* * *
Ноябрь. На дне рождения у Дюшен.
У Дюшен потрясающие родители: приветливая, радушная мама и совершенно феерический отец – восторженный, с горящими глазами, похож на большого ребёнка. Нина Ивановна маленькая, хрупкая, с умным, острым взглядом. А Игорь Борисович слегка не от мира сего, погружён во французскую литературу, в проблемы театра абсурда… В разговоре то и дело цитирует что-то по-французски, наивно полагая, что французский язык доступен каждому образованному человеку.
А ещё есть сестра Катя, на год старше Наташи, она учится в институте иностранных языков на французском отделении. Обеих девчонок с детства учили французскому языку – как в прежние времена во всех аристократических домах. А один из учеников Игоря Борисовича, артист балета Георгий Комаров давал сёстрам уроки танца. Видно, что Игорь Борисович своих дочек-погодок просто обожает. Он так мило с ними общается, просто и тепло, и Нина Ивановна тоже. Как, оказывается, хорошо и дружно можно жить. Вчетвером – в одной комнате, не очень большой.
А в соседней комнатке – мама Игоря Борисовича, седая величественная старушка, держится обособленно, живёт своим миром, из своей комнатки почти не выходит. Она – старая революционерка, из тех – из романтиков, аристократка, мечтающая о счастье для всех людей… У неё над кроватью висит портрет Александры Коллонтай. Когда Наташина бабушка была ещё юной, она вместе со своей подругой Коллонтай боролась за женское равноправие. Юные, романтически настроенные аристократки в этом деле сильно преуспели. Коллонтай, став первой женщиной-послом, на своём личном примере показала и доказала, что женщина, уравненная в правах с мужчиной, может добиться очень многого.
Впоследствии имя Коллонтай я часто слышала в доме Дюшенов, как будто Коллонтай была членом этой семьи и реально жила в комнате у молчаливой бабушки. Все в семье с уважением относились к бабушкиному революционному прошлому. И при этом в доме царил дух весёлого свободомыслия. Впрочем, наверное, революционный дух и дух диссидентства никак не противоречат друг другу. Все революции совершались диссидентами.
В этом доме был культ литературы, кино и театра. Здесь можно было говорить о Сахарове и Солженицыне. Здесь обожали Высоцкого. Здесь на книжных полках стояло американское издание запрещённого тогда Гумилёва. Здесь обожали пьесы Беккета и Ионеско. Здесь обожали любимовский Театр на Таганке, горячо обсуждали все их спектакли, как-то по-особенному, по-родственному, ведь большинство актёров этого театра были учениками Игоря Борисовича. Он преподавал зарубежную литературу в ГИТИСе – театральном институте, рассаднике свободомыслия. Театр на Таганке – это были его ученики, с некоторыми он дружил, и дочки его дружили тоже. Особенно с Зинаидой Славиной.
О дочках-погодках Игорь Борисович говорил как-то удивительно мягко, нежно: "Девочки". Так он их будет называть и через двадцать, и через тридцать лет: "Девочки". Он смотрел на них с обожанием и постоянным интересом: ему с ними было ИНТЕРЕСНО! Здесь никто никого не воспитывал, не поучал – здесь просто жили общей жизнью. Здесь к дочкам и к их подругам относились, как к равным. И общались на равных. Потрясающая атмосфера дружбы, душевного тепла, человеческого равноправия (не зря за него боролась старая бабушка, по крайней мере, в её собственном доме это равноправие торжествовало).
Мне всё это было дивно и радостно. Я сразу влюбилась во всю Наташину семью…
* * *
К нам на курс приходил Александр Аронов, бывший ученик Игоря Борисовича. Саша – поэт и журналист. Он рассказывал нам о своём любимом поэте – Давиде Самойлове, у которого в те дни вышла первая книга. Она называлась – "Дни".
Пришли слушать Аронова только мы – шестеро. Наша галёрка.
Саша рассказывал и читал самойловские стихи прекрасно, прямо дух захватывало. Две строчки застряли в мозгу на всю жизнь, как мандельштамовский "рожок почтальона":
А эту зиму звали Анна.
Она была прекрасней всех…
Потом Саша говорил Игорю Борисовичу: "Конечно, не ожидал, что так мало народу придёт. Всё-таки Самойлов! И вдруг – пустой зал… Но эти шестеро девчонок слушали меня так, как никто меня ещё не слушал…"
* * *
Порой я приезжала к Дюшенам и часами сидела у них, никого не отвлекая от их дел.
