Он продолжал рассказывать, но недолго: таился Василий Степанович, и с той минуты, когда они пошли навстречу друг другу, чтобы обняться - и не обнялись, началось что-то совсем другое. Со стороны все осталось как бы по-прежнему, хотя Остроградский, который до сих пор почти не чувствовал, что на нем истасканный костюм и не вспоминал о висевшем в передней пальто, - почувствовал и вспомнил. "А, наплевать!" - мысленно сказал он. Но вскоре стало не наплевать. Красный, после ванны, в дорогой пижаме, из-под которой виднелась толстая, розовая грудь, Крупенин ел и слушал. Иногда он мычал - этого Остроградский не замечал за ним прежде. Мычание было сочувственное, хотя и не очень.
Остроградский внимательно посмотрел на его постаревшее, прежде тонкое, теперь тяжелое, как гиря, лицо и встретил взгляд, испуганный, загнанный, молящий - о чем? По меньшей мере, о том, чтобы Остроградский, которому он, Крупенин, не хотел и боялся помочь, ушел. Не только ушел, а позволил бы забыть о его существовании, - и возможно скорее.
Это было неожиданно. А может быть, и не очень? И Остроградскому вспомнилось, как однажды Крупенин шел по коридору в министерстве - не шел, а врезывался, держа голову немного набок, полный решимости немедленно утвердить свое благополучие в каком-то важном или незначительном деле. Вот тогда-то и строилась в воображении эта квартира, эта карьера.
Перемена, происшедшая с Крупениным, была унизительна, и хотя Остроградский испытывал почти физическую боль стыда за него, он все-таки наелся. Ужин был хорош.
Поговорили еще немного - почему-то о медицине. Лариса Александровна лечилась сердоликом. У кого? Она не сказала.
- Анатолий Осипович, вы слышали о сердоликовом лечении? Поразительные результаты!
Крупенин снисходительно усмехнулся.
Надо было уходить - и он ушел, провожаемый его мычанием, на этот раз слегка огорченным, и преувеличенными пожеланиями Ларисы Александровны, которая, по-видимому, рассердилась на мужа.
11
Я никогда не читал "разработок", хотя много писал для газет, особенно в годы войны. Та, которую принес Кузин, скромно называлась "материалом к статье". Но это был не материал к статье, а трактат. Некогда Стендаль написал "Трактат о любви". То, что я сперва просмотрел, а потом внимательно прочел с карандашом в руках, было трактатом о мошенничестве в науке.
Он был написан плохо, факты заслоняли друг друга, требуя от читателя не только внимания - работы. Иногда прорывалась ирония, довольно безвкусная: "Вспыхнувшие, как метеоры, открытия благополучно закрывались в благопристойной академической тишине". Иногда - "изящная литература": "Истина для некоторых деятелей науки - не прекрасная незнакомка, а готовая к услугам первого встречного шлюха". "Голый король" упоминался едва ли не на каждой странице, так что можно было подумать, что королями в науке чувствуют себя только голые короли.
И все же, читая разработку, я подумал, что этот длинный, остроугольный Кузин - талантливый человек, хотя, может быть, бездарный писатель.
- Здесь есть одна история, - сказал он, уходя, которая, по-моему, покажется вам любопытной.
Историй было много. Не одну, а десять статей можно было написать, пользуясь его разработкой. Но он, без сомнения, хотел обратить мое внимание на странную историю, разыгравшуюся вокруг какого-то кольчатого червя, о котором я до сих пор ничего не слышал. Она началась давно, еще в 1932 году, когда Остроградский впервые поставил вопрос о том, какое из бесчисленных животных, обитающих в мировом океане, может стать ценным живым кормом для рыбного населения Каспийского моря. Опыты продолжались семь лет. Решено было наконец остановиться на этом черве, который - при общем сочувственном внимании прессы и науки - был в 1940 году переселен в Каспийское море.
