизи которой родилась, а потому спросила: "Как, говоришь, тебя мама звала? Иванчиком? Я тоже буду звать тебя так". Спасённая прижилась в Лосе. Месяц жила, второй, родителей уж выселили под Дмитров, точным адресом не поинтересовалась.

Была она худосочной, болела часто. Иван взялся, кроме переборок двигателей "вазовских" моделей, за жестяные работы, на этом и стал заколачивать, подъезжали с помятыми крыльями и дверями иногда прямо к дому. Ну, а при деньгах можно и на рынок за продуктами. Кормить. Витамины. "Телятину для хилятины", – шутила Сонька. "Эх, Иванчик, какой же ты… молодец", – похвалит. Дома у родителей она на одном подмосковном батоне могла весь день продержаться, "творожную массу особую" редко видела на столе, мороженое только фруктовое за семь копеек, пломбира не едал ребенок, живя в столице! Откуда такая жалость нечеловеческая нашла на его душу?.. Пожили немного, зарегистрировались.

Вскоре дочка родилась, тоже слабенькая. Он и нянчился, и опять: фрукты, телятина… Сам и готовил. Сонька не умела, с детства была не приучена, да и некогда ей стало: поступила она в институт. Оказалась способной студенткой, но обувать пришлось, одевать. Не может же она хуже всех в институте выглядеть? А когда практика… Тут без золотых колец хоть не выходи… Однажды заявила, что туалет на улице – каменный век. Пришлось поменять дом на квартирку в Отрадном, небольшую в две комнаты, но со всеми удобствами. За дом дали приплату, которую ухнули на новую мебель, выпрошенную Сонькой, хотя старая Иванова мебель была еще крепкой.

Ездила жена отдыхать и с дочкой, и одна. У Ивана не находилось времени, вкалывал. Работал днями и ночами, иногда сутками не спал. Натура живучая, всё вынес. Сонька окончила институт, получила вакантное место прямо на кафедре. Дочка пошла в школу, научилась сама дорогу переходить, на газе еду разогревать. Смирная девочка, на Ивана похожая, ни забот с такой, ни хлопот. Теперь, когда у Соньки было всё, она затеяла бракоразводный процесс. Обставила грамотно.

В суде Иван был просто сражён выдвинутым ею аргументом. Она сказала, что они "не подходят" в интимном смысле. Несовпадение темпераментов. "Как это не подходят?" – хотел возмутиться он, впервые о таком слыша за всю их уже долгую совместную жизнь. Но не крикнул, а выслушал, она доказала это в два счёта с медицинскою книгой в руке. Он узнал книгу, в которую сам не заглядывал: появилась в его доме с первых дней их супружества. И сомнений не осталось – не подходят, никогда не подходили. Она права. Но когда она это поняла впервые? Бился над загадкою. И сделал вывод: да в самую их первую ночь! "Что ж ты раньше не сказала мне?" – спросил напоследок, когда забирал пожитки. "Я терпела", – проговорилась она. И он пошел за порог! Вот это терпение! Это же чёрт знает что за терпение! Значит, "терпела", когда хотела, чтоб он на ней женился. Терпела, чтоб в доме прописал, чтоб дом на квартирку обменял, чтоб дочку поднял, а её самою выучил и одел, а потом, естественно, терпеть она перестала… А ведь вспомнил он, что, бывало, терпение её лопалось, взгляды в его сторону делались жёсткими, злыми, ненавидящими и безо всякого, казалось, повода. Они разошлись, Сонька не позволяла ему видеться с дочкой, и вскоре вышла она замуж за какого-то начальника.

Иван поселился-прописался в общежитии, жил одиноко. Старался забыть бывшую жену, не вспоминать дочку. Так он прокантовался несколько лет. Мог жениться, и женщины попадались одна лучше другой, но когда дело доходило до расписки, наступал кризис в отношениях и ссора с очередной кандидаткой на семейную жизнь, которой он и до сих пор боится, как огня. Он понимал, что эти неплохие женщины совершенно не виноваты в том, что у него была такая жена Сонька, но и с собой ничего поделать не мог. Как ни странно, все эти женщины, которые у него были после Соньки, подходили ему, как одна, значит, не в нём дело, а в том, что она была какой-то особенной.

