Предисловие к новому тысячелетию
Каракас, Венесуэла, 4 марта 1990 г.
Эта отважная выставка открывается в тот исторический момент, когда человечество меняется. Мир еще находился в полутьме XX века, одного из самых фатальных в этом умирающем тысячелетии, когда три года назад ее замыслил Милагрос Мальдонадо. Мышление было в плену непримиримых догм и утилитарных идеологий, посеянных на бумаге, а не в сердцах людей, и его основным символом была конформистская выдумка о том, что мы переживаем расцвет человечества. Внезапно невесть откуда налетевший сильный шквал начал расшатывать этого колосса на глиняных ногах, дав нам понять, что с незапамятных времен мы шли по ложному пути. Но вопреки тому, что можно было подумать, это вовсе не прелюдия падения, а, напротив, начало долгого рассвета мира, где разум будет полностью свободен и никто не будет управлять человеком, кроме его собственной головы.
Быть может, наши предки в доколумбовую эпоху пережили подобный опыт в 1492 году, когда группа европейских мореплавателей оказалась на этих землях, лежавших, по их мнению, на пути в Индию. Наши дальние предки не знали ни компаса, ни пороха, но они умели говорить с птицами и угадывать будущее на тарелке. Глядя на звезды в бесконечные ночи тех времен, они, возможно, догадывались, что Земля круглая, как апельсин, ибо им были неведомы великие тайны сегодняшней мудрости, зато они были великими мастерами в области воображения.
Так они защищались от завоевателей живой легендой об Эльдорадо, фантастической империи, чей король погружался в воды священного озера, покрытый золотой пылью. Завоеватели спрашивали, где она находится, и указывали направление пятью расставленными пальцами. "Здесь, там и еще дальше", - говорили они. Дороги раздваивались, скрещивались, меняли направление, уходили все дальше, еще дальше и еще чуть-чуть дальше. Они становились такими невозможными, чтобы обезумевшие от алчности искатели могли прозевать их, потерять свой след и обратный путь. Никто никогда не нашел Эльдорадо, никто ее не увидел, она никогда не существовала, но ее рождение положило конец Средневековью и открыло путь великой эпохе развития мира. Одно лишь ее название указывало на масштаб перемен: Возрождение.
Пять веков спустя человечество вновь было потрясено, когда Нейл Армстронг оставил свой след на Луне. У нас душа ушла в пятки, когда, находясь жарким летом на Пантеллерии, пустынном острове близ Сицилии, мы увидели на экране телевизора этот почти мистический сапог, вслепую ощупывавший лунную поверхность. Мы, две супружеские пары с детьми из Европы и две из Латинской Америки, замерли в страхе, слыша дыхание Истории. После напряженного ожидания лунный сапог опустил свою подошву в ледяную пыль, и диктор произнес фразу, которая, должно быть, вертелась в голове много веков: "Впервые в истории человек ступил на Луну". Все, кроме латиноамериканских детей, которые спрашивали хором: "А это в первый раз?" - ушли из комнаты, сочтя себя обманутыми. "Что за глупость!" Ведь для них все, что они однажды видели в своем воображении - как Эльдорадо, - имело ценность свершившегося факта. Завоевание космоса, как они себе это представляли в колыбели, случилось давным-давно.
Так, в мире неотвратимого будущего ничто не записано заранее, там не останется места ни для каких освященных иллюзий. Многое из того, что вчера было правдой, завтра перестанет быть ею. Вероятно, формальную логику сведут к школьному методу, чтобы дети поняли, каким был старинный и ныне запретный обычай ошибаться и, может, грандиозные и сложнейшие технологии современных коммуникаций будут упрощены с помощью телепатии. Это будет своего рода просвещенный примитивизм, основным инструментом которого станет воображение.