О нем забыли и думать в годы войны, но когда война кончилась - или даже раньше, в октябре 1944 года, - один из сотрудников Института рыбного хозяйства вскрыл осетра, пойманного на Каспии, и обнаружил в его желудке кольчатых червей. Остроградский вернулся к отложенной работе, и его экспедиция в течение двенадцати дней установила, что запасы живого корма превышают миллионы центнеров. Он стал основной пищей промысловых рыб.
Здесь кончается первая, счастливая часть этой истории. До сих пор ее главными героями были рыбы. Во второй, менее счастливой, на первый план выдвигается человек, которого мне захотелось увидеть. Фамилия его - Снегирев.
Разработка - не статья, в ней можно быть вдвое откровеннее, и Кузин, что называется, отвел душу, рассказывая о Снегиреве. Он начал с общих соображений, упомянув, что "понижение класса точности" коснулось не только биологии, но медицины и, в особенности, сельского хозяйства. В качестве примера он привел докторскую диссертацию Снегирева. На ее защите с наиболее резкой критикой выступил Остроградский. Диссертация чуть не провалилась, и это было началом многолетней вражды, о которой Кузин, увлекшись, рассказал несколько высокопарно: "Он боролся против Остроградского денно и нощно, он следил за каждым его шагом, Он внушал другим, что святой обязанностью любого честного гражданина является уничтожение его врага, по крайней мере моральное, если не физическое". Он громил его в рецензиях, правда, не появлявшихся в печати, но не терявших от этого своего влияния.
И вдруг дискуссия прекратилась. Снегирев споткнулся, правда, ненадолго. Его ученик, студент пятого курса, Черкашин подделал экспериментальные данные в дипломной работе. Никто этого не обнаружил, его доклад на студенческой научной конференции прошел с успехом. Тем не менее через несколько дней он выбросился с одиннадцатого этажа гостиницы "Москва" и, разумеется, разбился насмерть.
"О чем думал перед смертью этот человек? - риторически восклицал Кузин. - Как случилось, что подле него в эти страшные минуты не оказалось друзей, которые удержали бы его от малодушного шага?" Была назначена комиссия, отстранившая Снегирева от преподавания, но "жизнь сделала крутой поворот, - писал Кузин, - и провалившийся ученый, человек сомнительной репутации, вдруг оказался хозяином положения".
Что же это был за крутой поворот, который Кузин смело назвал "возвращением к догалилеевским временам"? Речь шла, без сомнения, о сессии ВАСХНИЛ 1948 года, после которой борьба против Остроградского сразу же приняла политическую окраску. Новый декан, некто П., не только вернул Снегиреву кафедру, но с его помощью занялся разгромом факультета. Многие профессора были уволены, в том числе знаменитый Лучинин.
На Каспий выехала новая экспедиция, "работа которой происходила в атмосфере полнейшей секретности". Зато не было недостатка в слухах. Эти невидимые силы действовали в полную меру.
"А когда настало время подвести итоги, - продолжал Кузин, - Снегирев продемонстрировал кинофильм, который был снят его экспедицией с целью доказать, что безобидный кольчатый червь представляет собой грозного хищника. И, действительно, показанный на экране крупным планом, он с жадностью глотал мотылей. Но в ту минуту, когда это неотразимое доказательство появилось на экране, один из зрителей задал коварный вопрос: "А сколько дней вы его не кормили?" И сотрудница, дававшая пояснения, простодушно ответила: "Десять"...
Снова группа Остроградского, опубликовавшая обширный материал, должна была в комиссиях и подкомиссиях доказывать свою правоту. Снова и снова Снегирев, ничего и нигде не опубликовавший, продолжал утверждать, что безусловно удавшийся опыт Остроградского - не удался".
Но вот борьба оборвалась. Видный деятель заявил, что вся работа Остроградского - замаскированное вредительство. Зимой 1949 года его имя исчезает со страниц научных журналов. Его книги не выдаются в библиотеках. Работы по акклиматизации останавливаются. Экспедиции свертываются. Научные планы пересматриваются. Остроградский арестован.
