* * *
Она называла его Котом. А ещё – Главкотом. И он был-таки котом! Котом с пиратского корабля. С переменчивым настроением и резкими прыжками. Мог издать раздражённое шипение и оглушительное "мяу!", если что-то было не так. Слишком против шерсти. Но, в общем, добрый малый, в глубине души любящий ласку и доброе слово.
Но бывало так – Кот недоволен. Кот сердится. Отчего Кот мог сердиться? Он не выносил, когда приходили без звонка. Когда приходили слишком рано. Он дорожил утренним временем – для работы. А главное – он стерёг сон своей Кошки, которая спала до обеда. И если кто-то приходил слишком рано и, к тому же, без звонка, этот кто-то мог впасть в немилость.
Случилось, что и я впала в немилость – на целых три дня! Не предупредив, желая сделать им приятный сюрприз, я привела к ним в дом их давнего знакомого (который, как потом оказалось, был давно и навсегда "отлучён" от дома.) Кот на меня сердился. Очень сердился!
Но потом Кот сменил гнев на милость, и Людмила Фёдоровна тут же позвонила мне:
– Приходи сегодня вечерком, мы так соскучились! И Кот тоже.
* * *
Кошка страдала циклотемией, по крайней мере, так она сама называла эти упадки настроения и периоды меланхолии. Нет, она ни на что не жаловалась, просто была печальна, и Кот готов был всё для неё сделать, только бы её глаза опять залучились.
* * *
Для меня было счастьем абсолютно всё в этом Доме. Смотреть новые картины Валерия, слушать стихи Людмилы Фёдоровны, пить чай на маленькой кухоньке, читать им свои новые стихи, говорить с Людмилой Фёдоровной о смысле жизни, о вере, о любви, мыть посуду, выносить во двор мусорное ведро, идти с Валерием в прачечную самообслуживания… Всё было счастьем, праздником, сказочной наградой неизвестно за что…
* * *
Сидеть в комнате Валерия на жёстком топчане и смотреть его новые картины, вдыхая головокружительный запах свежих красок… Ах, как пахнет только что написанная картина!… Смотреть. Вбирать. Впитывать в себя. Но не обязательно при этом говорить. Мы умели общаться молча, без слов. Мы оба были молчуны и ценили ёмкость молчания. Не менее, чем полноту слова. Он смотрел искоса, боком, как птица, прищурив голубой глаз. Никогда не забуду этот острый взгляд. Этот мощный массивный профиль античного мудреца. С него можно было лепить Сократа.
И хоть он был не очень высок ростом, но был большим, сильным, могучим. Он был сгустком энергии. О, его знаменитые "прыжки тигра!" Когда что-то надо было срочно достать (к примеру – книгу, которая только что вышла, или лекарство для Люси), или сделать какие-то решительные действия (как было этим летом, когда он выбивал для них квартиру) – он собирался внутренне и совершал этот самый прыжок тигра! Доставал. Добивался. Никогда не жаловался на трудности. На здоровье. Считал это ниже собственного достоинства. Хотя перенёс два инфаркта. Но жил, не экономя сил, жил мощно и красиво. Ходить спокойно не умел. Носился по дому, как вихрь, как тайфун…
А как он галантно уступал в метро место женщинам! О, это надо было видеть! И в семьдесят два, и когда было уже восемьдесят. Он не мог сидеть, когда рядом стояла женщина. И пусть она была совсем молоденькой, а он годился ей в дедушки, – неважно! Он тут же пружинисто вскакивал и был так галантен и учтив, как настоящий рыцарь. Да, было в нём что-то от средневековых рыцарей. Но всё же больше – от героев античных мифов…
* * *
У неё – тонкий горбоносый профиль. Тонкие губы. Высокий лоб. Зачёсанные назад чёрные, с сединой, мягкие волосы, заколоты в небрежное что-то такое (неважно!). С неё можно было бы рисовать восточную царицу. Высоко, удивлённо вскинутые брови, как крылья птицы. Но самое потрясающее в её лице – это, конечно, глаза. Они какого-то непостижимого цвета… Нет-нет, не чёрные и не карие, а какие-то сизые. И эти глаза светились… Они казались огромными на узком, бледном, худом лице. Они сияли, светились навстречу тебе, мне… Они обнимали светом и теплом. Они были полны внимания и любви. И какой-то потаённой печали…
* * *
Её бабушка по отцу была украинка, а бабушка по матери – кабардинка. Людмила Фёдоровна говорила с гордостью: "Я – кабарда!" Смешение двух южных кровей дало миру изумительного русского поэта.