Сидела и переписывала любимые стихи – Гумилёва и Ахматовой, Цветаевой и Мандельштама. Это было истинное блаженство. Я как будто пила воду из чистого источника. И никак не могла утолить жажду…
* * *
За окнами аудитории – снег, снег… мягкий, пушистый…
Ранняя зима в этом году. Светлая, снежная, сменившая мрачную осень…
"Томбэ ля нэжэ…" – поёт Сальваторе Адамо своим волшебным голосом. Поёт по вечерам в комнатке у Лянь-Кунь в Марьиной Роще, но потом продолжает звучать во мне сутками напролёт… просто не выходит из моей головы…
Поёт и в эту минуту, когда я пишу эти строки…
* * *
"ЗАВИСТЬ". Небольшой рассказ, объёмом с тонкую школьную тетрадку.
Я написала его той самой осенью шестьдесят девятого года, на лекциях в Полиграфическом институте, на полутёмной галёрке…
Рассказ о цирке у моря, о грустном чудесном Клоуне и о девочке, для которой встреча с Клоуном и знакомство с ним оказались чрезвычайно важными.
Герберы – так назывались цветы, которые героиня рассказа подарила Клоуну.
Но оказалось, что я – большая трусиха. Описать лучший эпизод моей жизни от первого лица я не решилась. Тогда, в девятнадцать лет. И назвать героев реальными именами я тоже не решилась. Я испугалась, что это будет что-то вроде мемуаров. Или документального очерка. А я этого не хотела.
Хотелось, чтобы был именно рассказ. Поэтому мою героиню зовут Ксанка, а клоуна – Юрий Забаров. Я долго придумывала им имена и остановилась почему-то на этих.
Героиня (эта самая Ксанка), опустошенная неразделённой любовью (в рассказе не уточняется, к кому именно), впадает в тоску. Друзья, чтобы как-то развеселись её, вытаскивают Ксанку в цирк. И тут она видит удивительного клоуна… Молчаливого, не говорящего в манеже ни слова. Но Ксанке кажется, что она слышит музыку. Музыку – в каждом его жесте, движении, в каждом взгляде… Ксанкину душу наполняет ответная музыка. А ещё благодарность и – зависть. Зависть к этому человеку, который, как ей кажется, бесконечно счастлив. А иначе он бы не смог сделать счастливыми других. И её, Ксанку. Ведь она стала видеть мир совсем по-иному. И понимать то, чего раньше не понимала…
И тут в рассказе появляюсь я (но безымянная) – в роли Ксанкиной подруги. И именно мне Ксанка рассказывает о потрясающем клоуне. О том, что он воскресил её душу. О том, что ей опять захотелось жить.
А потом Ксанка встречает клоуна на улице, у них происходит разговор, клоун читает ей свои стихи, и Ксанка понимает, что клоун, подаривший ей музыку, грустен и одинок – так же, как она…
Вот такой получился рассказ. На нашей галёрке его одобрили.
Семененко спрашивает:
– А почему ты дала ему другое имя? И себе тоже.
– Потому что это рассказ, а не мемуары. Художественное переосмысление случившегося.
– Романушка, ты не думала о том, что ты являешься основателем особого течения в искусствоведении?
– Какого течения?
– Енгибароведения!
После чего она спросила:
– А ты не хочешь послать ему?
– Я ведь не знаю его адреса. Это – во-первых. А во-вторых – страшно…
– Почему?
– Вдруг не понравится?…
– Во-первых, не понравиться не может. Потому что рассказ хороший. А каждому артисту интересно знать, как зритель воспринимает его творчество. Это же очень важно – ответная реакция зрителей. Ради этого артист и работает, собственно говоря. А насчёт адреса… Думаю, послать можно просто на адрес московского цирка. Уверена, что ему передадут.
…Но прошла зима, а я так и не решилась отослать свой рассказ адресату.
* * *
Прочтя рассказ, Дюшен задумчиво спросила:
– Романуш, а ты сама никогда не хотела быть клоуном?
– Я?! клоуном?!
– Ну, да. В тебе есть что-то клоунское.
– Но ведь это мужская профессия…
– А ты была бы первой женщиной-клоуном! Уж если женщина в космос летает, неужели она не может выйти в цирковой манеж?
Меня её слова ошеломили. Испугали. И… обрадовали! Внутри меня как будто открылся ларчик с секретом, который был заперт даже от меня самой. И вот, благодаря одному вопросу: "А не хотела бы ты сама быть клоуном?" – тайное стало явным.