Мы вступаем в эру Латинской Америки, главного в мире генератора творческого воображения - самого ценного сырья, так необходимого для нового мира. Сто его изображений ста художников-фантастов могут стать не просто его образом, а великим предвестием еще не открытого континента, где счастье одержит победу над смертью, будет мир навсегда, будет больше времени, здоровья, горячей еды, страстной румбы, больше всего самого лучшего для всех. В двух словах: больше любви.
Меня здесь нет
Гавана, Куба, 8 декабря 1992 г.
Сегодня утром я прочел в одной европейской газете, что меня здесь нет. Это меня не удивило, потому что я и раньше уже слышал о том, что я увез мебель, книги, диски и картины из дворца, который мне подарил Фидель Кастро, и вывез при помощи одного из посольств оригиналы ужасного романа против Кубинской революции.
Если вы еще не знали об этом, то теперь знайте. Пожалуй, это и есть причина, почему я не могу быть здесь сегодня вечером и открыть этот кинозал, который, как само кино и все с ним связанное, быть может, не что иное, как обман зрения. Этот зал стоил нам стольких страхов и сомнений, что сегодня - пятьсот лет, один месяц и двадцать шесть дней спустя после высадки Колумба - мы все еще не можем поверить, что это происходит на самом деле.
В разные моменты этой истории случались различные чудеса, но одно стало главным: впечатляющее научное развитие страны. Это еще одна великая иллюзия, ставшая реальностью в этом доме. Никогда кино не имело таких выдающихся и великодушных соседей. Когда казалось, что этот зал обречен, они позвонили в нашу дверь, но не для того, чтобы попросить о чем-то, а чтобы протянуть нам руку.
Поэтому Фонд нового латиноамериканского кино справедливо и взаимно разделяет с научной общественностью Кубы удовольствие находиться в этом зале, и я уверен, что нам есть много чего сказать друг другу. Это не ново: Сен-Жон Перс в своей памятной речи при вручении Нобелевской премии показал, до какой степени общие источники и методы у наук и искусства. Как видите, с учетом того, что меня здесь нет, мне удалось сказать вам не так уж мало. Надеюсь, это вдохновит меня перевезти назад мою мебель, книги, рассказы, и закон Торричелли позволит нам привезти откуда-нибудь другие краеугольные камни, чтобы заложить еще много домов, подобных этому.
В честь Белисарио Бетанкура по случаю его семидесятилетия
Санта-Фе-де-Богота, Колумбия,
18 февраля 1993 г.
Перепутав часовой пояс, я позвонил в президентский дворец в три часа ночи. Неуместность поступка еще более обеспокоила меня, когда я услышал в телефонной трубке лично президента республики. "Не беспокойся, - сказал он мне своим архиерейским тоном. - На моей сложной работе нет другого времени, чтобы почитать стихи". Этим был занят президент Белисарио Бетанкур на рассвете: он перечитывал математические стихи Педро Салинаса, пока не принесли газеты, чтобы омрачить его новый день фантазиями реальной жизни. Девятьсот лет назад Гильом IX, великий герцог Аквитании, так же бодрствовал ночами во время войны, сочиняя распутные четверостишия и любовные романсы. Генрих VIII, уничтоживший уникальные библиотеки и отрубивший голову Томасу Мору, закончил антологиями елизаветинского цикла. Царь Николай I помогал Пушкину править поэмы, чтобы избежать столкновения с кровавой цензурой, навязанной им самим.
История оказалась не столь жестока к Белисарио, потому что он на самом деле был не правителем, любящим поэзию, а поэтом, на которого судьба наложила епитимию власти. Непреодолимое призвание, в ловушку которого впервые он попал в двенадцать лет в семинарии Ярумаля. Это было так: устав от бесплодности rosa rosae rosarum, Белисарио написал свои первые стихи, явно навеянные Кеведо, еще до того, как он прочел Кеведо, и прекрасные восьмисложники до прочтения Фернана Гонсалеса:
Господь, Господь, мы молим тебя
и будем молить без конца,
чтобы упали лучи дерьма
на профессора латыни.