* * *
Людмила Фёдоровна рядом с Валерием Всеволодовичем казалась былинкой.
Они удивительно дополняли друг друга.
Прекраснее этой пары я никого не знаю.
Он – скала, она – былинка.
Скала, которую не сокрушить, и былинка, которую не сломать.
* * *
Он и она.
Это были равновеликие величины.
* * *
Людмила Фёдоровна обожала город своего детства – Кисловодск. Там она жила с родителями в своём доме, с большим садом, там отец работал врачом. Там были занятия музыкой и балетом, там стоял любимый собор на площади, (который потом взорвали большевики, а потом, через семьдесят лет, его восстановили, но она этого уже не увидела). Там, в Кисловодске, были любимые горы, там была первая любовь…
* * *
Она говорила:
– Я одинаково любила их – маму и отца. Они были – как два моих крыла. Я была очень счастлива в детстве. Это счастье оберегает меня всю жизнь – любовь моих родителей. Я им очень благодарна. Они были моими лучшими друзьями…
Впрочем, родилась Людмила Фёдоровна в Киеве, где её отец в то время учился в университете. Но ещё младенцем её увезли в Кисловодск.
* * *
Людмила Фёдоровна любила рассказывать о своём кисловодском детстве. Мне хорошо запомнились три истории.
История первая – про математическую тупость. В детстве ей совершенно не давалась математика. Услышать об этом было удивительно. Ведь у неё было прекрасное логическое мышление, очень живой, подвижный ум. Она общалась с учёными, и те поражались глубине и остроте её реакций. Это была самая умная женщина из всех женщин, которых я встречала в своей жизни. Она читала сложные, философские книги. К ней приходили обсудить не только личные, или творческие проблемы, но и глубоко мировоззренческие.
…Но когда-то в детстве, во время обучения в кисловодской гимназии, она слыла девочкой со средними способностями в точных науках. Особенно в математике. Не помог и репетитор. Устав втолковывать Люсе элементарные вещи, он выдал Люсиной матери заключение:
– У вашего ребёнка математическая тупость!
Да просто ей скучны были "элементарные" вещи! Как любому гению. Гений не заморачивается элементарной чепухой. Его ум, его воображение обживают другие измерения…
История вторая – про зелёные яблоки.
Лет в двенадцать Людмила Фёдоровна тяжело заболела. У неё отнялись ноги. У неё – лучшей ученицы местной балетной школы!
Её отец сам был врач, и все лучшие врачи Кисловодска смотрели исхудавшую, бледную Люсю, у её кровати собирались бесконечные консилиумы, но никто не мог понять, что с ней стряслось, и как это поправить. Не помогали ни лекарства, ни массаж. Ноги её по-прежнему не держали! Родителям врачи намекали на то, что им надо смириться с тем, что их дочь, их единственный и обожаемый ребёнок, останется инвалидом.
Было лето… Каждое утро Люсю выносили в сад и укладывали в гамак, натянутый между двумя старыми яблонями. Яблоневые ветви свисали низко над гамаком…
Целыми днями Люся, лёжа в гамаке, читала книги и… поедала кислые зелёные яблоки. Которые срывала без чьей-либо помощи. Это было просто – только протяни руку. Она ела эти недозрелые плоды с жадностью и страстью, как будто никогда до того не ела яблок. И никак не могла утолить свою жажду на эту кислятину…
А к концу лета она встала на ноги!
Врачи не могли понять, что за чудо произошло. Но, услышав про зелёные яблоки, все пришли к выводу, что исцеление пришло именно от них…
История третья – смешная. Людмила Фёдоровна была ещё совсем маленькая, лет пять ей было. И однажды услышала она от кого-то из гостей, пришедших к родителям, фразу, которую совершенно не поняла, но которая её потрясла до глубины её детского сознания. Запомнила с лёгкостью, потому что память у неё была не просто прекрасная, а фантастическая!
И когда в следующий раз к родителям пришли гости, она им выдала с ликованием эту полюбившеюся ей фразу, чем повергла в шок и гостей, и родителей:
– В наш век абстрактных идей, в сфере позитивной логики каждый индивид имеет право на абсолютный эквивалент эмансипации!
После чего это стало семейной традицией. Только гости заспорят о чём-нибудь, не желая слушать друг друга, как отец говорил Люсе:
– А ну-ка, дочка, скажи им, что ты по этому поводу думаешь!
