В свете старого софита - Мария Романушко 6 стр.


* * *

Приехал старый друг – дядя Рома Вассерман из Оренбурга. Который катал меня в детстве на своём смешном мотоцикле. Мы дружили: восьмилетняя девочка и пятидесятилетний пожилой человек. Мы не виделись десять лет. Он очень удивился, увидев меня. А он, вроде, и не изменился. Так, может, он и не был десять лет назад ещё пожилым? Вообще, для меня всё, что за пределом тридцати лет, – старость…

Дядя Рома, взглянув на нашего котика, сидящего на книжном шкафу и глядящего оттуда футбол по телеку, сказал:

– О, ваша кошка любит смотреть футбол?

– Кот, – уточнила я. – Его зовут Флер.

– И ты мне будешь рассказывать, что это кот? Или я уже не могу отличить кота от кошки? – засмеялся дядя Рома.

За ужином вспоминали Оренбург, оренбургских друзей, жену дяди Ромы Зину, его детей Светлану и Юрку, они уже совсем взрослые тётя и дядя. Ещё вспоминали поездки в лес большой компанией, на озёра, и смешной дяди-Ромин мотоцикл вспоминали, и как весело праздновали Маришкино рождение… Фёдор много шутил и оглушительно ржал, мама была весёлая и милая, как всегда, когда у нас гости.

Дядя Рома приехал на неделю в командировку и остановился у нас. Я радовалась, что целую неделю у нас в доме будет веселье, шутки, гоготание Фёдора. И целую неделю он меня не будет пилить! Дядя Рома подарил мне недельный отпуск от домашних разборок. Хороший дядя Рома. Конечно, он меня не узнал, когда увидел, он просто оторопел: "А… где же маленькая девочка, которую я катал на мотоцикле?…" Теперь Мариша старше меня-тогдашней.

Утром дядя Рома уехал в свой главк, а вечером почему-то не вернулся. Мы долго ждали и не ложились спать, мама начала волноваться. Но Фёдор успокоил её: "Роман собирался навестить своих однокурсников. Видно, засиделся допоздна, и его там оставили на ночь". (Телефона у нас тогда ещё не было).

А на следующий день Фёдор вернулся с работы мрачнее тучи и сказал тихим и потерянным голосом: "Роман Осипович вчера умер". Мы с мамой так и ахнули. Оказалось: на работе дядю Рому прихватила язва, он давно страдал этой болезнью, вызвали "скорую", отвезли в больницу, оказалось – кровотечение, ему срочно сделали операцию, но через несколько часов он умер… Это было так дико! Это не укладывалось в голове: только вчера он сидел вот тут, в кресле, шутил… говорил мне: "Приезжай в гости, покатаю, как в детстве, на своём драндулете, он в полном порядке, он ведь вечный… Перпетуум мобиле!"

И – вот…

"Господи, – заплакала мама. – Надо Зине слать телеграмму… Какой ужас!"

* * *

…Вечером долго не могу уснуть, смотрю на окна дома напротив, в каждом окне – как будто маленький театр… и вдруг меня пронзает жуткая мысль: в этих окнах – будущие покойники!… Мы все – мертвецы. Кто – завтра, кто – сегодня… Весь город заполонён будущими покойниками. Миллионы!… И всем уготовано – ОДНО. Без вариантов. Ужас обнимает мою душу… Мрак и безысходность. И зачем тогда всё? Всё наше копошение… все наши усилия… и вообще всё! Я ненавижу смерть, ненавижу! Она лишает жизнь СМЫСЛА. Вон там, на шестом этаже, двое – он и она – целуются у незашторенного окна, они такие счастливые, а смерть уже поджидает их, мерзкая, ненасытная… Так стоило ли рождаться?… влюбляться?…