И первый луч упал на него самого: его тут же исключили. Бог хорошо понимал, что он сделал. Если бы этого не случилось, кто знает, праздновали ли бы мы сегодня семидесятилетие первого колумбийского Папы.
Молодежь сейчас не может себе представить, до какой степени тогда мы жили в тени поэзии. Вместо "первый курс бакалавриата" говорили "первый курс литературы", и в полученном дипломе, несмотря на химию и тригонометрию, значилось: бакалавр искусств. Для нас, аборигенов со всех провинций, Богота была не столицей страны и местопребыванием правительства, а городом ледяных дождей, где жили поэты. Мы не только верили в поэзию, но и точно знали, как сказал бы Луис Кардоса-и-Арагон, что она является единственным конкретным доказательством существования человека. Колумбия благодаря поэзии вступала в XX столетие с почти полувековым опозданием. Это была безумная страсть, иной образ жизни, какой-то огненный шар, повсюду летавший сам по себе. Кто-то приподнимал ковер метлой, чтобы спрятать мусор, и это было невозможно, ибо под ним была поэзия; он открывал газету, даже на экономической или юридической странице - она была и там; в остатке кофейной гущи на дне чашки тоже была поэзия. Даже в тарелке супа. Там ее обнаружил Эдуардо Карранса: "Глаза, смотрящие через домашних ангелов запаха супа". Хорхе Рохас нашел ее в наслаждении игрой главной несуразицы: "Сирены не открывают ноги, потому что они в чешуе". Даниэль Аранго нашел ее в совершенстве одиннадцатисложного стиха, написанного корявыми буквами на витрине магазина: "Полная реализация существования". Она была даже в общественных туалетах, где ее прятали некогда римляне: "Если не боишься бога, побойся сифилиса".
С тем же благоговейным страхом, с которым мы детьми посещали зоопарк, мы заходили в кафе, где вечерами собирались поэты. Маэстро Леон де Грейф учил их без злобы проигрывать в шахматы, не давать передышки тяжелой с похмелья голове и прежде всего не бояться слов. Это был город, куда прибыл Белисарио Бетанкур, начав свое великое приключение с отрядом не потерявших смелости жителей Антиокии, в фетровой шляпе с полями, широкими, как крылья летучей мыши, в сутане священнослужителя, выделявшей его среди прочих смертных. Он пришел, чтобы остаться в кафе поэтов, как Петр у себя дома.
С тех пор история не давала ему ни минуты передышки. Особенно в то время, когда он стал президентом республики, - возможно, это был единственный акт неверности поэзии. Ни одному другому правителю Колумбии не пришлось противостоять одновременно разрушительному землетрясению, убийственному извержению вулкана и двум кровавым геноцидным войнам в стране Прометея, которая вот уже два столетия убивает сама себя из-за страстного желания жить. Но я думаю, что ему удалось выпутаться из всего этого не только благодаря своему развитому политическому чутью, но и из-за сверхъестественной силы поэтов, с которой они противостоят всем невзгодам.
Понадобилось семьдесят лет и вероломство одного молодежного журнала, чтобы Белисарио наконец полностью открылся нам, отбросив листья виноградных лоз всех цветов и размеров, под которыми он оберегался от риска быть поэтом. Медлительность третьего возраста - это достойный и прекрасный способ снова стать молодым. Поэтому мне показалось справедливым, что эта встреча друзей прошла именно в доме поэзии. Тем более в том доме, где на рассвете все еще слышатся вкрадчивые шаги Хосе Асунсьона, проведшего бессонную ночь из-за шелеста роз, где снова встретились мы - друзья, больше всего любившие Белисарио, когда он еще не был президентом, и так часто сочувствовавшие ему, когда он им уже стал. И мы продолжаем любить его больше, чем когда бы то ни было, сейчас, когда он достиг этого странного рая - не быть и не желать.
