Память золотой рыбки (сборник) - Моник Швиттер 13 стр.


* * *

День крещения начался для Сони с самых болезненных ощущений в голове, которые у нее когда-либо были. Сперва она пошла в ванную рядом с кухней, где завтракали свекор со свекровью и Максим. Ей было слышно, как свекор преувеличенно четко произносит: "клубничное варенье", в то время как она склонилась над унитазом, не находя в себе силы вызвать рвоту. Она также слышала, как Максим пытается повторить то, что говорил ему дедушка. Но тот был непреклонен. "Клуб-нич-ное ва-ренье!" то и дело доносилось сквозь отделанные плиткой стены. Вялая, отдавшаяся на растерзание боли, Соня застыла в надежде на облегчение, без малейшего представления о том, что бы это могло быть. "Клубничное варенье", – повторила она в какой-то момент, и это оказалось словно волшебным словом. Содержимое ее желудка быстрым, сильным потоком полилось в унитаз.

Крис тем временем стоял на террасе и курил, причем из-за холода – без рук. Дым шел прямо ему в глаза, по лицу текли слезы, и приходилось сжимать губы, чтобы не выронить сигарету, выдыхая дым, но зато он мог греть сжатые кулаки в карманах.

"Это ужасно", – сказал он, помогая Соне встать на ноги и кое-как умывая ее лицо. Она кивнула. Потом Крис на протяжении нескольких часов не произнес больше ни слова, но в этом не было ничего особенного. Они поехали на машине домой, где была подготовлена нарядная одежда, переоделись и, оставив машину, помчались в расположенную поблизости церковь, к которой они прибежали запыхавшись, но ровно в десять, как раз когда начали звонить колокола.

* * *

Лилит хихикала. Она уже не могла успокоиться, она смеялась, пока ее щеки не запылали и ей, несмотря на холод в церкви, не стало совсем жарко. Инес грелась от крестильной свечки, которую пастор зажег от пасхальной свечи и передал ей. Соня выглядела еще более бледной и нервно гладила Максима по голове вдоль сделанного по случаю праздника косого пробора, растерянно глядя в сторону колонны, у которой раньше стоял Крис. Криса не было. Он просто вышел. Как будто ища опору и все время соскальзывая, Сонина рука водила по гладким волосам Максима. Он принял это за знак и, сияя, махал толстыми ручками собравшимся, сразу двумя, в хорошем настроении, как и ангел, и с похожим самодовольством, а собравшиеся махали ему в ответ: бабушка Гитте, дедушка Хуго, крестная Инес с большой свечкой, дядя Марк с хихикающей Лилит и новая тетя Магдалена из-за своей камеры.

Магдалена надеялась, что все скоро закончится, уже несколько минут – и этого она теперь сама не могла понять – у нее снова сильно стучало в висках, вслед за чем, как правило, следовала хорошо знакомая головная боль; ее миссия постепенно становилась ей в тягость, ей хотелось сесть и не хватало свежего воздуха.

Наконец орган зазвучал в последний раз, торжественная точка в крещении была поставлена, собравшиеся были свободны. Они степенно выходили друг за другом наружу, на улицу. Соня уже подготовила маленькую речь для Криса, которую она бы ему сразу выдала, обнаружив его курящим перед церковью. Магдалена мечтала о кнопке быстрой перемотки вперед, чтобы ускорить процессию и поскорее выйти. Орган, который она вообще-то с таким удовольствием слушала, давил ей на душу, еще сильнее, чем головная боль. Инес предвкушала, как поднимет свою некрещеную дочь, подбросит ее в воздух, как они обе это любили, и будет потом кружиться с ней, пока у нее не закружится голова или они обе не упадут. Все были теперь снаружи, только Криса не было. Крис не стоял там и не курил. Криса просто больше не было.

