И тут ей повезло - появился Григорий Васильевич. Нет, что и говорить, двадцать один год вместе живут, про любовь что там лепетать - ее никогда не было, да и не надо, милости просим, не хлебать же ее из миски, а вот уважение - это точно, Антонина Ивановна сильно не уважала Григория Васильевича. То есть поначалу боялась, а уж когда он к ней привык и понял, что без Антонины Ивановны ему никак не обойтись, то вот и стала Антонина Ивановна сильно его не уважать.
А тогда-то приходил Григорий Васильевич в общежитие, сразу садился на стул - это чтоб рост его был не так вроде мал - а рост на самом деле был мал - и что главное было в Григории Васильевиче, так это длинные хваткие руки, и он вполне похож был на краба, а девочки ускальзывали из комнаты, чтоб Григорий Васильевич поскорее сладил дело с Антониной Ивановной.
А Григорий Васильевич прокашляется, да - поднимется из-за стола, да плечами поведет, - де, размять тело следует, - и так это издалека речи начинает вести про людское коварство, де, кое-какая особа оставила его и детишек забрала, но, слава богу, не все люди беспорядочны, и это вдыхает надежды на новую жизнь.
Да он чубчик свой осторожно приглаживает, а то был замечательный чубчик - он вился и был как бы приклеен ко лбу, так что никакой ветер не мог его распушить.
Месяца три слушала Антонина Ивановна, да однажды и спросила, есть ли жилье у Григория Васильевича. Оказалось, что он живет в двадцатиметровой комнате в коммунальной квартире. С другой стороны, что за коммуналка такая, если в ней всего две семьи живут, помимо Григория Васильевича, понятно. Да это по тем, по пятидесятым годам.
Да, был Григорий Васильевич на двенадцать лет старше Антонины Ивановны, мал ростом, но имелась у него двадцатиметровка, и однажды они зашли в отдел записи актов гражданского состояния для официального разрешения на совместную жизнь.
Поначалу Антонина Ивановна очень боялась своего мужа, хотя не могла бы внятно объяснить причину своего страха. Но вскоре все поняла.
Однажды к соседям пришли гости. Григорий Васильевич неспешно, тягуче принял чуток, глаза его стали посверкивать, лицо налилось томатным соком, и он встал, привычно встряхнул плечами для разгона застоявшихся сил и по-кошачьи мягко вышел на кухню. Там встал у окна, терпеливо ожидая, когда к нему выйдет кто-либо из гостей. И вот когда какой-то молодой человек вышел, Григорий Васильевич начал приставать к нему с расспросами, так, ничего особенного, вежливо это о погоде и семье, а потом и просит человека - ты ударь меня, а тот, мол, вы обалдели, дядя, за что же вас бить, а дядя пристает и пристает, ну, молодой человек дал уговорить себя и замахнулся на Григория Васильевича. А Григорий Васильевич вдруг напружинился, крякнул, поймал и дернул на себя и завел руку молодому человеку за спину да сильно замахнулся, норовя ребром ладони дать по шее и приговаривая:
- Макароны! А это наши макароны! - Ударить-то он не ударил, но было ясно, если б ударил, то пареньку долго пришлось бы лечиться.
- Ну, дядя, ну даешь, - сказал тот, когда Григорий Васильевич отпустил его.
- А ты думал.
- Где же это ты так натыркался?
- Да было дело, - все с туманцем ответил Григорий Васильевич.
Тут и поняла Антонина Ивановна, почему муж не очень-то любил распространяться о прошлой жизни. То есть сейчас он в НИИ в охране - но выходит, и раньше Григорий Васильевич ничего другого не умел.
Да ладно, было и было, зато Григорий Васильевич трудностей не боится, работает на двух работах - двое суток дома, двое дежурит, потому что надо за детишек платить да и дом обставлять следует.