Да, я мечтала о цирке с трёх лет. С первого похода в цирк. Но эти мечты были не столько мечты, сколько сожаления: "Ах, почему мои родители не циркачи?…" А если бы мои родители были циркачами, я бы стала, скорее всего, воздушной гимнасткой. Или наездницей. О клоунаде я не помышляла. И вот, Дюшен взбаламутила всю мою душу…
С того ноябрьского дня (а это было, судя по дневниковым записям моё заветное число, когда в моей жизни происходят самые значительные события – тринадцатое), так вот с того дня я больше не знала покоя. Чем бы я ни занималась, я при этом постоянно размышляла на волнующую меня тему: в каком бы образе я выступала, если бы решилась выйти в манеж? Рискнула бы выйти в женском облике? или спряталась бы за маской мужчины? Говорила бы в манеже – или, как Енгибаров, молчала? Была бы весёлым клоуном – или грустным?… Красный нос, рыжий парик, смешные башмаки – нужно ли это мне? Заходила в магазин ВТО, рассматривала парики, мысленно примеривала. На покупку денег не было. Или выйти просто так, брюки и свитерок, почти без косметики, как я есть в жизни, – наверное, это тоже было бы смешно… Или – грустно?…
А главное – ЗАЧЕМ я туда хочу выйти? О чём сказать миру?…
Мой будущий клоунский образ без конца обсуждался на нашей галёрке.
Семененко на лекциях постоянно рисовала. И однажды она нарисовала меня, как она меня видит: худющее существо с тоскливыми глазами, с копной волос, как у клоуна, обхватив колени руками, сидит на крошечной льдине… которую несёт неведомо куда… А вокруг – пустота. И – ни души.
Вот такая картинка. Ничего смешного. И ничего весёлого. Надо признать, Семененко хорошо почувствовала меня. Изнутри. На картинке действительно была я.
Приятно хандрить,
смотреть,
как стекают минуты,
дни
по мокрым карнизам…
Где-то внутри
и в кончиках пальцев –
боль,
уже привычная…
И если она
на миг оставляет меня –
при сильном порыве ветра
я зову её:
"Иди обратно!
вдвоём веселее…"
Она почти не мучит меня.
Она – добрая.
Всё понимает
и не мешает
хандрить…
Смотреть, как стекают дни
по мокрым карнизам…
* * *
…Я часто приезжала к Дюшенам на Комсомольский проспект.
…Приходила, прилетала, прибредала…
Этот дом стал мне по-настоящему родным. Мне всегда хотелось сюда – тянуло, притягивало, как магнитом. Как тянет замёрзшего человека к ОЧАГУ… За последние пятнадцать лет жизни я изголодалась по семейному теплу. В доме Дюшенов я нашла для себя то, чего мне не хватало в собственном доме. ТЕПЛО!!!
Здесь мне всегда были рады, сюда можно было прийти в любое время суток, даже без звонка, здесь не надо было скрывать свои истинные чувства, не надо было напяливать маску, здесь никто не упрекал меня, если я была в грусти, или даже в тоске, здесь человека принимали таким, какой он есть. И если о чём-то расспрашивали – то бережно, осторожно, без расковыривания ран. В этом доме царили тепло и душевный такт. Были (на кухне, за уютным круглым столом, за чаем) удивительно интересные разговоры с Игорем Борисовичем, он как бы взял надо мной культурное опекунство, но это не были поучения, это не был взгляд сверху вниз (преподаватель знаменитого вуза – и юная провинциалка!). Это было общение на равных, и именно поэтому все слова его так впитывались мной, засасывались, – и я никак не могла насытиться: теплом дружбы и вот этим чудесным чувством – равноправия в беседе, в споре. Да, я многого не знала, о многом не слышала в своей степи, из которой не так давно явилась сюда – и со мной щедро делились. Не стыдя за незнание. Не насмехаясь за пробелы. Не удивляясь высокомерно: "Как? ты не знаешь? Как? ты не слышала?" Игорь Борисович говорил просто: "Наташа, дай Романушке почитать Беккета". Или: "Дай Романушке Ионеско, ей будет интересно". Или: "Романушку нужно обязательно сводить на Таганку".
Со мной щедро делились, дарили, не требуя ничего взамен. И это не был акт благотворительности или интеллигентской жалости, унизительного сочувствия к "бедненькой девочке из степи" – нет! Дюшены относились ко мне как к человеку с другой планеты (просто с другой планеты, вот и всё): относились с интересом и бережностью, и горячим желанием показать красоту и богатство СВОЕЙ планеты.
Но у меня тоже была своя тема – Мой Клоун. И когда я говорила о нём, меня с интересом слушали. Я тоже могла открыть этим людям что-то, чего они ещё не знали. Мне тоже было чем поделиться.
