Воронов устал сидеть, ноги затекли, и он встал. Встала и женщина. Они пошли по влажному песку у самого залива. Солнце было подернуто дымкой, на мгновение стало прохладно, спал зной, но дымка рассеялась, и что-то вспыхнуло вдали, у самого солнца, и зной с новой силой поплыл к земле, снова вспыхнуло вдали, что-то тонко и назойливо звенело в воздухе, струна какая-то неясная, что-то неуловимое, как печаль.
- У моей самой близкой подруги двое детей, - грустно сказала женщина, чуть наклоня голову, виском оборотясь к вспышкам у солнца. - Мне двадцать семь лет, а я не замужем. Я хочу семью. Я тоже хочу растить сына и дочь. У меня есть друг, но он считает, что люди должны быть свободны, - говорила женщина, внимательно следя за полетом брызг. - Он добрый, умный человек, и говорит, что стоит за гармоническое развитие личности. И поэтому мы ходим на открытие выставок и на премьеры в театры. Вечерами собираются друзья, мы варим глинтвейн и говорим о выставках и премьерах. Было бы интереснее, если б разговоры не повторялись. А то я заранее знаю, кто и что скажет и какую вспомнит шутку, понятную, разумеется, только в нашей компании. Прошло четыре года, а он не спешит. А как я сама могу его торопить? Теперь я уже не знаю, люблю ли его. Иногда мне кажется, что нужно оставить его, но так жалко его.
Чуть зашелестел песок. Воду покрыло рябью так, что голубизна стала еще плотнее. Из воды торчали высокие и острые камни, в блеске моря камни казались сиреневыми, они отбрасывали тень, и тень тоже была сиреневой, но уже мешалась с упругой яркой зеленью.
Они выбрали камень покруглее, сели на него и смотрели далеко вперед. Там, вдали, вода то синела, то зеленела, а так далеко, куда и глаза не хватает, разбавлялась солнцем, пропитывалась плотным застоявшимся зноем, звенела серебряным жарким блеском и совсем уже терялась в матовой дымке горизонта.
Снова рванул ветер, он взорвал рябь на воде, разбил сиреневую тень от камней, столбом взвихрил песок, и столб этот, чуть подсвистывая, несся по пляжу, потом разбился в соснах и долго не мог растаять.
За камнями беспокоились чайки.
- К вечеру будет гроза, - сказал Воронов.
- Да, очень душно, - согласилась женщина.
- Все-таки жаркое лето.
- Да, очень жарко.
Вдруг стало совсем тихо, не шуршали даже песок и галька, и Воронов понял, что это лишь временное затишье и гроза будет не к вечеру, а сейчас.
Вздрогнуло что-то за горизонтом и слабо вспыхнуло. Шипение и свист пронеслись над водой, выбивая из волн мелкие колючие брызги. Вода до самого дна потемнела, отблескивая сизым маслянистым отливом. Снова рванул ветер, поднял взвихри песка, и песок клубился, больше не прибиваясь к земле. В чистом синем небе над Кузьмином появилось легкое белое облако. Вскоре его догнало другое облако, плоское, синее, с малиновой бахромой по краям. Дальше наплывала бесконечная уже туча, и в два порывистых дыхания ветра она срезала и замкнула все пространство. Сразу легла тишина такая, что позванивало в ушах и затылке и слышно было, как покручивает каждую песчинку.
Вдруг что-то заныло, заахало, застонало вдали, и молния рассекла небо. В коротком ослепительном огне стало видно каждую выбоину, каждый камень на стенах старой крепости, каждую фигурку, прячущуюся в соснах, и за этим коротким огнем обвалом упала темнота, обвалом же загрохотал гром, и наперебой торопливо застучали по воде тяжелые горячие капли.
Все давно уехали, и в вагоне было пусто. Они сидели друг против друга, вымокшие и тихие. Поезд укачивал, от долгого пребывания на воздухе тело медленно наливалось усталостью, мысли были уже вялые, сонные: вот и кончился день, и это был праздник, а он может быть только коротким, как вспышка, да и то спасибо, скоро город, и все будет по-прежнему. Радость Воронова улетучилась, и была лишь неназойливая печаль.
- Дождь все идет, - сказал он.
- Может, скоро кончится.
- Не похоже. Теперь надолго. Не повезло.
- Ничего.
- Да, ничего.
Женщина закрыла глаза, чтобы меньше беспокоили толчки поезда.
Перед самым городом Воронов осторожно дотронулся до локтя женщины и попросил:
- Если вам нужна будет какая-нибудь помощь или совет, найдите, пожалуйста, меня. Все, что я смогу сделать, я сделаю. И я буду рад дать совет, если смогу советовать. Я буду очень рад. Найдите меня, - и он объяснил, как его найти.
На вокзале они пожали друг другу руки и расстались.
Когда Воронов пришел домой, он почувствовал, что печаль его не прошла, но даже усилилась.
Любой человек, впервые пришедший в комнату Воронова, сразу сказал бы, что это комната холостяка. Воронов торопился утром и не убрал постель, и он увидел сбитое одеяло и на столе остатки завтрака, книжные полки были переполнены, и книги лежали на подоконнике и стопкой в углу комнаты. Надо бы купить и поставить новые полки, да все времени не хватало. Сейчас, после дождя, при тусклом уличном свете, вид этой запущенной комнаты особенно огорчил Воронова.