Его дочь Маша

Перевод М. Игумновой

Ключ от почтового ящика он пытается отыскать на ощупь. Маленький, с длинной бородкой. Он держит ключ большим и указательным пальцем правой руки. На левой руке он держит свою шестилетнюю дочь, как и каждые выходные, потому что она сама настаивает на этом. С каждой субботой ему все легче держать эту ношу. Но из-за нее ему не видно ступенек, и он нерешительно спускается на ощупь. А здесь, на лестничной клетке, очень темно, думает он. Спустившись, сталкивается с серьезным взглядом сына, а потом поворачивается налево, к почтовым ящикам.

На ходу он поспешно открывает три конверта. Вскрывает их ключом, не отпуская дочь, и вытаскивает сложенные листы. Он проверяет почту по субботам, хотя у него есть и дети, и время. Будто ждет какое-то сообщение, на которое ему срочно нужно будет ответить. Чаще всего в ящике оставляют рекламные листовки, замаскированные под частную корреспонденцию. Все разнообразие односолодового виски. Страхование на самых выгодных условиях. На третьем же конверте – почерк его матери, которая раз в месяц пересылает ему почту с тех пор, как он с женой и детьми переехал за границу. Обычно это выписки из банковского счета и финансовые документы. Но в этот раз – письмо от управления кладбищ и захоронений Цюриха. Эти слова ему неприятны, но он пока еще не может понять их смысл.

Он сидит с детьми у кафе. Он плачет. Надеется, что дети этого не замечают. Светит солнце. Они устроились на террасе, на усыпанных пыльцой пластиковых стульях. "Посмотри, – говорит сын, встает, поворачивается спиной и показывает на свои запачканные брюки. – Сзади останется пятно". С начала года он, как и его мать, следит за тем, чтобы все было чисто и аккуратно. Это раздражает отца. "Смотри лучше на свое мороженое, – отвечает он сыну, – оно капает". Он говорит это, пытаясь сдержать слезы. "Папа, что случилось?" – внезапно спрашивает его дочь. Она выглядит испуганной: "Что с тобой?" – "Со мной?" – Он хватает салфетку и вытирает девочке рот.

У него до сих пор есть мать. Она живет там, где когда-то они жили всей семьей, в том простом сером доме на холмистой городской окраине. Вот уже год как она на пенсии. Его молодая мать. Ей было двадцать, когда он появился на свет. Всякий раз, когда они видятся, ему становится страшно, ведь время ее совсем не щадит. На первый взгляд молодая мать кажется старой. Тогда он смотрит на ее постаревшее лицо, пока через пару мгновений мать вновь не покажется ему близкой и молодой. Теперь он видит ее перед собой, теперь, когда он прочел это письмо от управления кладбищ. Его молодая мать с сожалением улыбается, как тогда, когда умер его отец, с этим странным блеском в глазах, с этим беспомощным сожалением, застывшим в уголках рта. Она улыбается так, словно ей хочется попросить прощения. Он закрывает глаза и отворачивается.

Они назвали бы ее Машей, они так решили, он и его подруга. Оба несовершеннолетние, только-только закончившие школу, они заранее радовались всему, что может подарить им жизнь. Неужели двадцать пять лет миновало? Маше сейчас было бы даже больше лет, чем было тогда ее матери. Сейчас его дочери было бы двадцать пять? Он качает головой. "Что с тобой?" – спрашивает его шестилетняя дочь. "Карла, – отвечает он, – я люблю тебя".

Он смотрит на своего сына, который стоит теперь на другой стороне улицы и разглядывает витрину веломагазина. Его лопатки выглядят такими хрупкими. Сзади на его светлых брюках желтая цветочная пыльца превратилась в растертое коричневое пятно. В витринах красуются гоночные велосипеды с тонкими колесами. Интересует ли его сына велоспорт? Что значит, назвали бы , вдруг задумывается он, ее звали Машей. На ее надгробии написано имя: Маша Верли. Верли, как ее мать, о который он, впрочем, уже так долго, по меньшей мере лет десять – ах, да что там десять, дольше, намного дольше, – ничего не слышал. Он даже не может вспомнить, когда они встретились в последний раз. Маша объединила их, Маша же и отдалила их друг от друга, раз и навсегда.