В этой семье не было идиллии с обывательской точки зрения. У старой бабушки был непростой характер, она была аристократка-революционерка, и потому совершенно далека от мирских, бытовых проблем сегодняшнего дня. Она жила в своём мире. Даже не знаю, выходила ли она когда-нибудь из своей комнаты. Я, по крайней мере, бывая в этом доме достаточно часто, этого не видела. Я видела старую бабушку только, когда приоткрывалась дверь в её комнату. И ни разу с ней не общалась. Я её воспринимала, как живой исторический реликт. Хотя, как теперь понимаю, она не была такой уж старой в то время. Но она была из другой эпохи.
Нина Ивановна вздыхала устало: "От свекрови помощи никакой. А Игорь совершенно оторван от жизни! Он витает в облаках, живёт в своём мире. Для него существует только литература и театр – больше ничего!" На хрупкой, но удивительно сильной Нине Ивановне держался дом, а первой помощницей ей была старшая дочь Катя. И при этом Нина Ивановна обожала своего мужа. Её вздохи по поводу оторванности мужа от реальной жизни – это был не упрёк, а признание этого факта. Ведь за то Нина и полюбила Игоря Борисовича, участь когда-то в библиотечном институте, где Игорь Борисович в то время преподавал зарубежную литературу. Молоденькая студентка из Орехово-Зуева так страстно влюбилась в оторванного от реальной жизни преподавателя, что добилась-таки его взаимности. Они, Игорь Борисович и Нина Ивановна, были очень разные, но удивительно дополняли друг друга. У него главное качество – восторженность, увлечённость, погружение в предмет всей жизнью, у неё. – пленительная простота и естественность, мудрость и терпение. Но любовь к литературе – у них было общее, ведь именно из-за любви к литературе Нина и пошла в библиотечный институт. И потом много лет работала в школьной библиотеке, где учились её дочки – чтобы быть к ним поближе. Продолжала работать в школе и тогда, когда дочки выросли. Нина Ивановна с увлечением рассказывала, как она пытается пристрастить школьников к чтению, она была счастлива, когда ребёнок возвращал ей книгу с горящими глазами и просил ещё что-нибудь "такое же интересное". Она умела общаться с чужими детьми, как со своими – без нравоучений, просто, по-матерински.
Все студенты и студентки, приходящие на огонёк к любимому преподавателю, тут же и навсегда влюблялись в милую, приветливую Нину Ивановну. Конечно, именно Нина Ивановна была стержнем их семьи. А Игорь Борисович – ярким, сверкающим фейерверком… Но тепло исходило от них обоих – одинаково сильно и щедро. В этом они были удивительно похожи – две половинки: необыкновенный муж и мудрая жена.
* * *
Канун Нового 1970 года. Лютый холод. Приехала из Днепропетровска моя бабушка Дарья Лаврентьевна, которая соскучилась по нас. Ужаснулась холоду. Расстроилась, узнав, что я хочу уйти на новый год к подруге. В доме нет телефона, а единственный телефон в округе – тот, что у леса, – сломан, и у меня нет возможности сообщить Дюшен, что я не смогу приехать к ней на Новый год. Ну, ничего, их там будет много, утешаю я себя. Они, может, и не заметят, что меня нет…
Мороз чудовищный – ниже двадцати. Для меня, южанки, это сущая пытка. Моя вторая московская зима, а я всё никак не привыкну.
…Пока бегала к сломанному телефону-автомату и пока пыталась дозвониться, прижимая к уху льдину железной трубки, – чуть не окоченела. Но автомат зверски заглотнул все мои "двушки" – а Наташе я так и не дозвонилась. Гигантский город. А я стою в замороженной будке на краю заиндевелого леса и ощущение – как на необитаемом острове… Кричи – не кричи… никто тебя не услышит…
Фиолетовые липы.
Ревматический фонарь.
Девочки озябшей всхлипы…
Перекрёсток.
Дым.
Январь.
Астатических трамваев
скрежет, визг,
усталый крик…
"Двушка" жжётся, –
отрываю
прямо с кожей от руки.
В будке ни черта не видно,
набираю наугад
номер –
сумасшедшей льдиной
трубка-ухо-автомат…"При несостоявшемся разговоре
положите трубку на рычаг
и получите назад
опущенную вами монету".
* * *
После Нового года, на первом экзамене, вижу странно-печальные, отчуждённые глаза Дюшен. Осторожно спрашиваю:
– Ну, как встретили Новый год?
– Встретила. Одна. Ведь НИКТО не пришёл. Напрасно родителей к родственникам отправила…
Сколько лет прошло с тех пор. А мне до сих пор грустно и стыдно, что так получилось. И больно, что Наташа в ту ночь была одна.