…А скоро зазвонит будильник, и я опять побреду под низкими, холодными звёздами к метро, по мокрой дорожке, заваленной тяжёлой листвой, мёртвой листвой… и опять буду ехать в холодном троллейбусе среди серых, как будто бы уже давно мёртвых лиц… и, надев чёрную робу, опять буду считать листы бумаги, сделанной из убитых деревьев… и кто-то напишет на них мёртвые, пустые слова, которые ничего не значат… и никому не помогут… и никому ничего не объяснят… Как это всё ужасно! А если всё так, то можно и всю жизнь печатать дурацкую листовку "мухи – разносчики заразы" – какая разница?! Какой смысл искать любимую работу, если всё равно умрём? Смысл и смерть – вещи несовместимые! Смерть смеётся над нашими поисками смысла жизни… смерть смеётся над нами… она посмеялась над дядей Ромой… она смеётся над каждым из нас… она смеётся даже над тем крошечным младенцем, которого мать укачивает на руках, ходит туда-сюда в золотистом окошке на третьем этаже в доме напротив… Какой в этом во всём смысл? рожать детей – чтобы они потом умерли?… рождаться на свет – чтобы с каждым днём, с каждым часом, с каждым мгновением приближаться к ЧЁРНОЙ ЯМЕ?… Как глупо устроена жизнь, как нелепо… И вся музыка кричит только об этом: ЗАЧЕМ МЫ УМИРАЕМ?! ЗАЧЕМ?! КАКОЙ В ЭТОМ СМЫСЛ?! И Мендельсон, и Бах, и Шопен рыдают об этом. И Моцарт, и Бетховен… Ни у кого нет ответа… И сколько бы люди ни задавали этот вопрос, миллионы лет, миллиарды людей – нет ответа! Самых умных, самых красивых, самых талантливых – и тех, приходит – и сжирает! Вот эта неотвратимость, вот эта обречённость, вот эта одинаковость ужаснее всего. Просто руки опускаются… Ведь как бы ни жил, как бы ни старался – конец ОДИН. Попрыгал, поскакал, почирикал – и ку-ку! Хорошо жил, плохо ли жил, отдавал последнее другу или воровал по-чёрному, любил ли всех беззаветно, или убивал – всё равно ку-ку! Глупость какая-то получается… Глупость, бессмыслица.

Ну, а как же моя бессмертная душа?… Та частичка меня, которая не приемлет смерти, не верит в неё?… Или это просто страх? бунт? протест? просто невозможность смириться с очевидностью?… Ведь пока человек жив – он протестует всем своим существом против не-жизни. И это естественно. Пока я – сосуд, наполненный жизнью, я не верю в смерть. Не приемлю её. Потому что не чувствую её в себе. Полнота не приемлет пустоты. Не чувствует её. Не ощущает. Но это – пока…

* * *

…И опять звонит будильник, и опять я выхожу в промозглую сырость, и опять топаю в полной тьме пешком до метро… Первый поезд, первый троллейбус, одни и те же лица, одни и те же разговоры: "Мне уже год и два месяца до пенсии, жду – не дождусь…" – "Вы счастливый человек. А мне вот ещё пять лет мучиться…" Усталые, скучные люди. Одна мечта – скорая пенсия. Неужели и я через какое-то время превращусь вот в такую же тётечку, считающую дни до пенсии?… Какой ужас!!! И целую жизнь буду ездить в этом холодном троллейбусе, под этим проливным дождём, среди этих серых, смятых лиц?…

* * *

Чтобы хоть чем-то разнообразить трудовые будни, я стала возвращаться домой разными маршрутами.

Как-то, выйдя из проходной, направилась не в сторону Динамо, а в сторону Останкино. И выяснила, что до нашего района можно добраться на электричке. Так я открыла Грачёвку. Старинную усадьбу, окружённую вековыми деревьями и прудами. Мой путь от платформы Ховрино до нашего дома – лежал прямо через неё.

Соседка со второго этажа, милая армянская старушка, которая родилась в этом районе и прожила тут всю жизнь, рассказала, что усадьба принадлежала когда-то графу Грачёву, а после революции то ли сын графа, то ли ещё кто-то в семье сошёл с ума от потрясений, и повесился в этой усадьбе, и граф передал усадьбу государству, и в ней основали психиатрическую больницу. Короче говоря – психушку. Больница и по сей день в усадьбе. Уже просто больница, но отделение для больных на голову там тоже есть – такова традиция этого места.