В первое-то время Григорий Васильевич любил встряхнуться - выпить да на кухню выйти, чтоб попугать маленько людишек, и в такие дни Антонина Ивановна готова была со стыда вовсе испариться с земли. Но она научилась вскоре смирять приступы этой его гордости - подходила к мужу, смотрела ему прямо в глаза и строго говорила: "Иди домой, Григорий Васильевич!" (Она всегда называла его Григорием и никогда Гришей, при соседях же всегда Григорием Васильевичем), и он подчинялся жене и покорно уходил в комнату. Да постепенно и позабыл о прошлом. Почти не пил, денег на распыл не пускал, и все, что оставалось от уплаты алиментов, приносил в дом. Так что они довольно скоро обжились - мебель новую и вещи кое-какие купили, а через год у них сын Алеша появился.
Вот он-то, сын Алеша, и был единственной любовью Антонины Ивановны за всю жизнь. Даже работа станет сносной, как подумает Антонина Ивановна о нем. Но в последние годы берет тревога за сына. Да такая иной раз тревога, что дышать становится трудно.
Можно прямо сказать - все на него положила, на сверхурочные оставалась, субботы прихватывала для двойной оплаты, и так-то здоровым мальчиком рос и учился неплохо, даже и на собраниях похваливали, и ПТУ окончил хорошо, и специальность в руках надежная по нынешним временам - слесарь-сантехник, - а вот тревога не покидает Антонину Ивановну.
Все дело в том, что он человек слабовольный. Вот куда его подуло, туда он и бредет. В компаниях каких-то стал бывать и домой приходит пьяненьким. И воля у него при этом совсем уничтожается, он становится словно бы каша, уж лучше бы шумел, кому-либо грозил, тут дело житейское, привычное любому глазу и уху, а то ведь сядет на стул, руки свесит, и весь размочаленный, смотрит перед собой, словно бы в голове жизнь какую замечательную прокручивает.
Вот и рада была Антонина Ивановна, когда прошлой осенью Алешу в армию забрали, уж там, считала она, не повеселишься, там люди должностные скорехонько его к рукам приберут.
Ну, а дальше-то что? Ведь следующей осенью паренек вернется.
Вот и спешит Антонина Ивановна на пенсию выйти, чтобы присматривать за парнем. Дать ему, то есть, избыточную заботу. Пусть так: ему двадцать один год, а она нянька при нем. Да хоть как, только бы он за несколько лет на ноги встал. Повзрослеет, на работе укрепится, а там, глядишь, женится да дети пойдут, ведь вовсе Антонина Ивановна станет человеком незаменимым - и это всего лучше жизнь свою таким манером и дожить.
Она долго стояла у окна, а там и шесть часов подошло, и кликнули на ужин.
А после ужина никому расходиться и не хотелось. Включили телевизор, и так это дремотно посматривали передачу - вот кто-то попел, а кто-то трудовой подвиг совершил и теперь расхваливал себя на всю страну. Вяло, сонно время коротали, и никто не расходился - а может, что хорошенькое покажут.
Антонина Ивановна притомилась за сегодняшний день - слишком много о себе заботилась, видать, - ей стало скучно, и, чтобы не мешать другим своей зевотой, она вышла на крыльцо раздышаться перед сном.
Шел мелкий дождь. Все было темно. Лишь на втором этаже в здании напротив горел свет, и было видно, как за окнами суетятся люди. Это, наверное, идет операция.
Утром Антонину Ивановну кликнули на обход. Ее ждала доктор Людмила Андреевна. То была круглолицая улыбчивая женщина с густыми седыми волосами и ямочками на щеках. Она сразу понравилась Антонине Ивановне вот именно улыбкой.
Людмила Андреевна никуда не спешила, и когда Антонина Ивановна рассказала о себе, то не перебивала, а дослушала до конца. Это удивляло Антонину Ивановну - для Людмилы Андреевны, получалось, жизнь Антонины Ивановны была событием довольно значительным.
А уж как она потом обкручивала Антонину Ивановну: лягте вот так да вот так, а ну-ка встаньте да присядьте да снова ложитесь.
- Мы вас, Антонина Ивановна, пообследуем и подлечим. Я ничего определенного пока сказать не могу. Вот посмотрят вас другие врачи. Вот сделаем снимки легких, желудка, да и подлечим.
И после этого словно что-то приключилось с временем, словно бы рука всесильная его изо всех сил толкнула, дав должную раскрутку, и помчалось это время, засвистело, так что ты только руками упираться не забывай, чтоб оно вовсе не снесло тебя в посвисте своем.