Мой друг Мутис
Санта-Фе-де-Богота, Колумбия,
25 августа 1993 г.
Мы с Альваро Мутисом заключили соглашение не говорить публично друг о друге ни хорошо ни плохо, это было нечто вроде прививки от оспы как взаимной хулы, так и комплиментарщины. Однако ровно десять лет назад именно здесь он нарушил наш двусторонний договор об этом своеобразном и строгом внешнем нейтралитете только лишь от того, что ему не понравился парикмахер, которого я ему рекомендовал. С тех пор я ждал случая съесть остывшее блюдо мести и думаю, что вряд ли мне представится более подходящий случай.
Альваро тогда рассказал, как нас представил друг другу Гонсало Мальярино в идиллической Картахене 1949 года. Мне казалось, что это была первая встреча, пока однажды вечером три или четыре года назад я случайно не услышал кое-что о Феликсе Мендельсоне. Это было откровение, которое внезапно перенесло меня в мои университетские годы в пустынный музыкальный салон Национальной библиотеки Боготы, где находили убежище те из нас, у кого не было пяти сентаво, чтобы заниматься в кафе. Среди немногочисленных вечерних посетителей салона я ненавидел одного, с геральдическим носом и бровями турка, огромным телом и крошечными туфлями Буффало Билла, - того, кто неизменно входил ровно в четыре часа дня и просил сыграть ему скрипичный концерт Мендельсона. Должно было пройти сорок лет до того дня, когда я неожиданно узнал громовой голос, ноги младенца Христа, дрожащие руки, неспособные продеть иголку через верблюжье ухо.
"Черт побери! - сказал я ему сраженный. - Так это был ты!"
Единственное, о чем я пожалел, - это невозможность взыскать с него за запоздалые обиды, поскольку мы вместе переварили столько музыки, что у нас не было обратного пути. Поэтому мы остались друзьями, несмотря на открывшуюся в центре его широкой культуры непостижимую бездну, едва не разведшую нас навсегда: его бесчувственность к болеро.
Альваро уже много раз рисковал из-за своих бесконечных странных занятий. В 18 лет, когда он был диктором Национального радио, ревнивый вооруженный муж поджидал его за углом, потому что решил, что в импровизированных представлениях его программ скрывались зашифрованные записки его жене. В другой раз во время торжественного акта в этом самом президентском дворце он перепутал названия двух старших Льерасов. Позднее, будучи уже специалистом в области связей с общественностью, он ошибся на благотворительном собрании и вместо документального фильма о детях-сиротах показал дамам из высшего общества порнографическую комедию о монашках и солдатах, замаскированную под невинным названием "Выращивание апельсинов". Он также возглавлял отдел связей с общественностью одной авиакомпании, которая перестала существовать с падением своего последнего самолета. Альваро тратил время на идентификацию трупов, чтобы сообщать семьям известия раньше журналистов. Застигнутые врасплох родственники открывали ему дверь, думая, что это радостная новость, но, едва увидев его лицо, падали как громом сраженные со страшным криком.
На другой, более приятной работе ему пришлось вытаскивать из отеля Барранкильи субтильный труп самого богатого человека в мире. Он спустил его в вертикальном положении на служебном лифте в гробу, срочно купленном в похоронном агентстве на углу. Камергеру, спросившему его, кто там внутри, он ответил: "Сеньор епископ". В одном ресторане в Мексике, где изъяснялись криками, сосед за столиком попытался напасть на него, думая, что это Уолтер Уинч, персонаж фильма "Неприкасаемые", который Альваро дублировал для телевидения. За двадцать три года, что он продавал иностранные фильмы в Латинской Америке, он семнадцать раз объехал мир, не изменив своего образа жизни.
