Детство - Айбек


"Детство"- это автобиографическая повесть, в которой автор рассказывает о своей жизни и жизни узбекского народа в дореволюционное время. Действие происходит в Ташкенте, где родился и рос Муса, главный герой повести. Обо всем, что видит Муса в окружающей его действительности, о влиянии на подростка идей первой русской революции и восстания 1916 года, которое вспыхнуло в Ташкенте, автор рассказывает взволнованно и правдиво.

В 1962 году, за повесть "Детство", Айбек удостоен государственной премии УзССР имени Хамзы.

Содержание:

  • Детство 1

    • I. Первые радости, первое горе 1

    • II. Школа 10

    • III. В степи 16

    • IV. Снова в городе 21

    • V. Пир для всех 33

    • VI. Времена меняются 36

Детство

I. Первые радости, первое горе

В узеньком кривом переулке у старой расхлябанной калитки мой дед по отцу и его давний приятель - крупный, глуховатый старик с длинной бородой - ведут о чем-то неторопливую, нескончаемо-долгую беседу. Дед, маленький, щуплый, примостился на корточках, ткнув меж колен палку и прислонившись сутулой спиной к дувалу. Его приятель полулежит на земле, вытянув длинные волосатые ноги в поношенных, грубой кожи каушах и выставив на солнце богатырскую грудь. По переулку нет проезда ни конным, ни арбам, здесь нет обычного шума, уличной суеты. Редкие прохожие, сложив на груди руки, приветствуют стариков обязательным саламом. Те - один кто-нибудь или оба разом - отвечают привычным "ваалейкум!.."

Я верчусь около стариков. Гарцую попеременно то на дедовой палке, то на длинном, как пастушеская клюка, посохе его приятеля, с любопытством оглядываюсь на остающийся позади след в пыли. Потом с грохотом швыряю палки одну за другой.

Дед с напускной строгостью взглядывает на меня из-под кустистых бровей, грозит мне указательным пальцем. Я неохотно возвращаю палки, обнимаю его сухие стариковские колени. Смотрю на него снизу вверх, схватив за бороду, заставляю его открыть рот.

- А где у тебя зу-убы? - спрашиваю, вытянув губы дудочкой.

Дед показывает единственный наполовину стершийся верхний зуб, покачивает его пальцем. Я смеюсь тихонько: как это можно растерять изо рта зубы? Потом, соскучившись, подбрасываю вверх тюбетейку. Она с веселым хлопом падает в пыль: "Пуф". Дед хмурится, отряхивает тюбетейку, надевает мне на голову.

- А ну, сынок, расскажи-ка нам вчерашнюю сказку, - заставляет он. - Хорошая сказка!

Я знаю, он ни за что не отстанет, и рассказываю одну из затверженных на память коротеньких поучительных сказок. Оба старика смеются, хвалят:

- Добро! Добро!

- А теперь пусть расскажет что-нибудь про Афенди, - хитро подмигнув левым глазом, предлагает приятель деда.

- Он знает, знает! - подхватывает дед и легонько похлопывает меня по спине: - А ну, сынок, расскажи, как Афенди покупал у лавочника масло.

Поартачившись немного, я быстро, без запинки лопочу, как попугай. Дед, довольный, обнимает меня, целует в щеку. Его приятель смеется, потряхивая бородой.

- Память у тебя - что надо, дай бог прожить тебе тысячу лет! - говорит он.

А я уже ищу новых развлечений. Хотел было побултыхать ногами в небольшой яме, вымытой струей воды, бьющей из-под дувала, а там, приплясывая, плавают несколько маленьких, с орех, яблок-падалиц. Я невольно останавливаюсь, заинтересованный этой забавой. А яблоки, будто наперегонки стараются, подплывают к водопаду и ныряют одно за другим, подхваченные струей воды.

Наконец, терпение мое иссякает. Я наклоняюсь, пытаюсь поймать яблоко. Но меня останавливает строгий окрик деда:

- Эй, свалишься, проказник!

Дед с натугой поднимается, берет меня за руку, и мы отправляемся домой. Идет он очень медленно, сильно горбясь. На каждом шагу поминает аллаха. Молит бога за единственного своего сына, моего отца, который вынужден подолгу жить где-то в кишлаке, в горах: "Боже, пусть будет здоров и благополучен Таш, тебе одному поручаю его!" А мне вспоминается рассказ матери о Хумсане, горном кишлаке, где находился отец: "Слышала я, горы Хумсана высокие-высокие и красивые. Среди гор река большая бурлит, пенится, Там приволье и добра всякого - счету нет! Орехи, вишни, мед - все это с гор привозят, понимаешь?" А чего еще надо человеку?