1985! Он помнит новогоднюю ночь, он видит Машину маму, в бесформенной каракулевой шубе из комиссионного магазина. Она идет к нему со смехом победительницы, и в руке, словно какой-то трофей, держит бутылку вина. Шуба расходится над животом. Шарик, думает он, он направляется в мою сторону. Этот шарик – Маша.

Каракулевая шуба пахнет могилой – так ему тогда показалось, – какой-то сыростью, разложением. Карла сидит у него на коленях и маленькой пластиковой ложкой соскабливает с вазочки мороженое. Она не обращает ни на кого внимания и вдруг вздыхает без всякой причины.

Срок упокоения истек, пишет Управление кладбищ. И у вечного покоя есть свой срок – он морщится, словно от этой мысли его тошнит. Мы пошли вам навстречу, написано в письме, законный срок упокоения, как известно, составляет двадцать лет и уже превышен на пять. Как известно , морщится он.

Останки покоятся в земле нетронутыми. Надгробие можно забрать по предъявлению документов. Нетронутыми , он собирается снова поморщиться и вдруг чувствует на себе серьезный взгляд сына. "Тебе нравится?" – спрашивает он, кивая в сторону веломагазина и понимая, как глупо это выглядит.

Его мать переслала это письмо, не открывая. Но она ведь видела на конверте штемпель "Город Цюрих – Бюро записей актов гражданского состояния – Управление кладбищ и захоронений"? Ну а мать Маши получила такое же письмо? Исключено. Он подписал договор об уходе за могилой. Он платит уже двадцать пять лет, теперь его это поражает, за могилой продолжают ухаживать, несмотря на то что он уже так долго там не появлялся. Маша. Его дочь. Маша. Она могла бы быть матерью его дочери Карлы. Она могла бы быть его женой. Он перебирает мысленно все варианты и представляет при этом не Машу, а ее мать. Она могла бы быть его молодой женой, почему бы и нет. Или его любовницей. Нет. Все. Хватит. Она могла бы быть его дочерью. Маша, мертворожденная 9 мая 1985. Он смотрит на сына, который вновь уселся за стол, и в шутку толкает Карлу коленями: "А еще мороженое осилите?" И вдруг, словно по щелчку, сын заливается смехом, а Карла начинает весело болтать ножками. Я нашел переключатель, думает он.

Белое и черное

Перевод Н. Веселовой

95 % всех акустических раздражителей не регистрируются нашим сознанием. Только звуки, отнесенные нами к категории "важных", мы воспринимаем сознательно. Так, собственное имя, сказанное кем-то среди множества людей, беседующих друг с другом, сразу привлекает внимание слушателя, и он автоматически поворачивается к этому человеку.

Я хочу, чтобы кто-нибудь произнес мое имя, чтобы я его услышала и повернулась к этому человеку, автоматически . Горлышко пивной бутылки в моем кулаке нагрелось, другой рукой я провожу по горлу, и мне хочется закричать, внезапно и пронзительно.

"Все во Вселенной, как известно, – лишь стоячая волна". Голос мне знаком. Этот мужской альт. Восемь слов проникли в мое сознание, хотя мое имя не прозвучало. Для меня этот акустический раздражитель из категории важных. Этот высокий мужской голос.

"Стоячая волна означает равномерные колебания, резонанс".

Мои глаза ищут голос, на меня смотрит он. Мужчина, который возникает на моем пути, снова и снова, уже несколько лет. У него есть лицо и нет имени. Только прозвище – Белоснежка. Лицо бледное, белое как снег, волосы и глаза черные как смоль, и голос, как у женщины. Белоснежка. Он отвернулся от своего собеседника и смотрит на меня. Смотрит крошечными черными глазами сквозь толстые стекла очков и продолжает говорить, тонко и звонко: "При отсутствии резонанса возникает, к примеру, ностальгия. Ты стремишься к месту, где ты и земля под тобой колеблются одинаково, где частота колебаний поверхности твоего тела совпадает с частотой колебаний поверхности земли, ты хочешь быть в резонансе с миром". Он улыбается мне, и крошечные кружочки черных глаз поблескивают за стеклами. "Ну а если ты проехал весь мир и не нашел резонанс, значит, тебе не повезло. Если ты все еще чувствуешь ностальгию, то тебе уже ничто не поможет в этом мире. Значит, твоя ностальгия – по… ну, не знаю… по преисподней?" Он смеется как ангел, оставляет собеседника у бара и подходит ко мне с поднятой бутылкой пива.