И вот наступил этот тошнотворный солнечный день… Иван выпил для храбрости и пошел в помещение средней школы, где играла музыка и висели на стенках портреты кандидатов в депутаты, которых он уж хорошо знал по агитационным листкам, налепленным на подъезде общежития. Он сбросил со столов бумаги, топтал их и грозился разнести избирательный участок вместе с урной, украшенной государственным гербом, кабинки для голосования и прочее необходимое убранство. Подскочили милиционеры, схватили Ивана, но он оказал сопротивление этим работникам милиции, то есть вырвался из рук данных соплячков и попытался бежать через окно, гостеприимно отворённое в теплоту школьного двора. Свисток созвал остальных блюстителей, Ивана схватили, сопроводили в подошедший "бобик" и увезли.

В милиции шла работа, по коридору деловито бегали, разговаривали на ходу и отдавали друг другу честь, из окон виднелась ранняя пышная солнечная осень, люди шли после голосования обедать домой, было воскресенье. А Ивана водили на допросы. К разным следователям. Приходилось снова рассказывать происшествие, отвечать на похожие вопросы. Это было как в больнице, куда его привезли с приступом аппендицита. Все врачи спрашивали одно и то же, будто боялись, что он наврёт, и ждали совпадений кое-каких показаний. Им надо было установить диагноз. И здесь, похоже, у него словно искали болезнь, хотели определить ее размеры, злокачественность, запущенность и силу.

"Так, значит, вы топтанием бюллетеней выражали протест? – спросил его следователь в штатском с незапоминающимся лицом. – Против чего протест? Против кандидатов?" "Никакого протеста, – врал Иван. – Так, нашло что-то, был пьяный". Допрашивала его и врачиха. Она задавала вкрадчивые вопросы, Иван понял: проверяет на ненормальность. Какой она сделала вывод, неизвестно, но вскоре его снова отвели в подвал и заперли в одиночке. Ему сделалось тяжело. Он опустил голову к коленям и так сидел, изолированный от людей, как ему казалось, на веки вечные. Что-то удивительное стало твориться с лицом: то сожмётся, то разгладится. Мышцы на скулах непроизвольно подтянутся к глазам и выдавят слезы; каждая, точно горошина. И… одна за другой, одна за другой… Он испугался этого явления, кулаком стал поддевать слёзы, то с одной щеки, то с другой и сбрасывать их с лица, и даже слышал: они, будто град, падали на пол. Ему было жаль жизни своей! Он не боялся чёрной работы, которую обещала отсидка, и в обычной жизни привык заниматься нелегким трудом, другой работы и не представлял. Боялся названий: тюрьма, ссылка, колония… Позор. Сделался преступником… Лицо его стало эти слёзы отжимать в тот момент, когда вообразил, что покойная мама дожила бы до этого времени, когда его посадили в тюрьму. Вот уж где горе… Хорошо, что не дожила, так выходит… А мама, будто и всегда чего-то такого опасалась, посмотрит на него и скажет: "Эх, Иванчик…"

– Но при чём тут Сонька? – спросила я попутчика.

– Но она и есть – депутат Софья Алексеевна… За неё же надо было голосовать… Но я, как видите, не смог.

Вспомнилась эта дамочка, что-то самоуверенно болтавшая по телевизору… "Элитой" себя назвали такие, как она… Сколько же их теперь при власти, таких, как Сонька Злоказова, и депутаток и депутатов, сделавших себе свои карьеры на простодушных людях, обобранных ими, уничтоженных, превращённых в лагерную пыль. И советская власть была не ахти. Но те, кто боролись против советской власти, представить себе не могли, что наступит другая власть, а сами властители будут из бандитов и мошенников, из быдла… Так выходит?

За окном поредела тьма. Мимо плыли тонко заснеженные, обдуваемые частыми ветрами вырубки, а по краю их торчала старая, отслужившая уже чьей-то судьбе колючая проволока на высоких столбах наполовину поваленного забора. В глазах Ивана, как у дитя малого, застыло, будто навсегда, удивление. "Эх, Иван-чик, эх, Иван-чик…" – стучали колёса.

Назад Дальше