12
Я позвонил Кузину, и он явился немедленно - длинный, остроугольный, с кривым носом и ежеминутно щурящимися глазами.
Я сказал, что прочел его разработку и что это не материал к статье, а трактат, который надо издать отдельно, тиражом в сто тысяч экземпляров. Он засмеялся.
- Ну, а серьезно?
- А серьезно - серия статей.
- Так и задумано.
- Несколько вопросов. Вы пишете: "В какую же копеечку обошлась стране деятельность Снегирева?" Вот именно, в какую?
- Можно подсчитать.
- Еще вопрос: где Остроградский?
- Вернулся.
- Он реабилитирован?
- Кажется, нет. Но дело пересматривается. Он живет под Москвой.
- О нем можно писать?
Кузин поскучнел.
- Поговорю с Горшковым. Но я догадываюсь, что он ответит: "Можно, но не упоминая".
- То есть как?
- Ну, не знаю... - уныло сказал Кузин. - Он скажет: "Редакцию интересует этический аспект. А в истории Черкашина он выражен сильнее".
Мы с Кузиным знакомы давно и, хотя встречаемся не чаще двух-трех раз в год, разговариваем по-дружески откровенно.
- Ну, вот что: я не буду писать о Снегиреве.
Кузин вытянул шею, длинную, с торчащим кадыком.
- Почему?
- Во-первых, потому, что мне не нравится эта кухня, где один повар готовит обед, а другой его украшает.
- Очень хорошо. Считайте, что я просто рассказал вам эту историю. Во-вторых?
- А во-вторых" я ничего не понимаю в рыбах. Может быть, Снегирев прав? Или не так уж не прав, как вы утверждаете. Как писать о людях, которых я никогда не видел?
Кузин подумал.
- Очень хорошо. Мы заставим их встретиться.
- Каким образом?
- Надо повторить эту дуэль, - сказал Кузин. У него вспыхнули глаза. - И так, чтобы она прошла перед вашими глазами.
- Но это невозможно.
- Почему же? Остроградский освобожден, вернулся, а реабилитация не нужна, чтобы встретиться со Снегиревым в нашей редакции.
- На его месте я бы не поехал.
- О, вы меня не поняли! Они не должны знать, что увидят друг друга. Вы против?
- Нет, но... В этом есть что-то неприятное.
- Вы думаете?
- Что-то предательское. Впрочем, дело ваше.
13
Три ночи Остроградский провел у тети Лизы, дворничихи, служившей в том доме на Петровке, где он жил до ареста. Это было небезопасно, хотя из прежних жильцов почти никого не осталось. Но у тети Лизы был общий ход с лифтершей, и незнакомый; человек легко мог обратить на себя ее внимание.
Остроградский был осужден без конфискации имущества, при аресте забрали только шкатулку с письмами и несколько книг. Теперь тетя Лиза отдала ему старую байковую пижаму, патефон и медаль имени Семенова-Тян-Шанского, которую он получил еще до войны. Пижаму и патефон Остроградский тут же ей подарил, а красивую медаль положил в портфель. В портфеле он носил бритвенный прибор, полотенце с мылом, два блокнота с перенумерованными лагерной администрацией страницами и письма Ирины.
Он много успел за эти дни. Он подал заявление о пересмотре дела, и заявление приняли. В 1954 году приговор выглядел неправдоподобным: в числе прочих преступлений Остроградского обвинили в том, что он назвал роман, получивший Сталинскую премию, "дамским рукоделием".
Он побывал у старых знакомых. Одни, как Крупенин, боялись его, другие искусно скрывали страх и даже храбрились, но неуверенно, нервно. Валька Лапотников, которого он знал со студенческих лет, сказал ему: "Ты, брат, на меня не рассчитывай, я теперь сволочь!" - и предложил денег. Остроградский засмеялся и взял.
Но были другие, встретившие его с непритворной радостью - Кульчицкий, Лепестков, Баева, которых он оставил аспирантами и даже студентами.