"Привет", – говорит он. "Привет", – говорю я.

Дном своей бутылки он ударяет сверху по горлышку моей: "Твое здоровье". Пиво пенится и льется через край. "Стоячая волна", – произносит ангельский голос. Он смеется, забирает у меня бутылку, слизывает пену и говорит: "Пойдем отсюда". И мы уходим.

В моей ванне лежит мужчина, черный и белый. Белизна его кожи имеет голубоватый оттенок обезжиренного молока. Чернота в области головы, груди и лобка не имеет четких очертаний. Очки, придающие предметам резкость, контур и границы, я сняла. Буйно растущая чернота угрожает поглотить молочную белизну; три черных куста на голове, груди и лобке обосновались на белом хозяине и теперь разрастаются за его счет.

Он изображает покойника, глаза закатились, рот открыт, красная дыра. Белоснежка – мертвец. Дыра сужается. "Я мерзну, – говорит он, – давай ко мне".

Наша одежда лежит на кафельном полу. Мы разделись синхронно. После этого он снял очки и сказал: "Минус семь". – "Минус пять", – ответила я и положила очки в раковину, рядом с его очками. Мы засмеялись. В два голоса. Сопрано и альт.

– Ты красивая, – сказал он.

– Ты же ничего не видишь.

– Не вижу.

Мы засмеялись.

– Твой голос…

– Altus, – перебил он.

Обеими ладонями он звонко шлепнул себя по груди и бедрам: "Но дело в том, что я мужчина, и это главная причина". Забираясь в ванну, он пропел где-то между "соль" и "до" второй октавы: "Да, я – мужчина, и это главная причина". Потом он, прыгая с ноги на ногу, хрипло проговорил "хо-хо-хо-холодно", поскользнулся и упал.

Я смотрю на него. Он изображает покойника. Только его белый член покачивается в воде. "Осторожно, уплывет", – говорю я. Он хватает член своей белой рукой и держит. "Я мерзну! Давай уже ко мне".

Не помню точно, когда мы впервые встретились. Если верно, что 95 % акустических раздражителей мы не воспринимаем сознательно, то какой же процент, больший или меньший, будет у зрительных раздражителей? Наши случайные свидания долгие годы ограничивались лишь визуальным контактом. Я видела его, не более. Однажды я осознала, что вижу его. Потом я отметила, что вижу его не в первый раз. Опять он. И снова он.

Самая давняя встреча, которую я помню, произошла пять лет назад.

Я молча сидела с Давидом в кафе. Вдруг я поняла, что здесь он. Стоит, небрежно прислонясь к дверному косяку, скрестив ноги, и смотрит на нас крошечными глазами сквозь толстые стекла очков. Так проходили годы. Я видела его на автобусных остановках, в парке, в трамвае, на перроне вокзала, у кассы в супермаркете, в фойе кинотеатра, в кафе. А он стоял, небрежно прислонившись к дверным косякам, поручням, деревьям и барным стойкам, скрестив ноги, и смотрел на нас. Смотрел своими крошечными черными блестящими глазами. Смотрел на нас, потому что при встрече с ним я никогда не бывала одна. Когда его лебединые глаза смотрели на меня, он видел нас. Меня с отцом. Меня с Давидом. Нас.

Прошло много времени, прежде чем я услышала его голос, этот слишком высокий для мужчины голос. Я ехала с отцом в трамвае. У передней двери, небрежно прислонившись к поручню, стоял он и говорил человеку, задевшему его при выходе: "Пусть в жизни удача пребудет с тобой!"

Я услышала эти слова, подтолкнула локтем отца и засмеялась. Лебединые глаза взглянули на нас.