То на один анализ зовут, то на другой, - а ну вот эдак кровь свою подай, а теперь вот таким макаром, - да не забудь баночки наполнить, - а вот на рентген сходи, да еще на один, - а натощак кишку резиновую изволь проглотить, да пойди кашку мерзейшую покушай для рентгена. Так что только успела дыхание перевести, уже обед тебе в клюв забрасывают, и тут еще врачи шустрить начали - то такой тебя смотрит, то эдакий, да Антонина Ивановна, да будьте любезны.
Вот это были новости. Уж так расхлопотались возле Антонины Ивановны, словно бы она птичка какая залетная, попугайчик какой красноперый.
Антонина Ивановна и рада была, когда после обеда все стихало, и можно было полежать на кровати - поспать или же посоображать о чем-либо не вполне плохом.
Конечно, работа, как и всюду, ее находила. Еду разносила, услуживала тяжелым больным, ну перестелить, покормить, да и просто человека малознакомого послушать, как он по хворобам мыкался, разве же дело такое заботы не требует?
Вот так. Однако, пролежавши недельку, Антонина Ивановна начала по дому скучать. Нет, по работе она не скучала, это что лишнее-то на человека грешить, а по дому начала скучать - это точно.
Она впервые за двадцать лет оторвалась от привычного быта, и вот здесь, в больничке, начала так это соображать, что ведь дом ее, семья то есть, ничем других не хуже.
Она двадцать лет прокрутилась в заботах, о себе не успев подумать, но ведь так-то если разобраться, а где отыщется женщина, которая не крутится, которая думает о себе. А что мужа своего не особенно-то любила, так а кто ж это любит, а если что и было, так давно отлетело, и никто-то вспомнить этого не в силах. Да еще если дух от мужа много лет исключительно винный, и если у него в каком стоящем деле рука дрожит, а зато по фотографии жене он попадает исключительно без промаху.
Соседки ее по палате много рассказывали про свою семейную жизнь, и Антонина Ивановна, знакомая также с жизнью подруг по работе, пришла к выводу, что ее семья не то что не хуже других, но как раз получше.
Потому что Григорий Васильевич не то что ни разу не поколотил Антонину Ивановну или даже палец не поднял на нее, но и дурой не назвал ни разу.
Да к тому же он за эту неделю человеком оказался вернейшим: дня не проходит, чтоб он жену не навестил. Если нет впуска, то торчит он под окнами и жене машет рукой. А Антонина Ивановна вид принимает, что не замечает его. Ну, это чтоб соседки обратили внимание на такой факт и про себя позавидовали бы чужому согласию и трезвости.
А то был день впускной, вторник, что ли, по двору гуляли больные. Солнцу удалось пробиться сквозь осенние облака, и оно слепило глаза. Антонина Ивановна и Григорий Васильевич сидели на скамейке и так это неспешно разговаривали.
- Видно, отпустят меня завтра. Только что доктор какой-то особый посмотрел. Сразу же и отпустят.
- И что сказал?
- А ничего не сказал. Посоветуемся, дескать.
- И хорошо. А то скучно без тебя. Впервые же ушла. Привык.
- Тоже домой тянет. Десять дней - шутка ли.
- Симоновым вроде жилье обещают.
- Да уж сколько обещают.
- Вроде на этот раз точно.
- И когда?
- Вроде через год.
- Алеша вернется.
- Ну. Пока они потянут, где год, там и другой, может. Алеша посмотрит по сторонам да и женится.
- Молодой, что ты.
- А чего? Зато при семье. И на симоновскую комнату можно будет посматривать. Сейчас так делают, идут навстречу.
- Ну это еще когда.
- И все ж хорошо бы.
- Да уж неплохо.
- А я вчера квартиру мыл. Наша очередь подошла.
- А я забыла. Попросил бы подождать до меня.
- А зачем? Справился.
- Да уж представляю.
- А между тем все довольны. Я, значит, сноровистый и постарался не хуже других.
- Теперь я скоро.
- Но не торопись. Если из-за меня.
- Одному-то плоховато.
- Это так. Однако здоровье важнее.