Миша Лепестков из неуклюжего юноши превратился в неуклюжего мужчину, не переставшего стремительно двигаться плечом вперед, цепляя землю ногами. Его спокойствие поразило Остроградского.
"Вот куда пошло, - подумал он, слушая ровную речь Лепесткова и глядя на его лицо с подернутыми дымкой глазами. - Эти своего добьются, пожалуй!"
От тети Лизы Остроградский переехал к нему на Ордынку. Впервые после ареста ему удалось наговориться вволю о том, что больше всего волновало его, - о науке, о положении в науке.
Положение было совсем другое, чем в 1948 году, хотя укоренившаяся привычка оглядываться, говорить шепотом, не доверять друг другу" инерция страха еще продолжалась.
- Но, как известно, согласно закону инерции, тело сохраняет состояние движения, пока приложенные силы не заставят его изменить это состоящие, - сказал Лепестков.
- А силы приложены?
- По-моему, да.
Он упомянул о казни Берии.
- Вы знали?
- Еще бы! В лагерях все знают.
Но Лепестков рассказал о Берии с такими подробностями, о которых в лагерях не знали.
Они заговорили о факультетских делах, и Остроградский даже хлопнул в ладоши, узнав, что декан П. исключен из партии и уже давно - не декан. Генетика - не то что разрешена, а как бы самопроизвольно возникла.
- А с неделю тому назад был разговор и о вас.
- Где? По какому поводу?
- В этой комнате. Со мной. Газета "Научная жизнь" собирается напечатать статью о мошенничестве в науке.
- Спасибо, - смеясь, сказал Остроградский. - К моим грехам только этого не хватало.
Лепестков посмотрел на его тонкое, темное лицо.
- Вы мало изменились, Анатолий Осипович. Другие торопятся, нервничают. А вы...
- И я тороплюсь. Так что же с газетой?
Лепестков рассказал.
- Ого, и Снегирева вспомнили? ^
- О нем-то, главным образом, и шел разговор.
- Любопытно, - сказал Остроградский. - Не напечатают.
- Я тоже думаю.
- Из-за меня, вот что жалко. Вы не должны были упоминать обо мне.
- Вот еще!
- Разумеется. Я еще не реабилитирован, а Снегирев тут, в сущности, ни при чем.
- Здравствуйте! - смеясь, сказал Лепестков.
- Впрочем, может быть, и при чем, но ведь это, в сущности, мелочь.
- Нет, не мелочь.
Они поужинали. Лепестков достал из шкафчика коньяк, Остроградский отказался, сославшись на сердцебиение. Лепестков выпил и прислушался: тихими вечерами в его комнате был слышен бой часов кремлевской башни. Пробило десять.
- Миша, а как вы попали в ВНИРО?
- Попросился - и взяли. Там спокойнее. Люди дела. Никто не лезет. Кроме того, там Проваторов.
- Хороший человек?
- Да.
- А как вообще?
- Как после тяжелого сна. Медленно приходят в себя. Но уже много молодежи.
- Так Лучинин - академик?
- Да. Знаете, как у нас! Но снегиревская компания держится прочно.
Они помолчали. Лепестков вспомнил, как он впервые, студентом второго курса, пришел к Остроградскому и не застал его дома. Ирина Павловна встретила его. Какие-то художники забежали, и начался длинный спор о живописи, в котором Лепестков ничего не понял. Остроградского все не было, но Ирина Павловна ничуть не беспокоилась, хотя давно прошло время, которое он назначил Лепесткову. Наконец он пришел, опоздав на полтора часа: заболтался с каким-то рыболовом, который понравился ему тем, что удил рыбу спиннингом с Москворецкого моста. Все было полно естественности и простоты - сама Ирина Павловна, разговоры об искусстве, толстые ломти сыра с хлебом за ужином, маленькая, серьезная дочка, тихо, наставительно поучавшая кукол...
- Анатолий Осипович, я хочу вас спросить. Перед вами прошли сотни людей в лагерях и тюрьмах. Встречались ли среди них настоящие, убежденные контрреволюционеры?
Остроградский засмеялся.
