К истоку Десны
Опять лето. Сегодня совершил путешествие вдоль нашей речки Десны, к ее истоку. До истока, разумеется, не добрался, но километров через десять - двенадцать дошел до места, где она становится ручейком. По дороге миновал несколько живописных деревень, лежащих на холмах. По пути отдыхал в развилке громадных, толстых стволов старой-престарой ивы, склонившейся над водой. В мутноватой, освещенной солнцем воде ходят крупные верхоплавки: голавли и шелешперы. Затем я вышел к другой, переломленной и полуспаленной молнией иве, усеянной грачами и сороками. При моем появлении они взлетели с громкими ругательствами. Сердцевина ивы выгорела до половины ее роста, но какая-то плоть дерева, видимо, сохранилась, коль ива все-таки не рухнула, хотя кажется, что она держится одной лишь корой. И крона спаленного дерева зелена, и даже один черный, мертвый сук, сук-головешка, пустил зеленый побег! Вот силища!..
Древняя правда
Каждый день хожу в лес. Боже, до чего же там хорошо! Лес полон птиц. Вчера впервые в жизни видел кукушку - она села на сук вяза, простершийся над поляной, огляделась недоуменно и скрылась. Дятлы долбят кору железными носами, не обращая на меня никакого внимания, подпускают на расстояние вытянутой руки. Низом уносятся в чащу бурые коростели. Уже поднялись на крыло молодые синицы и скворцы, под наблюдением родителей осваивают высший пилотаж. И кажется, что кто-то швыряет птичью молодь из лукошка пригоршнями на просеку. Изящные, сухопарые витютни то и дело пронизывают лес стройным полетом стрелы. Еще я видел тетерку, сову, филина, чибиса - он плакал над полем и перемещал черные и белые плоскости своего тела, а затем в полном отчаянии вдруг пал на травянистый выпот.
И все, что видишь, трогает до слез, до спазмы в горле. Соловая лошадь с густой гривой тащит воз с сеном. Колесо западает в колдобину, лошадь тужится, дергает раз и другой, подходит женщина в голубой юбке и розовой кофте, тянет лошадь за узду. Мужик что-то кричит с воза. Красиво напрягаясь в темных, потных пахах, лошадь выдергивает воз из колдобины. А во мне будто кто чужой взрыдывает, не от сочувствия к лошади - подумаешь, усилие для сытой, гладкой животины! - а от наслаждения древней и вечной правдой всех свершившихся только что движений.
Стадо во время дневной дойки, маленькое стадо "личных" коров. Ленивый пастух под кустом строгает палку. Несколько женщин доят коров, молоко тонкими, серыми издалека струйками бьет в подойники. Коровы стоят тихо, как изваяния. А те коровы, чьи хозяйки запаздывают, тревожно, из глуби чрева мычат. Но хозяйки их уже появились из орешника, и мычание становится нежным. И опять в горле слезы, как это просто, вечно и прекрасно! Без обязательств добиться от каждой коровы рекордного надоя, без клятв повысить жирность молока, не ради того, чтобы кого-то обогнать, а по святому закону природы творится это естественное и доброе дело. Ни "лесенки", ни "подкормки", ни "автопоилки", ни доски с соцобязательствами, ни почетных грамот - все просто и серьезно, как в библейские времена. Как прекрасен мир без лозунгов, без насилия над природой природы и природой человека. Немного смирения, немного доверия к человеку, и будет вдосталь молока и хлеба, и кормилец России вернет себе утраченное достоинство.
Пушкинские Горы
В Пушкинских Горах исцеляется сердце. Как же тут хорошо, нежно и подлинно! Опять встречает нас хранитель этих мест Семен Степанович Гейченко, машет развевающимся рукавом рубахи, будто лебедь крылом, - младший брат андерсеновской принцессы, оставшийся на одно крыло лебедем. Опять заросший пруд в окружении высоченных мачтовых сосен, на их верхушках - гнезда голубых цапель, опять темная аллея Керн, опять тихий Маленец и плавающие на его глади непуганые дикие утки и жемчужно-зеленые щемящие дали, в которые глядел Пушкин.
У входа в усадьбу поэта на комле обрубленного ствола старой ели уложено тележное колесо, и на нем удобно и широко обвисло аистиное гнездо. В нем три аиста: папа, мама и дитя - почти одного роста с родителями, но с детским выражением долгоносого лица. Отец то и дело отправляется в недалекие странствия, а по возвращении, будто самолет, идущий на посадку, делает круг над гнездом и выбрасывает шасси длинных красных ног.
На берегу озера брился пастух. Он стоял на коленях, держа зеркальце перед собой и макая кисточку в озеро. Где-то кричала иволга. Метался крылом пустой рукав Гейченко, и медовым сладкозвучьем, столь характерным для здешних мест, звучали его речи о Пушкине, и воздух напрягался близостью чуда.