Через старую двухстворчатую калитку со стершимися от времени резными узорами мы входим во двор. В просторном, на толстых столбах, сарае для скота лежит, посапывая, наша единственная бурая корова, слепая на один глаз. Да горлинки воркуют на толстых перекладинах.

Дед ведет меня к себе, в свою комнатушку, притулившуюся одной стороной к сараю. Пошарив под кошмой, он находит большущий ключ, открывает сундук у стены напротив двери. Радуясь заранее, я заглядываю в сундук из-под руки деда. Эх, вот бы наполнить подол рубахи пригоршнями сахара, парварды, карамели в бахромчатой обертке, засахаренного миндаля и прочих лакомств, какие лежат в сундуке на тарелках и в бумажных свертках!.. Но дед, словно догадавшись о моем желании, легонько отодвигает меня в сторону, сует в руку всего пару кусков сахару, пару бахромчатых карамелек и тотчас со звоном запирает сундук. И еще наказывает:

- Смотри, бабушке не показывай! Слышишь?

Я хорошо знаю, что единственная полновластная хозяйка сундука - бабушка, что она пуще глаза бережет спрятанные в нем сладости. Поэтому не решаюсь даже выйти во двор похвалиться перед братом или еще перед кем-нибудь из ребят, торопливо, с хрустом грызу сахар в полутемной комнате. Но, как-то так случилось, в комнату вдруг вошла бабушка. Высокая, сухая, как жердь, она закричала, сердито вытаращив большие глаза:

- Это что такое?! Дед твой, чтоб ему, и за что он только так любит тебя, озорника?..

Я выбегаю во двор. Показываю дедовские подарки старшему братишке Иса Мухаммаду, в одиночку игравшему под яблоней. Иса, правда не без интереса, взглянул только и ничего не сказал.

Мать, занятая шитьем тюбетейки на террасе, услышав голос бабушки, недовольно хмурится, но не прекращает работы: она была скромной покорной невесткой, никогда не выходила из повиновения свекрови и никогда не вступала в пререкания с ней.

Из школы возвращается моя старшая сестра, Каромат-биби - совсем еще девчонка, ходившая без паранджи. Ее школу - дом учительницы в нашем квартале - я хорошо знаю, как-то заходил туда, увязавшись за ней. На террасе, умостившись в ряд, сидят девчонки, вперемешку большие и маленькие, и наперебой галдят-читают вслух книжки. Учительница - важная и строгая на вид, пожилая женщина с длинным, тонким хлыстом в руке - глаз с них не спускает, если кто вздумает пожевать серы или курта, хлещет их легонько, напоминая об уроке.

Я выхватываю из школьной сумки сестры какую-то толстую книгу - коран, кажется, и принимаюсь как попало листать ее. Сестренка переживает, пытается вырвать книгу. А я не отдаю. Убегаю в один конец террасы, в другой. Тяжелая книга неожиданно вырывается у меня из рук, споткнувшись, я падаю прямо на нее. Мать молча отбирает у меня книгу, благоговейно целует ее, кладет в сумку, а сумку вешает высоко на колышек, вбитый в стену. Тогда я затеваю из-за чего-то ссору с младшим братишкой. Потом убегаю, схватив очки бабушки, которая латает что-то, прислонившись к столбу террасы на солнышке. Бабушка сердится, бранится. А я смоюсь довольный…

Полдень. В сарае мычит корова. В стадо ее не пустили: возвращаясь с выпаса, она - потому, наверное, что слепа на один глаз, - разбила рогом стекло в вагоне конки, и дед, очень расстроенный, вынужден был уплатить рубль штрафа.

Мать хлопотала на кухне, высокой, с открытым дымоходом. Я играл на террасе, складывая горкой подушки. Бабушка старательно - уже в который раз за день! - подметала тесный, продолговатый двор. Покончив с уборкой, она взошла на террасу, заглянула в зыбку, пристроенную между двух столбов, и вдруг закричала истошно:

- О, горе мне!.. Шаходат! Скорее сюда!..

Из кухни прибегает мать. Я тоже подхожу к зыбке. Мертвенно-бледное с желтизной лицо больного младшего братишки, его странно открытые неподвижные глаза вызывают невольный страх. Лицо матери становится песчано-серым, глаза наполняются слезами. Бабушка дрожащими пальцами проводит легонько по векам ребенка.

Немного времени спустя приходят соседи. Дедушка, не в силах сдержать себя, плачет навзрыд, тяжело, опершись на палку. Я стою, бледный, подавленный, низко опустив голову. Как-то пусто вдруг стало кругом, все казалось холодным, неприветливым…

* * *

Как-то вечером с улицы неожиданно донесся рев верблюдов, послышались громкие незнакомые голоса. Старший брат метнулся к калитке, я припустил вслед за ним.