* * *

…Выйдя из дома, решила отправиться на работу на электричке. И потопала в Ховрино – через Грачёвку…

Когда я вошла в её чёрные аллеи, я пожалела о своём решении, но было поздно. Возвращаться обратно и тащиться к метро – потрачу целый час и опоздаю на работу.

…Пришлось идти в этой черноте, среди причудливых, страшных, чёрных деревьев, ожидая, что из-за любого из них выскочит сейчас псих в длинной смирительной рубашке и в белом колпаке… А на каждом, скрипящем на ветру суку, чудилось… болтается повешенный сын графа… Жуть!… Люди, не ходите в Грачёвку в пять утра в октябре!

* * *

…За два месяца у меня накопился такой недосып, что я засыпала на ходу. И над бумажными горами клевала носом… сбивалась уже на третьем десятке… мне уже было всё равно… ведь никто не пересчитывал, я научилась прикидывать "на глазок"… Совершенно бессмысленная работа. Самая первая в моей жизни "взрослая" работа – и такая бессмысленная!

* * *

…Пять утра… будильник… чашка чёрного как смола кофе… выхожу в мокрую тьму…

…Иду к метро почти на ощупь… рассветы с каждым днём всё темнее и темнее, их и рассветами не назовёшь, а тьма всё гуще и непрогляднее…

Но, может быть, будет в этой жизни что-то хорошее, праздничное?… И может быть, Мой Клоун ещё улыбнётся мне своей замечательной улыбкой и скажет хорошие слова?…

Ах, как сладко мечтается рано утром, в октябре, на тёмной, мокрой, скользкой дорожке, под моросящим холодным дождём…

* * *

…Динамо. Выхожу в мокрую тьму… за десять минут в мире не стало ни светлее, ни суше… как началось в августе – так и льёт… капает, хлюпает, моросит… На пустой площади, в чернильной тьме – первый троллейбус, жёлто-синий, но кажется, что он весь вымазан чёрными чернилами, и только жёлтые окошки светятся, как одуванчики… единственные тёплые пятнышки на этой чёрной картине…

* * *

…И вновь облачаюсь в чёрный халат и начинаю считать бумагу… руки все в порезах, как будто я считаю не бумагу, а осколки стекла… Но как же мне помогает "Золотая роза" Паустовского! Эта книга действительно написана для меня. Она стала моим вторым заветом – после гриновской "Бегущей по волнам". Ищи, ищи в каждом сером дне золотую крупицу смысла! Ищи! Всё в этой жизни неспроста. Красота кроется даже в куче мусора. И если ты занят поиском этих золотых песчинок, то никакая работа будет тебе не страшна и обыденность не убьёт тебя. Ищи!

* * *

…Белые горы бумаги в лучах раннего солнца сияют, как снег на горных вершинах… Да, в этом цеху очень красиво. Нигде и никогда я не видела столько белой бумаги! Столько чистой бумаги, ждущей новых слов. И моих – тоже…

* * *

…Тяжёлый, холодными комьями дождь…

Сегодня – первая в моей жизни получка. Еду в битком набитом автобусе к Белорусской, незнакомая девушка заговаривает со мной, какой-то мгновенный контакт, милое лицо, на её руке – новенькое обручальное кольцо, она пишет мне на клочке бумаги свой телефон и просит звонить, заходить в гости, говорит: "Мы с мужем будем рады. Мы только две недели как поженились, но друзей у нас нет, мы очень одиноки".

Почему я не позвонила ей? Что-то удержало. Может, боялась войти в дом к счастливым людям? Может, боялась, что войти после этого в свой собственный дом будет ещё труднее?…

Так я ей и не позвонила… Хотя очень хотела. А потом этот листочек с телефоном и вовсе затерялся… Но и сегодня, спустя тридцать семь лет, я почему-то помню эту милую девушку. Может, потому, что она была первой в этом огромном городе, кто улыбнулся мне и предложил мне свою дружбу? И на те десять минут, что мы ехали с ней в автобусе – наша дружба состоялась. Коротенькая, но очень тёплая и сердечная. Спасибо!