Вечное
Опять осень треплет деревья, обрывает с них последнее тряпье листьев. И вдруг синь во все небо, а по утрам трава присолена утренником. Днем на клумбах горят астры и ноготки, трава дивно зелена, будто и не собирается умирать. Ветви усеяны синицами, чечетками, поползнями. Все, как прежде, и все по-новому. Вот чудо жизни: ничто в природе не приедается, не утомляет повторами, все как в первый раз, с годами даже пронзительнее и невыразимо прекраснее. И может быть, стоит поверить траве, что смерти нет?..
Музыка, которая всегда со мной
Каждый раз, просыпаясь после дневного сна, я слышу пение птиц, то весеннее, бурное, радостное, что в майскую пору пронизывает дачу. И слышу его не в первые минуты полузабытья, между сном и явью, а совсем проснувшись, в полном сознании. Слышу долго, минут пять - десять. Быть может, это признак склероза мозга, сужения или распада каких-то важных сосудов, или нарушение слухового аппарата, или что-то предшествующее смерти? Не знаю, но звучит это пение красиво, радостно, только чуть тревожно. Пишу это и снова слышу птиц за окном. Впервые это пришло ко мне не после сна, а в обычной вечерней усталости. Поют, поют соловьи, жаворонок, малиновки, зяблики, поют в ночном, заснеженном, скрипучем от мороза саду. Как замечательно озвучился склерозом мой тихий, из-за прогрессирующей глухоты, мир.
Счастье
Хорошие дни. Рано встаю, работаю до обеда, потом хожу на лыжах. Со мной собаки. Рома преданно и чинно идет сзади по лыжне, Пронька носится как угорелый, проваливается в снег, с трудом выкарабкивается и снова оступается в снежную глубину. Оказавшись сзади, он теснит Рому и наступает прямо мне на лыжи. Я замахиваюсь на него палкой. Он отбегает, поджав зад, оборачивается и внимательно смотрит, куда я пойду. Пасть открыта, в бороде сосульки, рожа серьезная, озабоченная и беззащитно добрая. Рома, как и подобает его почтенному возрасту, ведет себя куда выдержанней. Только иногда вываливается в конском навозе на дорогах. Возможно, это полезно для его шерсти. Снег намерзает у Ромы в подушечках лап, и, когда мы возвращаемся домой, он стучит ими, словно каблуками на подковках.
Снег ярко-бел, а тени голубые, и березы начали лиловеть нарождающимися почками, и много солнца. Вдалеке чернеют деревеньки. Кричат сороки, алеют на кустах снегири, и надо твердо знать, что это и есть счастье, о котором я когда-нибудь вспомню с тоской, нежностью, болью.
(Вспомнил сегодня, перепечатывая эту запись. Немного минуло времени, а уже нет в живых ни Прони, ни Ромы, а Роминой хозяйки все равно что нет в живых.)
Грустное чудо
Вчера зашел далеко, в незнакомые места, откуда просматривается взлетная площадка Внуковского аэродрома, и вдруг увидел впереди поле, накрытое белой пеной. Ничего подобного я не видел да и не желал увидеть в скудном Подмосковье. И пока не подошел вплотную, не понимал, что это за диво. Оказалось, чайные ромашки. Гектаров десять покрыты ими. А за оврагом чуть меньшее поле сплошь синее - васильки. Это не обычные наши васильки, скромные цветочки, прячущиеся во ржи, а какие-то васильковые джунгли, кусты васильков в полчеловеческого роста. И лежат рядом два дивных поля - белое и синее посреди такой неяркой России.
После местные люди объяснили мне невеселый смысл этого дива. Там были два клеверища, но колхозники не вышли на прополку, и сорняки заглушили клевер. Между собой разбойники договорились, поделили зоны влияния. Печальный секрет красоты.
А потом ласка перебежала мне дорогу. До чего ж изящна, изысканна, жеманна и до чего свирепа! Я никогда не встречал в окрестностях ласок.
* * *
Сегодня был странный гром в низком, сером, сплошь заволоченном небе. Как могли возникать сухие электрические разряды в свисающих чуть не до самой земли влажных серых шмотьях? Но ведь за этой наволочью было небо - голубое и просторное, и там сшибались тучи, творя огонь и гром. То была гроза в верхнем ярусе неба.
Скворцы
Напротив моего кабинета к березе прибита скворечня. Время от времени в круглом окошечке появляется головка скворца, затем шея и часть туловища, и вдруг, как спущенный с тетивы, он несется прямо на меня. Кажется, еще миг - и он врежется в стекло или влетит в комнату в распахнутую створку, но в последний миг он делает неприметный вираж и проносится мимо окна за угол дачи. Сейчас он пролетел так с кусочком хлеба в клюве и обронил этот кусочек. Зачем он вынес корм из гнезда?..