Потом я не раз слышала этот высокий голос, но он никогда не обращался ко мне, то есть к нам. Он разговаривал с контролерами, с наркоманами, клянчащими деньги, с заблудившимися бабушками, с шумными детьми, с невоспитанными собаками и их владельцами.

Смотрел же он при этом всегда на меня, на нас: на меня с Давидом, на меня с отцом. Их больше нет, Давида и моего отца.

Когда мой отец, здороваясь, отказывался подавать руку, он ссылался на Николу Теслу. Говорят, тот тоже всегда держался от других людей на расстоянии метра, потому что ему мешали чужие магнитные поля. То, что отец иногда все же касался или обнимал меня, я считала признаком его любви. Он говорил, что его жизнь прошла впустую. "Пусть тебе повезет больше, девочка моя", – повторял он часто и с удовольствием, когда мы поднимали бокалы с коньяком и смотрели в глаза друг другу. "Вместо того чтобы зарабатывать деньги, мне бы давно уже заняться продолжением дела Николы Теслы", – говорил он. У него не было сомнений в том, что он и есть законный, урожденный и даже гениальный последователь Теслы. При этом, насколько я знала, отец совершенно не разбирался в естественных науках. Тем не менее он выписывал естественно-научный журнал; когда я приходила к нему и мы пили коньяк, я видела очередной свежий номер на кухонном столе в его маленькой квартирке. "Пойди я по стопам Теслы, в моей жизни был бы смысл", – говорил он. Мой отец сразу бы осуществил план Теслы по созданию всемирной энергетической и коммуникационной системы, которая решила бы все проблемы с обеспечением энергией, получи он в подарок вторую жизнь. Так он говорил. Мой отец умер внезапно и быстро год назад.

Через год после Давида, который насмерть разбился на мотоцикле. До тех пор мы делили с ним стол, постель, увлечения, страхи. Когда я приходила вечером домой, он, помимо прочего, делился со мной плодами своих размышлений. Размышлял он о будущем. Когда у него в переходном возрасте ломался голос, объяснил он мне в начале нашего знакомства, его покинул Бог. Став свободным от веры, он сразу начал размышлять. Сколько я его знала, его занимали два типа вопросов о будущем. Во-первых: "Что мне предстоит пережить в жизни?" Во-вторых: "Что будет, если…?" Обычно он начинал за ужином. Я ела, он говорил. "Что будет, если дешевую и вкусную еду, без вредных добавок, будут производить только в лабораториях? Проблема голода в мире будет решена. И мы попрощаемся с матушкой-Землей. И то и другое вызовет невероятные изменения, как хорошие, так и плохие. И наступит он, многократно воспетый закат Европы!" Он кричал от восторга.

Но мне, конечно, больше всего нравились вопросы о его собственном будущем. Когда он спрашивал меня за ужином с серьезным лицом: "Ну а если я совершу убийство?" – нам был гарантирован долгий, оживленный и веселый вечер.

Я смотрю на Белоснежку, моргая мокрыми ресницами. При каждом моргании я вижу его, вижу себя, вижу своих мертвых любимых.

Его, небрежно прислонившегося к дверному косяку;

Давида, сидящего рядом со мной в кино;

себя на автобусной остановке;

его, непринужденно стоящего у входа;

отца на перроне, обнимающего меня на прощание;

себя на перроне, меня обнимает отец, и я чувствую запах его промокшего плаща;

его, лениво стоящего у кассы в супермаркете;

Давида в супермаркете, он напрасно ищет деньги;

себя в супермаркете, я протягиваю Давиду деньги, он передает их кассирше;

себя в супермаркете, я вижу его, Белоснежку, который, небрежно прислонившись к кассе, смотрит на меня, на нас, на Давида и меня.

В ванне тесно. Я смотрю на него, моргая. Мы сидим, дрожа, друг напротив друга, плечи и колени торчат из воды. "Ты помнишь, – я стряхиваю капли с ресниц и вижу четче, – ты помнишь, как ты смотрел на меня и моего отца, когда мы прощались на вокзале?"

"Нет", – говорит он и вытаскивает из воды ногу, а я со скрипом погружаюсь глубже.

– Нет?

– Нет.

Назад Дальше