В тесной, кривой улочке, как в мышеловке, сгрудилось много верблюдов с тяжелыми вьюками. Разбрасывая во все стороны пену с губ, они сердито мотали головами, отчего подвешенные к шее большущие, с кумган, ботала звонко гремели. Незнакомые люди, рослые, в рваной одежде, покрикивая "чих-чих!", укладывали передних верблюдов на колени.

Я остановился, тесно прижавшись к дувалу. Вскоре на улице, постукивая палкой, показался дед.

- Таш здоров? - это первое, о чем он спросил, выйдя за калитку.

Ему ответил один из погонщиков верблюдов:

- Слава богу, Ташмат-ака здоров!

Я догадался, что эти люди прибыли из кишлака от отца. Обрадовался очень. Теперь даже огромные, вровень с крышами окружающих мазанок, верблюды уже не казались мне такими страшными. Я стал заигрывать с ними, поддразнивать: "Ап-ап!"

Погонщики верблюдов, ловко вскидывая на плечи большие тяжелые мешки с зерном, начали ссыпать его к нам в амбар. Собралось много ребятишек, подростков, кругом - шум, гвалт. Длинный тощий подмастерье нашего соседа-сапожника пырнул ножом в один из мешков, на землю посыпались, загремели орехи. Подмастерье, а за ним и другие ребята с криками, с визгом бросились подбирать их. Тут подоспел дед. Он разогнал всех, угрожая палкой, потом, ползая чуть ли не на четвереньках, собрал орехи все до одного.

Дед заметно повеселел и выглядел бодрее обычного. Но больше всего меня удивило то, что он совсем не боялся верблюдов: сгорбившись, без всякой опаски ковылял между этими беспокойными животными. Объяснение такой его смелости я получил в тот же вечер от матери. Оказалось, дед долгое время водил караваны верблюдов. Работал он на богатых купцов. С грузом разных товаров - мануфактуры, чая, изюма - бывал в разных городах, даже в таких далеких местах, как Арка, Каркара. У него было семь верблюдов. Летом он странствовал, а зимой в сильные холода давал верблюдам передышку. Построил для них просторный добротный сарай. Вовремя и всегда с большим запасом заготавливал сено, жмых и целые дни проводил со своими любимцами: убирал за ними, подметал, кормил досыта. Верблюды у него были справными, шерсть на них всегда отливала блеском. Соседи, родня удивлялись его пристрастию, советовали: "С какой стати ты ходишь за ними зиму? Зачем тебе беспокоиться насчет кормов? Продай их, а весна подойдет, купишь других". Но дед был упрям. "Нет, нет! - говорил он. - Ни к чему эти ваши неразумные речи. Верблюд - редкостное животное и к нему нельзя относиться бездушно. Люди вон собак держат, а ведь верблюд священная тварь!" Собак, кур дед не любил и никогда не держал. Пору, когда он водил свой караван, дед считал самой счастливой порой своей жизни, часто вздыхал, вспоминая о ней, и до старости не изменил своей привязанности к верблюдам.

Через несколько дней после отъезда кишлачных, дед привел других людей. Они ссыпали пшеницу и орехи в мешки и увезли все, навьючив на рослых ишаков и коней, таких смирных - швырни в любого ком глины, ухом не поведет. Я зашел в амбар, а там - пустым-пусто! Одни мыши шныряют по закромам, поблескивая хитрыми глазками. Зло меня взяло тут, не могу понять, зачем дед отдал все? Особенно жалко было орехов. Я побежал к матери, а она рассмеялась:

- Это все не наше, сынок, хозяйское, хозяина твоего отца…

От такого ответа у меня заныло сердце. Хмурый я вышел на улицу.

В эту пору мне было, наверное, не больше четырех лет…

* * *

Улочку нашу заняли ткачи. Одни, натянув основу, красили ее синей краской, другие - ровняли и гладили нити, протаскивая по основе какое-то громоздкое и тяжелое, как колода, приспособление, утыканное с одной стороны грубым волосом. Большая часть ткачей - люди пожилые. Чуть забаловался, слышишь окрик:

- Не вертись под ногами!

Достав из арыка ком вязкой глины, я сижу в сторонке, играю в "хлопушки". Вдруг из калитки соседнего дома выбегает Агзам, мой дружок - глаза блестят, в руках ломоть полосатой дыни-скороспелки. Я уставился на него с завистью. Спрашиваю:

- Сладкая?

- Ох и сладкая! - замотал головой Агзам. - Отец принес, дома еще есть!.. - похвалился он, но тут же спохватился и спрятал руку с дыней за спину - видно, догадался о моем желании.