Он как-то так сидел, Григорий Васильевич, голову к плечу приклонив, что Антонине Ивановне так уж его стало жалко, ну хоть плачь, так жалко, вот он один, без нее, то есть, и она сейчас ясно понимала - случись с ней неприятность крайняя, ему одному будет не прожить, потому что друзей у него нет, он всегда накрепко припаян к дому, и сейчас, в минуту этой жалости, жизнь собственная вновь показалась Антонине Ивановне как бы и удавшейся, потому что она очень нужна сыну и Григорию Васильевичу, и это не так мало, если разобраться внимательно.
- Ну, ты того, Григорий, ты того, - сказала она тихо.
Но, верно, слишком тихо, так что Григорий Васильевич от неожиданности чуть даже вздрогнул и что-то такое засуетился, заспешил.
- Да я-то того, но ты тоже… Как сказать… Давай… Все путем, выходит. Как-нибудь уж, этого.
А в это время в ординаторской сидели Людмила Андреевна и вернувшийся из отпуска онколог Иван Павлович. Был Иван Павлович молод и, по общему мнению, красив. Он всегда носил модные рубашки и яркие галстуки. Иван Павлович начал полнеть и казался гладким, вальяжным, но не толстым.
- Не понимаю, куда люди смотрели, - сказал он. - И главное - не жалуется. То ли человек терпеливый, то ли локализация такая.
- Вы рентгенограмму смотрели?
- Еще бы - такая дуля. Собственно, диагноз сомнений не вызывает. Желудок - первичный очаг. В легких - рост. Где-нибудь еще гуляет. Куда смотрели - непонятно. Ну, Вересова, ладно, с нее какой спрос. Но ведь каждые полгода профосмотр. И все. Ведь, поди, ходила по врачам.
- Что - в институт?
- А проку? Не возьмутся. Я, конечно, пошлю, но они не возьмутся.
- Что ей скажем?
- Что-нибудь скажем.
- Будут трогать. Боли пойдут. Начнется истощение.
- Удивляюсь, что не началось. Что-нибудь скажем. Вот так. И ни в чем не виновата. Ей пятидесяти нет.
- Надо ей сказать.
- Ну сейчас. Дайте с духом собраться. Да вон же она на скамейке сидит. А дядька этот - муж?
- Муж.
- Инвалид? Маленький вроде. Небось, выписки ждут. Да вы поглядите, как он смотрит на нее. Он же любуется ею. Да она же для него, поди, первая красавица. Уж когда в распаде, я, поверьте, смиряюсь. Но вот так - из-за чужой глупости и спешки. Нет, не могу. А он-то маленький, но почтенный - сединка так это, голову с достоинством держит. Вы посмотрите, какое у нее на лице воодушевление. Да она же этого маленького человека любит. А он, глядите, плакать сейчас начнет. Что ж это она ему такое сказала, что он плакать собирается?
- Так позвать ее?
- Да. Чтоб потом у нас не было разногласий. А то на этом и попадемся. Все. Сейчас соберемся с духом, посмотрим в глаза и что-нибудь скажем.
Три - два в нашу пользу
Кричали, топали ногами, жгли факелы из газет. Вставай Алик, кричали сбитому центру противника, а то кишки простудишь, а не встанешь, так мы тебя за руки, за ноги, кверху…
А, Слава, давай, дави их, Слава, надежда ты наша, и взревела от счастья стотысячная глотка, когда свой, новый какой-то - его уже Пингвином прозвали - умудрился затолкнуть мяч в левый нижний уголочек.
Счастье взорвалось, кругами пошло над стадионом, взвилось в низкое небо. Раскаленная сковорода шипела от дождя, и дождь не выдержал жары, сморщился, стороной прошел. Хрипели глотки, разрывалась душа от счастья - ну и врежем же мы сегодня.
И вдруг кто-то протянул сквозь гром этот - а ведь еще не вечер, братцы, нам еще покажут, и "Гена!" - завопил во всю луженую глотку. Это он противнику, у нас Ген давно не водится.
Так наказать его, шляпу на уши, но у этого горлопана шляпы не было - слюнтяй, молокосос, что с него возьмешь! - и потому бросили вниз шляпу его соседа.
Трибуны радостно выдохнули - а вот и шляпа летит.