* * *

…Первый, мокрый, крупными хлопьями снег… 22 октября 1968 года, вечер. Площадь у Белорусского вокзала. Тётечка в намокшем пальто с кошёлкой хризантем. Покупаю белые, нежные, остро пахнущие снегом, хризантемы… Для мамы. Сегодня у неё день рождения. Ей сорок один год, она ещё молодая. А Фёдору и вовсе тридцать восемь. Но они мне кажутся очень солидными людьми. Почти стариками. Не внешне – а внутренне. Вообще, людьми с другой планеты… С которыми мы никогда не поймём друг друга. Потому что мы говорим на разных языках. Слова вроде те же – но значат они для меня и для них что-то совершенно противоположное. Несовместимое. Неужели все дети так живут со своими родителями? Неужели никто не понимает друг друга? Неужели это невозможно в нашем мире – понимание?…

ЗИМА С ЗАПАХОМ ГОРЯЧЕГО СУРГУЧА

Синим светом светились всю ночь снега…
А потом наступил бледный день.
И они лежали потухшие и усталые,
будто закрыли
жгуче-голубые глаза…

В начале ноября я уволилась из типографии и устроилась на почту. Я решила, что работа на почте будет для меня хорошей тренировкой в общении. Хочешь, не хочешь – а с посетителями нужно разговаривать.

Но в перерыве между типографией и почтой я чуть не поступила учиться в педагогическое училище. Оно готовило воспитателей детских садов. Только мало кто хотел иметь такую непрестижную профессию, и в училище поэтому был сильный недобор. Я увидела объявление о дополнительном приёме. И меня вдруг осенило, что это – как раз для меня! Учительницей в школу ни за что бы не пошла, я терпеть не могу школу! А вот в детсад, к маленьким детям… Я любила маленьких детей, и они ко мне "липли". Я мечтала, что у меня самой будет когда-нибудь много-много детей… Штук семь, не меньше. Такой маленький оркестрик… Я обожала играть с маленькой Маришкой. Но Маришка уже выросла. Ну, вот, будет у меня много детишек в детсаду, буду читать им Андерсена, мастерить с ними декорации к сказкам, разыгрывать спектакли… Здорово! Зачем мне Литературный институт? Стихи я и так буду писать, куда я денусь?

И я храбро отправилась к директору училища. Она взглянула в мой школьный аттестат и удивилась (там были только пятёрки и четвёрки – поровну).

– А почему к нам, а не в пединститут? К нам идут, в основном, троечницы.

– Я люблю маленьких детей.

Она удивилась ещё больше.

– На каком-нибудь музыкальном инструменте играете?

– На аккордеоне.

– Прекрасно. Рисуете?

– Скорее нет.

– Плохо.

Она задала мне ещё несколько отрывочных вопросов. И вдруг – огорошила резким приговором:

– Да вы, милая, профнепригодна!

– Почему?! – опешила я.

– Так вы же заикаетесь! Заики нам не нужны.

– Я не заикаюсь… просто я волнуюсь немного…

– И вы мне будете рассказывать? Да я же слышу! Я на этом собаку съела. Меня не проведёшь. С дефектами речи (шепелявых, картавых и тэ дэ) мы не принимаем. Тем более заик! Вас к детям запусти – вся группа начнёт заикаться!

Переулок, в котором находилось училище, назывался Лихов. Какое поэтическое название!

Лихов переулок,
Горькие места…
Тяжело и гулко
Валится листва…

Был поздний вечер, холодный дождь с хлёстким ветром, потухшие фонари, тьма, и было так мрачно в этом Лиховом переулке… и очень горько. А я-то думала, что я уже совсем нормально говорю, как все люди… Я плелась по Садовому кольцу к Маяковке, хотелось плакать, и злость закипала на эту директрису, и казалось, что вслед мне грустно и недоумённо смотрят маленькие чудные дети, которых я уже нафантазировала в своём воображении, и полюбила их, и вот мне дали унизительного пинка – и никакой андерсеновской сказки с хорошим концом не получилось…

* * *

И вот тогда я пошла и устроилась на работу в почтовое отделение.