- Вы думаете, они мне в этом признались бы? Впрочем, в Бутырках я сидел с одним мальчиком, который считал себя контрреволюционером. У него расстреляли отца, героя гражданской войны, и он пытался организовать подпольную группу. Любопытно, что ему дали только десять лет. В сравнении с мнимыми преступлениями - это была ерунда. Подумаешь, подпольная группа!
- Он погиб?
- Не знаю.
Они устроились на ночь. Миша достал раскладушку. Остроградский не отказался от дивана, который был коротковат для него и стал впору, когда он сбросил валик.
- Значит, главное сейчас прописка?
- Нет, главное - реабилитация.
- А в Серпухове можно прописаться?
- Для этого надо найти комнату. Кроме того: жить в Серпухове, а работать в Москве?
- Пока да.
- А деньги? Одиннадцать пятьдесят туда да одиннадцать пятьдесят обратно.
- Деньги найдутся. Завтра поедем вместе в Институт информации и возьмем несколько книг. Напишите рефераты. Там не спрашивают, кто и откуда. Да хоть бы и спросили! Вам дадут!
- Спасибо, Миша.
- А жить вам надо у Кошкина.
- Ивана Александровича? - радостно спросил Остроградский.
- Да.
- Ну, как он?
- Отлично. Вы никогда не были у него на даче?
- Был, конечно, но давно, еще до войны. Но ведь от Лазаревки до Москвы, по-моему, километров тридцать?
- Да.
- Маловато.
- То есть?
- Ближе, чем сто, не пропишут. Зона.
Они помолчали.
- Лабораторию бы... - сказал Остроградский и рассмеялся. Самая мысль о том, что он в своем положении вспомнил о лаборатории, показалась ему забавной.
- Через год.
- Ну да?
- Помяните мое слово. Которое сегодня число?
- Второе декабря.
- Запомним. Доброй ночи.
Остроградский закрыл глаза. На кремлевской башне пробило одиннадцать, потом двенадцать. Он ходил по камере стиснув зубы и мотал головой. Голодовка. Пятый день. Зубы стучали. Он ходил и мотал головой.
"А ну, не думать об этом!" - велел он себе.
И перестал думать.
- И ну спать!
И уснул.
14
Остроградский прописался в глухом селе под Загорском. Условившись высылать хозяйке пятьдесят рублей в месяц, он вернулся в Москву. Прописка стоила порядочно денег, но теперь он зарабатывал. Он свободно читал на четырех языках, а за рефераты в Институте информации платили недурно.
Жить все-таки было негде, скитаться по друзьям надоело, и он согласился поехать с Лепестковым на кошкинскую дачу.
Иван Александрович Кошкин был человеком неукротимым, и не он, а его боялись. Неизвестно, сколько ему было лет - он ненавидел юбилеи. Должно быть, семьдесят пять, а то и восемьдесят. Но он был еще крепок - среднего роста, прямой, с желто-седым коком, с глубоко запрятанными, странными глазками, как бы состоящими из одного зрачка.
Он встретил Остроградского и Лепесткова у ворот и провел их в пустую дачу - обокраденную, как он объяснил, еще в годы войны. В сторожке у ворот жила бабка Гриппа, о которой Кошкин сказал кратко: "Жулик". За триста рублей в месяц бабка Гриппа топила две печки - огромную кафельную в столовой и печь-плиту на кухне.
- Таким образом, температура, необходимая для существа, обладающего сложно организованным мозгом и членораздельной речью, налицо, - сказал Кошкин. - Но как быть с едой? Ближайшая столовая в железнодорожном поселке. Три километра. Хорошая, кстати.
- Что ж, буду ходить. Можно брать на дом?
- Не знаю.
- Я поговорю с директором, - сказал Лепестков, - и привезу вам судки.
- Спасибо.
- Сюда бы еще одно существо, обладающее сложно организованным мозгом, - сказал Кошкин. - Женского пола.
Остроградский засмеялся.
- Да. И даже не с таким уж и сложным.