Больше всего я всегда ценил в нем его бескорыстие школьного учителя с ярым призванием, которое он никогда не смог реализовать из-за своего проклятого маниакального порока - бильярда. Ни один из известных мне писателей не проявляет столько заботы о других, особенно о молодых литераторах. Он побуждает их заниматься поэзией против воли родителей, совращает их тайными книгами, гипнотизирует своим цветистым красноречием и отправляет скитаться по миру с убеждением, что можно быть поэтом и не умереть, пытаясь стать им.
Никто не извлек из этой добродетели столько прибыли, сколько я. Я уже как-то рассказывал, что именно Альваро впервые принес мне книгу "Педро Парамо" и сказал: "Вот тебе, старик, учись". Он никогда не представлял себе, во что влип. Потому что после прочтения Хуана Рульфо я научился не только писать в другой манере, но и всегда иметь наготове еще один рассказ, чтобы не пересказывать тот, который пишу. Первой же и абсолютной жертвой этой моей спасительной системы стал сам Альваро Мутис - с тех пор как я засел за "Сто лет одиночества". В течение восемнадцати месяцев почти каждый вечер он приходил ко мне домой, чтобы я пересказывал ему законченные главы и таким образом улавливал его реакции. Он слушал с таким интересом и энтузиазмом, что в тот же вечер или на другой день сам везде рассказывал их в улучшенном и исправленном им виде. Его друзья потом пересказывали мне их так, как их рассказывал Альваро, и много раз я использовал его вклад. Закончив первый черновой вариант, я послал его ему домой. На следующий день он позвонил мне возмущенный. "Ты выставил меня какой-то сукой по отношению к моим друзьям, - закричал он. - Эта штука не имеет ничего общего с тем, что ты мне рассказывал".
С тех пор он стал и первым читателем моих рукописей. Его суждения были столь жесткими, но такими разумными, что как минимум три моих рассказа погибли в мусорной корзине, потому что он был против них. Я сам не могу сказать, что именно от него есть почти во всех моих книгах, но знаю, что есть очень многое.
Меня часто спрашивают, как эта дружба могла процветать в столь подлые времена. Ответ прост: Альваро и я видимся очень редко, и только для того, чтобы быть друзьями. Хотя мы прожили в Мексике больше тридцати лет и были почти соседями, там мы виделись реже всего. Когда я хочу видеть его или он меня, мы вначале созваниваемся, чтобы убедиться в том, что мы действительно хотим увидеться. Лишь однажды я нарушил это простейшее правило дружбы, и Альваро представил мне высшее доказательство того, каким другом он способен быть.
Это было так: утонув в текиле с одним моим очень близким другом, я позвонил в четыре часа утра в квартиру, где Альваро вел печальную холостяцкую жизнь и - есть! Без всякого объяснения, под его отупевшим со сна взглядом мы сняли прекрасную картину маслом Ботеро размером метр на метр двадцать; мы унесли ее без всяких объяснений и сделали с ней что захотели. Альваро никогда не сказал мне ни слова об этом грабеже, пальцем не пошевелил, чтобы узнать о дальнейшей судьбе картины, и мне пришлось ждать до этого вечера - его первые семьдесят лет! - чтобы поведать о моих угрызениях совести.
Другим важным столпом нашей дружбы стало то, что в большинстве случаев, будучи вместе, мы путешествовали. Это позволяло нам заботиться о других людях и вещах большую часть времени, а заниматься друг другом только тогда, когда оно действительно того стоило. Нескончаемые часы европейских автострад стали для меня университетом искусства и литературы, где я никогда не учился. От Барселоны до Экс-ан-Прованса я выучил больше трехсот километров о замках катаров и авиньонских папах. Я учился в Александрии и во Флоренции, в Неаполе и в Бейруте, в Египте и в Париже. Но самый загадочный урок в этих безумных путешествиях был получен, когда мы пересекали бельгийские поля, разреженные октябрьским туманом и запахом человеческого говна, исходящим с только что удобренных полей под паром.