Начальница не упрекала меня в дефектах речи. Ей было плевать на это, а может, она и не заметила ничего. Думаю, если бы я была "шепелявой, картавой и тэ дэ", она бы всё равно меня взяла. Ей срочно нужен был работник в самое "горячее" окошко.

В этом окошке была большая нагрузка, маленькая зарплата и большая текучка кадров. Окошек было два. В одном – выдача, в другом – приём. В окне "выдачи" работница явно скучала (ну, выдаст за день пару денежных переводов и парочку писем до востребования), а в остальное время читала газету и лузгала семечки. А к окну "приём" (к моему окошку) всегда стояла очередь. Средняя, большая или гигантская. В эпоху глобального дефицита из Москвы слали во все стороны огромной империи ВСЁ!!! Конфеты и печенье, тетради и карандаши, мыло и нитки, разные шмотки и игрушки…

Мне положили ученический оклад – 45 рублей, хотя ученицей я была ровно полчаса, пока начальница объясняла мне, что к чему. (Но оклад повысили только через полгода – на 15 рублей.) Всю причитающуюся мне сумму я в руках ни разу не держала. Во-первых, деньги делились на аванс и зарплату, а во-вторых из них вычитались разные налоги. Но всё равно это были деньги. Я их отдавала маме, а она выдавала мне каждый день мелочь на калорийную булочку и на шоколадный батончик. В ту осень и зиму почему-то всё время жутко хотелось сладкого, хотя я совсем не сластёна. Я даже покупала просто рафинад и держала его в кладовке, где хранились коробки для бандеролей, упаковочные мешки и сухой сургуч. Я периодически бегала туда, засовывала кусочек рафинада за щёку и возвращалась в своё "горячее окошко".

У меня были весы – как на рынке, с гирьками, и счёты с костяшками. Овладеть и тем и другим не составляло труда: ведь почти у каждой девочки были в детстве такие игрушечные измерительные приборы, так как все любили играть "в магазин". Письма и бандероли взвешивались на весах. В зависимости от веса и от дальности пункта назначения взималась плата. Заказные послания стоили дешевле, ценные – дороже. В ценные вкладывалась опись. А ещё у меня был стол с упаковочной бумагой, грубой и серой (это вам не финский атлас!), она кошшшшмарно шшшуршшшала… (От этого шуршания по мне бежали колючие мурашшшшшки…) Пожалуй, это было самое неприятное в моей работе.

А ещё в моём хозяйстве была большая электрическая кастрюля с сургучом. За ночь сургуч застывал до состояния кирпича, и, приходя утром на рабочее место, я должна была тут же включать кастрюлю в розетку. Нагреваясь, сургуч превращался в густую коричневую кашу со специфическим запахом… В сургуче торчала деревянная ложка. Этой ложкой я и накладывала на ценные бандероли и письма горячие сургучные печати… Точнее – ложкой накладывался толстый блинчик, который надо было тут же, не мешкая, пока сургуч не застыл, быстренько прижать его печатью. Одним словом – припечатать! И подержать так минутку… Тогда в блине отпечатывалось: номер почтового отделения и сегодняшняя дата. В общем, всё проще простого. Главное – не капнуть сургучной горячей кашей себе на руку. Ожоги болели долго…

Пять раз в день приходила почтовая машина и увозила все письма и бандероли на почтамт. Там шла сортировка по направлениям, и дальше почта развозилась по вокзалам. В машину всё загружалось в мешках. Мешки накрепко завязывались и запечатывались сургучными печатями. К мешкам прилагались описи: сколько в них и чего, и внутри тоже лежали описи. Так что писанины было много. Всё было на строжайшем учёте. Ничто не должно было потеряться! Или уехать куда-нибудь не туда! Самая большая отправка происходила вечером, после закрытия почты для посетителей. Тут-то и начиналась настоящая запарка… Так что домой приходила в десятом часу, совершенно умотанная. Работа была несложная. Но её было слишком много.

* * *

От моего дома до почты – полчаса пешком. Можно вставать не в пять утра, как когда я работала в типографии, а в семь – и это просто шикарно!

Назад Дальше