* * *
Мне подарили на день рождения старинную игрушку: коробочку, то ли из рога, то ли из черепахового панциря с круглой серебряной крышечкой. Стоит нажать пружинку, крышка распахивается, подымается лежащая на боку птичка и начинает насвистывать песенку, хлопая крылышками. Птичка зеленая и пестрая, с ладным, будто облизанным тельцем. Мы долго гадали, что это за птичка. Не верилось, что старые мастера сделали птичку вообще. Решили, что это все-таки скворец. Но почему зеленый? И вот недавно, глядя из кабинета на скворечник и на его хозяина, сидящего на ветке, я вдруг обнаружил, что он зеленый. Вернее, кажется таким от зелени листвы, отражающейся в его блестящем наряде. Он черный на земле и в полете, но когда на ветке высвистывает свою песенку, то пестрядь его отливает темно-зеленым, как у нашей металлической птички.
Выбор
Был такой день в моей жизни - 4 мая 1967 года. С утра я работал, в полдень пошел гулять. Было солнечно и ветрено. Я прошел по высоковольтной линии километра три и свернул не вправо, как обычно, а влево и пошел по просеке параллельно высоковольтной. Вокруг был густой, душистый лес. Неутомимо стучал дятел, скрипел коростель, попискивала синица, кто-то незнакомый мне вскрикивал панически и сам себя успокаивал тихим, уютным клекотом. Я пересек поляну, посидел на поваленном дереве и двинулся дальше. Над просекой аркой изгибалась сломленная в основании старая обомшелая береза. Дальше открывалась вырубка, пни черные, в высохшем птичьем помете. Затем опять начался хороший, дружный лес. Я шел дальше и дальше все такой же счастливый. Вышел на обширную поляну, откуда бескрайно распахивался простор. За дальним лесом находится Внуковский аэродром, туда летели вертолеты, туда снижались белые, сверкающие на солнце Илы. Впереди, в низине, виднелась красивая незнакомая мне деревня. Между мной и ею высилась небольшая квадратная роща высоких старых лип.
Затем такой же счастливый и невесть с чего гордый (казалось, я соучаствовал в творении этого мира) я вернулся домой к обеду и газетам. В "Вечерней Москве" было объявлено о "скоропостижной, безвременной кончине бывшего главного редактора газеты, талантливого журналиста, скромного и отзывчивого человека Кирилла Александровича Толстова". Проще говоря, сорокадвухлетнего Кирки Толстова, моего товарища, с которым я делил застолье всего неделю назад. Он был, правда, талантлив, хотя почти ничего не писал, скромен и отзывчив, а еще он очень любил пельмени, чарку, шумный разговор за полночь, знал, как хорошо без женщин в доброй мужской компании, но женщин тоже ценил. Он был огромен, толст и красив, а в его большом теле билось слабое, больное сердце, и он знал об этом. Сартр сказал: "В каждый момент мы живем при полном сознании маленькой обыденной фразы: "Человек смертен". И выбор, который делает каждый из нас в своей жизни, это аутентичный выбор, поскольку он сделан лицом к лицу со смертью". Кирилл все понимал про себя и спокойно, бесстрашно выбрал пельмени, полночный спор и смех, жизнь без оглядки.
Говорят: человек волен распоряжаться собой, но так ли это?
Любовь
Я редко угадываю людей сразу, но с начальником охотбазы К. не промахнулся. В тот первый раз, когда я взял на охоту жену, он, седой, рослый, грузный, пузатый, заветренный, среброзубый, называл ее "дочкой" и окружал теплой отеческой заботой, я твердо сказал себе: бабник. Так и оказалось. Его пожилая жена, прерывая себя короткими злыми всхлипами, рассказала мне о двадцатилетнем кошмаре их жизни. Еще в Астрахани, в сайгачьем хозяйстве, он не пропускал ни одной бабы и девки на участке. Он был вынужден покинуть Астрахань, потому что ему грозило исключение из партии за моральное разложение. Здесь друзья укрыли его от расплаты. Но в ожидании жены он спутался с грязнулей-уборщицей и одновременно готовил церковное бракосочетание с какой-то "интеллигентной" женщиной из Клепиков. "Грязный, пустой человек, - говорила она о нем. - Я думала, он хоть на работе хорош и строг, ничуть не бывало. Все знают про его темные делишки, и никто с ним не считается. Он не может ни требовать, ни приказывать, на него все глядят с насмешкой и презрением. Свою зависимость от людей, свой страх он выдает за доброту и укоряет меня в злобе к людям. Я теперь всему знаю цену…"
Она знает цену всему, кроме одного. Когда в разгар этих страстных и тяжелых излияний к нам подошел К., старый, безобразный, изолгавшийся, она глянула на него глазами влюбленной женщины.