Хозяином ее был тридцативосьмилетний Виктор Алексеевич Карпухин, плотник из Лисьего Носа. Он вышел в проход и побрел вниз за шляпой. Да ладно, сделал знак трибунам, чего уж там, все свои люди. Карпухин был высок и худ. Острился его нос. По лицу бродила грустная улыбка. Холодный дождичек прибил ко лбу его картофельные волосы.
А взяв шляпу, Карпухин выпрямился и сразу посмотрел вверх на женщину, которая его ждала. Она была невысокого роста, голубоглазая, с незагорелым лицом. Он называл ее Милой.
А сидели себе под голубой прозрачной накидкой и никому-то из этих ста тысяч не мешали, и накидка защищала их от дождя и от соседей по трибуне. И так это хорошо было. Никогда бы не уходить отсюда. Прямо тебе дом родной. И стены - бока соседей, и голубая крыша над головой. Так и поспешить бы надо - его ждет Мила, вон ведь как растерянно улыбается, вдруг одна осталась. И когда Карпухин сел, Мила прижалась к его боку.
А сквозь тучи пробилось солнце, и сквозь голубую крышу оно заскользило по лицу Милы, а она старалась уклониться от него, но ничего не получалось.
А Карпухин все смотрел на нее - ну черт побери все, так бы всегда и сидеть, только бы подольше был матч, а трибуны, ну что же, пусть себе кричат. Да и сам он еще полгода назад редко когда пропускал матч. Уж за своих-то всегда сердце положишь. А также глотку прокричишь. Это же все понятно.
Перед самым перерывом центр противника, этот подлый Алик, резанул ногой, и мяч вонзился в сетку, и-а-ах! - пошло по стадиону, это он не в угол резанул, а в сердце кинжалом, и оно замерло, заныло, и тишина повисла в воздухе.
Тишину пронзил свисток.
Перерыв. Захрипело радио. "И даже солнце не вставало б, когда бы не было меня".
И уже толпа распалась, утихла одна луженая глотка, распалось одно железное сердце, каждый стал Колей-Мишей-Владиком-Да-Иди-Же-Сюда-Скорее, и каждый заметил вдруг, что идет холодный дождь, и это середина октября, и это последние предснежные дни. Время, время прийти в себя.
День стоял серенький, небо завалено тяжелыми тучами, за спиной лежал свинцовый залив, и ветер рвал из рук голубую накидку. Летели по воздуху обрывки газет и листки лотереи. "Река бы току не давала, когда бы не было меня". За противоположной трибуной сгибались верхушки деревьев.
- А это перерыв, - сказал Карпухин. - Это чтобы отдохнуть. Песня хорошая. - И он повел подбородком на громкоговоритель. - Пойдем. Пирожков возьмем. Постоим.
…Карпухин приехал сюда девятнадцать лет назад из Курска. Служил под Ленинградом. Ходили в поселковый клуб на танцы. Здесь он и познакомился со своей женой Раюшкой, девятнадцатилетней, рослой и полной. С длинной светлой косой, глазами чуть навыкате, с крепкими широкими ладонями. Не скажешь, что совсем уж красавица, но и нам ли куражиться, если служба у нас боевая. Сегодня пустили в увольнение, а потом месяц не пустят. Так и возьми, что в руки плывет. Уж чужого-то не прихватывай, а от своего отказываться грех.
Однажды Раюшка позвала Карпухина в конец улицы Холмистой, к себе домой. Там его ждали. На крыльце встретила мать Раюшки, баба Ася, тучная и медлительная. Вежливо так они поговорили. Она очень уважает защитников Родины, а он очень уважает ее дочь Раюшку.
А потом баба Ася выставила на стол бутылку водки, и уже дымилось мясо, и блестело сало в четыре пальца, а потом баба Ася внесла сковороду с яичницей, и яичница горела своими шестью солнцами.
В жизни Карпухин не видел такой еды. Ну и, понятно, никогда не ел.
Он стал все чаще и чаще приходить в дом на улице Холмистой.
Карпухин дослужил, потом стал работать плотником в домоуправлении, заканчивал вечернюю школу, через год родился сын Федя, жизнь пошла ровная, как ухоженное футбольное поле.