Я отшвырнул глину. Во всю прыть припустил в переулок, зная, что дед должен быть там. Дед разговаривал со своим приятелем. Я прильнул к нему:

- Дедушка - дыни!..

Дед не слушает. Постукивая по земле концом палки, он продолжает разговор:

- Знаю, знаю. Он был человеком Мусульманкула, самого шайтана мог поучить…

- Очень хорошо, раз вы его помните! - тяжело мотнув крупной головой в старой тюбетейке, говорит приятель деда. - Так вот, и надо ж было, чтобы я встретился с ним лицом к лицу, будь он проклят! Он на коне, а я пеший. И в руках одна палица. А ведь он здоров был, как див, и в бою злой до бешенства…

Я невольно прислушиваюсь. Поглядываю то на деда, то на его дружка. Речь шла у них о войнах, об осадах, о каких-то ханах, беках. Кто-то там успел запереть большие ворота какой-то крепости, кто-то перекрыл воду в город. Где-то там, в садах, переспелые фрукты осыпались и гнили, потому что садоводы сбежали куда-то… Разговор этот, кажется мне, увлекательнее самой интересной сказки.

Наконец, старики смолкают и задумываются, опустив головы, - видно, вспоминают свою молодость. Я спохватываюсь, дергаю деда за руку:

- Дыни…

- Сиди смирно, проказник, - говорит дед. - Дыни еще не поспели.

Я продолжаю приставать, изо всех сил тяну деда за руку. Чтобы отвлечь меня, приятель деда начинает выделывать своей длинной палкой всякие штуки, перебрасывает ее с руки на руку. Потом сиплым голосом запевает шуточную песенку. Но на меня это не действует. В конце концов дед говорит приятелю:

- Что поделаешь - дитя. А желание дитяти превыше воли падишаха.

Я не знаю, какая могла быть связь между моим желанием отведать дыни и волей какого-то там падишаха, но зато я очень хорошо понимаю - раз дед сказал так, значит, желание мое будет исполнено.

… Если пройти от нашего дома сотню шагов узенькой улочкой, выйдешь на мощеную булыжником большую улицу квартала Ак-мечеть. Здесь на перекрестке три лавки: одна мясная и две мелочных. Лавчонка Мусы всегда казалась мне никчемной - он торговал только морковкой, луком, мукой и керосином. Зато у старого бородатого лавочника Сабира можно было найти все, начиная от развешанных низками "хлебцев с дырками" - засиженных мухами баранок, "хлебцев-лошадок"- фигурных пряников, червивой джиды и сушеного урюка до каменного угля, клевера и александрийского листа.

Мы идем прямо в лавку Сабира. Лавочник встречает меня приветливо, говорит звучным медовым голосом:

- Ай молодец-удалец, дедушке твоему дожить до твоей свадьбы!

Дед берет из кучи дынь одну, самую маленькую. Обнюхивает ее, передает мне. Потом спрашивает цену. Лавочник что-то говорит в ответ. Дед, хмуря кустистые брови, бросает на него короткий выразительный взгляд, молча достает из кармана длинной бязевой рубахи несколько медяков. Близко поднося к глазам, внимательно осматривает каждую монету в отдельности и также молча бросает хозяину. Сабир-лавочник качает головой.

- Нельзя, отец, прибавьте малость.

Дед обрывает его:

- Хватит! И так хорошую цену дал. - И поворачивает к дому.

- Дада-кузы, отец! - всполошившись, кричит лавочник вслед. - Без прибавки никак нельзя!

Но дед даже не считает нужным оглянуться. А когда сворачиваем в улочку, говорит сам себе:

- Продавать - продавай, но и совесть знай! Можно ли спрашивать все, что на язык навернется?

А потом и на меня начинает досадовать- Дурень, не мог потерпеть! За такие деньги я бы тебе с базара большую принес…

Прижимая под мышкой дыню, я ветром врываюсь во двор. С ходу кричу матери, занятой шитьем на террасе, требую нож. Старший братишка и сестренка, сметывавшая какие-то лоскутки, удивляются, радуются. Тут и дед подходит, осторожно переступив порог калитки.

- Дорого купил, - говорит он матери, кивнув на дыню. - Мог бы сходить на базар, да сын твой пристал, не отвяжешься. - И смущенно улыбается. - Желание дитяти превыше воли падишаха… Ничего, был бы он здоров и невредим, после меня бы долго жил. Очень я люблю его, сорванца!..

После этого дед через каждые два-три дня входил в калитку вспотевший и запыхавшийся, вынимал из-за пазухи полосатую дыню-скороспелку и принимался жаловаться бабушке и матери на шум и толкотню базара…

Дальше