На закате
Я впервые попал на охоту в полнолуние. Еще вовсю играл закат, когда появилась большая сдобная луна и стала против уходящего солнца. Впрочем, она не стояла на месте, а все время подымалась вверх, накаляясь розовым и увеличиваясь в объеме. Она очень отчетливо рисовалась не кругом, а шаром, густорозовым, с синеватыми пятнами ее рельефа. Когда закат потух и остался едва приметный багрец за тучей, накрывшей горизонт, луна стала золотой и блестящей и от нее в воду спустился золотой столб. Опять же, не полоса, а именно столб, колонна, нечто плотное, объемное, округлое. По мере того как луна подымалась, колонна все наращивалась и стала несказанно величественной, как на портике храма Юпитера в Баальбеке. Но в какой-то миг, упущенный мною, когда она уже должна была подвести капитель под мой шалаш, вдруг резко сократилась и вскоре стала круглым пятном на воде: зеркальным отражением лунной рожи. И наступил вечер.
В детском саду
Дети встретили меня ликующе: "Юрий Маркович!.. Юрий Маркович!.." - словно я рождественский дед. И тут же наперебой стали просить, чтобы я рассказал, как летал на самолете. Я думал, они спутали меня с Коккинаки. Нет, они звонили ко мне, и им сказали, что я улетел в Ленинград.
- А где вы живете? - спросил очень серьезный, с тонким лицом мальчик.
- В Москве, но большей частью на даче.
- На даче? - повторил он задумчиво и радостно добавил: - Там сейчас лето! (Дело происходило в январе.) Он же спросил меня:
- Вы самый главный писатель?
- Нет, скорее, наоборот…
- У них главных не бывает, дурак, - благожелательно объяснил ему приятель. - У них все главные.
Этот мальчик станет либо примерным гражданином, либо бунтарем.
Воспитательница рассказала им глуповатую историю собственного сочинения о двух друзьях-изобретателях, построивших подводную лодку. Свой натужный рассказ она иногда прерывала вопросами, этакий тонкий педагогический прием, вовлекающий ребят в творчество.
- А лодку свою они сделали непроницаемой… Для чего, ребята?
- Чтобы пыль не набилась! - крикнул с места мальчик и чуть не свалился со стула от радости угадки.
Ребята старались усесться поближе ко мне. Один взял меня под руку, другой ухватил за карман.
- А если бы вы были моим папой? - упоенно сказала одна девочка.
- А если б моим!.. - тут же подхватила другая.
- Моим!.. Моим!.. Моим!.. - полетело со всех сторон. Вмиг я стал отцом двух десятков детей.
Одна девочка - она носила на рукаве повязку с красным крестом - не принимала участия в наших делах. Она все время лечилась; ставила себе градусник, пила капли из бутылки с помощью пипетки и прямо из горлышка (конечно, капли воображаемые), выслушивала себя игрушечным нейлоновым стетоскопом. Она так мужественно боролась за жизнь, что это было даже величественно.
Когда я уходил, они все припали к окнам. И мне казалось, что я слышу их прощальные голоса.
Где-то совсем рядом был рассказ. Требовалось лишь крошечное усилие. Но я удержался от него. Впервые мне показалось, что литература может замарать первозданность живого впечатления.
Из высказываний Нины Григорьевны, славной женщины, помогавшей маме по дому
- Пусть деревянные фигурки обеспечат себя пылью, тогда я их вытру.
- Скорее к телевизору: Верзилус Корейка поет!
- Нет, я не больна, но мне кругом чхается.
(На слова мамы: у вас красивые ноги):
- Что вы, Ксения Алексеевна, это одни копии.
- Я так разволновалась, что приняла волейбол и аверьяновку. (Валидол и валерьянку.)
- Сбросят атомную бомбу - одни рувимы останутся.
- Я ее не уважаю, она - наркоматик (о соседке).
(О долго умиравшей старухе родственнице):
- Она мне надоела вполгорла.
- Анка попала в рокфор (Анка-пулеметчица попала в кроссворд).
Урок этики
Все это я услышал от своего соседа по столику в одном из лучших подмосковных санаториев. Ему лет тридцать, он заведующий столовой в довольно крупном промышленном городе. Он так говорит своим подчиненным: "Вы живете за счет народа, который обворовываете. Так улыбайтесь за это, по крайней мере!" И еще он говорит: "Мы воруем, мы злоупотребляем, но давайте все же не выходить из рамок приличия, надо и честь знать". И еще: "Все понимают, что завстоловой не будет без мяса. Но я беру на один обед, а не на два, и люди меня уважают. Другие тащат без стыда и совести, а я так не могу, мне еще вон сколько работать! Поэтому я все делаю с умом и по совести". И он всерьез считает себя крепким работником и честным молодым коммунистом. И другие так считают.