И маленькая Люся, для убедительности забравшись на стул, с самым серьёзным видом выдавала:
– В наш век абстрактных идей, в сфере позитивной логики, каждый индивид имеет право…
Да, этот индивид в белом платьице с кружевами, с огромными чёрными глазами и пышным бантом в чёрных блестящих волосах, этот индивид имел право на абсолютный эквивалент эмансипации!
…И, спустя много десятилетий, когда, бывало, заспорят гости о чём-нибудь на каптеревской кухне, Людмила Фёдоровна с хитрой, кошачьей улыбкой произносила эту, примиряющую и веселящую всех, нестареющую и нетускнеющую фразу:
– Друзья мои, зачем спорить? В наш век абстрактных идей…
Да, на этой волшебной кухне каждый индивид имел право. Быть собой.
* * *
У Людмилы Фёдоровны были и другие любимые выражения.
Например, когда происходил какой-то жизненный казус, она трагически восклицала:
– Такова сэляви!
И ей самой, и окружающим становилось смешно.
А когда ей рассказывали о чём-то необычном, не поддающемся ни логическому, ни вообще никакому объяснению, она задумчиво произносила:
– Да, наука имеет много гитик…
– Людмила Фёдоровна, а что такое "гитик"?
– Гитик – это гитик! – говорила она таинственно и многозначительно.
* * *
А Главкот, когда сильно был возмущён чем-то, ворчал чисто по-кошачьи:
– Шшшмаркок!…
(В смысле: кошмар!)
* * *
Валерий Всеволодович родился в Варшаве, где служил в то время его отец-офицер.
Но ребёнком его привезли в Москву, и по духу он был коренным москвичом. Всю жизнь прожил на Кадашевской набережной. В прекрасной квартире с окнами, глядящими на Кремль. В той самой квартире, где после революции (в результате подселения и уплотнения) у Каптеревых осталась одна-единственная комната.
И откуда они с Людмилой Фёдоровной в итоге вынуждены были бежать – потому что это была самая жуткая коммуналка, какую только можно себе представить: пьянки соседей, склоки, скандалы, драки…
Но когда-то, до революции, всё было по-другому… Когда-то – в другой жизни…
Когда-то, когда Валерий был ещё малышом, нянька гуляла с ним по набережной. Нянька держала его на руках. А навстречу шёл Лев Толстой. Он внимательно посмотрел на маленького Валерия и сказал:
– Этому ребёнку нужно дать как можно больше свободы!
* * *
Они встретились, полюбили друг друга и поженились, когда ему было пятьдесят, а ей – сорок пять. (А я как раз родилась в тот год! Странно, почему не у них?…)
У неё это был третий брак, у него – второй. Ни у неё, ни у него никогда не было детей.
* * *
Они были друг для друга прекрасными катализаторами. Рядом с ней – будучи художником – невозможно было не писать картин. Рядом с ним – будучи поэтом – невозможно было не писать стихов. Воздух их дома был насыщен творческими разрядами, как воздух во время грозы ионами. В такой атмосфере невозможно было стареть. В такой атмосфере невозможно было не творить.
* * *
"Лиловая лошадь" – картина Валерия на стене в её комнате.
Напиши мне лиловую лошадь
в диком свете приморского зноя,
даже если тебе дороже
написать что-нибудь другое.Даже если писать портреты,
натюрморты придёт охота,
даже если и есть запреты
на портреты подобного рода.Напиши! Ничего ведь не может
быть милее затеи жгучей.
Ведь придумать лиловую лошадь –
это тоже особый случай…
Что было в начале? Слово. Стихи. Её просьба, обращённая к нему. Потом родилась картина. В ответ на это – ещё стихи.
Голубушка, лошадь, лошадушка!
Простор ветровой нараспах…
Ах, всё это тихие шалости –
мечты в мимолётных стихах.Отвязана, в срок расколдована,
на волю, к цветущим морям
летишь через рвы и колдобины,
над твердью крылато паря…
* * *
Он любил рисовать цветы, она любила писать о цветах.
Она любила писать о цветах, полных свежести и аромата, рвущейся из всех бутонов жизни…
Когда природа подымает голос
до напряженья, равного любви,
из почв встаёт сонливый гладиолус,
и солнце говорит ему: живи!Чем станет он?
Он весь – живая тайна,
он весь – надежда,
скопище надежд.
Но вот уж многоликое блистанье
в зелёном плене проторило брешь…
Ему нравилось рисовать увядшие цветы, и я с тех пор нахожу необыкновенную красоту в увядших цветах.
"Увядшие цветы в разбитой вазе, в расколотом пространстве" – одна из моих любимых каптеревских картин. Красота старости, увядания, проявление новых очертаний, нового смысла. В увядшем цветке заостряется его суть, его смысл.
Разбитая ваза, расколотое пространство… Разбивается видимое – чтобы стало видно Невидимое… Разрывается кокон – из которого вылетает бабочка смысла, бессмертия…
* * *
Всё чаще в стихах Людмилы Фёдоровны о цветах слышалась мелодия преображения:
Одуванчика душа
покидает стебель:
звёзды белые пушат
над горячей степью.Ничего не увидать
за летящим пухом…
Значит, надо увядать,
чтоб воскреснуть духом?Вянут жёлтые тельца,
догорели свечи…
Дым к подножию Творца
тянется навстречу.
* * *
Он был "жаворонок", она – "сова".
Он вставал рано, пил вчерашний чай, выходил во двор покормить птиц. Потом шёл в булочную, или ехал на Центральный рынок на Цветном бульваре. Возвращался, закрывался в своей комнате и работал…
Она вставала около полудня. Иногда позже. Смотря во сколько уснула. Заваривала свежий чай. Он выходил из мастерской, пили чай вместе. Иногда в это время заходил какой-нибудь дневной гость. Частенько этим дневным гостем была я.
К чаю обычно был хлеб и сыр. Помню, как к чаю у них был лишь один плавленый сырок на двоих. Но это их нисколько не печалило. Друзья, зная скудость их стола, всегда старались принести что-нибудь к чаю. Это было так приятно – принести кусок любимого ею сыра "чеддер", или пакетик любимого им сухого зелёного сыра. Или ещё что-нибудь вкусненькое. Они радовались, как дети…
Итак, пили вместе чай. Потом Валерий уходил в мастерскую. Иногда звал посмотреть новую картину. Иногда приносил её на кухню.
Он называл свои картины смешно и небрежно – "замазючки". Это от скромности и от застенчивости.
* * *
…А после ухода вечерних гостей начинался её рабочий день, точнее – рабочая ночь. Она писала по ночам…
А перед сном, уже на рассвете, оставляла в кухне на столе озорную записку с каким-нибудь смешным рисунком – для Валерия. И своё новое стихотворение.
Тебе, восставшему так рано
от сна блаженных небылиц,
дано воистину по праву
насытить первый голод птиц.Когда к тебе
крылатым снегом,
будя дворов рассветных тишь,
слетит воркующее небо
из-под навесов зимних крыш…
Засыпала часа в четыре утра.
* * *
Он писал картины в первой половине дня, она стихи – после полуночи.
В его картинах – энергия и краски дня. В её стихах – тишина и мудрость ночи.
* * *
Я любила приносить им цветы. Все любили приносить в этот дом цветы. Без цветов идти к ним было как-то не интересно. Они так радовались цветам! Часто какой-нибудь простенький букетик оказывался потом героем его картины, или её стихов.
* * *
Людмила Фёдоровна не была "дамой". Совершенно не помню её нарядов.
Оправа была так неярка и скромна, можно даже сказать – бедна: какая-нибудь сиреневая водолазочка, или белая в чёрную полосочку, а поверх неё – зелёненький, в мелкий белый горошек, ситцевый халатик-безрукавка. Вот это почему-то помню… Но было ведь что-то ещё. А что?… Совершенно не помню! Иногда по случаю дня рождения, или другого праздника, надевались старые, потемневшие клипсы…
Но даже если бы оправа была богата, или даже шикарна, – она всё равно была бы не видна. Потому что была не важна.
Потому что её душа так светилась, так ярок был этот свет… он всё затмевал собой – любой наряд. И сводил его значение к нулю.
* * *
И при этом Людмила Фёдоровна оставалась женщиной. Я не встречала женщины, прекраснее её.
Да, со своей худенькой фигурой-палочкой, со своими руками-спичечками, Людмила Фёдоровна оставалась женщиной, полной грации, женственности и обаяния. И даже иногда милого кокетства (чуть-чуть). Такой милой игры. Она была невероятно остроумна. Она так заразительно смеялась… А себя она, смеясь, называла "драной кошкой".
А эти её записки к нему! Полные кошачьего, чисто женского лукавства…