Уже несколько лет Воронов небеден и мог бы обменять эту комнату в общей квартире на квартиру или же купить жилье в кооперативном доме, но, будучи человеком постоянным, живущим здесь с рождения, эту комнату оставить не мог. Здесь все ему напоминало мать и брата Сашу.
На стене висели большие фотографические портреты брата, отца и матери. Боже мой, как его мать молода и красива - фотография сорок восьмого года - платье с прямыми плечами, толстая коса, мама улыбается, - и, как всегда удивившись тому, что мать так красива, Воронов удивился и тому, что мать, ничего для него не жалея, однако ж ничего не дала ему от своей красоты. Шесть лет назад она лежала в клинике, где работает Воронов, у нее был обширный инфаркт миокарда, и она умерла на руках сына. Сделать они ничего не могли, чтобы ее спасти, и Воронов все не может с этим смириться. Отца Воронов почти не помнит. Отец, детский врач, погиб в декабре сорок первого года.
Рядом с его портретом висел портрет брата Саши. Саша погиб нелепо: его убило упавшей с крыши сосулькой. Глядя на улыбающегося брата, Воронов тоже улыбнулся - они с братом очень похожи - одинаково торчат большие уши, одинаковы слабые подбородки и чуть раскосые глаза. Вот только нос у брата прямой, а не изуродованный.
Воронов на миг вспомнил тот лет саней с горы, и оборвавшееся на мгновение дыхание, и как он в это мгновение со всего лету впечатался в дерево лицом.
Сейчас печаль была такая, что память о хрусте костей и вкусе собственной солоноватой крови была Воронову приятна и даже сладостна.
Снова началась гроза. Коротко блеснула молния, слабо громыхнул гром, полил ливень.
Воронов вспомнил свои сегодняшние слова о том, что жизнь его не получилась, и почувствовал, что горечь от утраты жизни настоящей вдруг смягчилась. Да, он мог не заниматься наукой, он мог быть ординатором или же участковым врачом - он лишен честолюбия, и в науке его привлекают не звания или материальное благополучие, он мог иметь больше свободного времени, не был бы так печален сейчас, это все так, но в любом случае он бы лечил людей. Да и чем еще должен заниматься человек, который не может смириться с потерей близких людей?
Вместо того чтобы включить свет, лечь на диван и читать книгу, Воронов сел на стул перед окном и уместился на нем так, что сумел охватить руками худые голые колени, а подбородком налег на подоконник, и, замерев, долго смотрел на грозу. Все потемнело, от порывов ветра склонялись верхушки деревьев во дворе и постанывали стекла, сверкнула молния, и внезапно вылетел в ярком свете белый раскаленный ангел Петропавловской крепости, и снова стало темно, и еще молния, снова над тьмой повис раскаленный ангел, загрохотал гром, уже отдаленный, снова рванул ливень, но скоро выдохся. Сидеть было неудобно, спина и руки затекли, и нужен был труд, чтобы изменить равновесие тела.
И он вдруг почувствовал, как что-то задрожало и стронулось в его душе, и Воронов показался себе жалким и ничтожным. Это не огорчило, не испугало его, но обрадовало - значит, и верно, что-то стронулось в его душе, и вот теперь такое чувство, что он наконец проснулся. Он долгое время спал, не догадываясь вроде бы, что в мире есть гроза, и молния, и залив, и эта молодая красивая женщина.
Было зябко, и Воронов подрагивал, но от окна отходить не хотел. Недаром чувствовал всю неделю, что обязательно что-нибудь произойдет, и вот, похоже, скоро что-то случится. Он даже догадывался, что именно должно случиться, потому что ждал этого много лет, но сейчас и думать боялся об этом.
Он лег на диван и закрыл глаза, чтобы переждать дождь, а когда глаза открыл, то увидел, что портреты, шкаф и книжные полки залиты солнцем. Воронов почувствовал себя оглушенным. Вернее, это было не оглушение даже, но спокойное равновесие, из которого ничто не может человека вывести. Он чувствовал себя выздоровевшим после долгой болезни, и сейчас он был почти счастлив. Знал, к тому, что должно случиться с ним, он теперь готов. Пять лет назад и год назад готов не был, а сейчас готов.
Избегая резких движений, Воронов подошел к окну и выглянул во двор. Девять часов вечера, и двор был залит малиновым солнцем, ярко светила, отражая солнце, глухая стена напротив, краснел двухэтажный кирпичный дом клуба домоуправления, под самым окном Воронова на раскаленном асфальте мальчишки клюшками бросали шайбу. Воронов подошел к дивану и осторожно сел на него. Потом вытянулся, да так, что совсем уже не чувствовал своего тела.
И вдруг совершенно неожиданно для себя Воронов почувствовал и до конца понял, что он не будет жить всегда. И даже более того - жизнь его удивительно коротка. И он уже отжил половину среднестатистического срока.
Отражаясь от голой стены, скользили по потолку красные языки солнца, и красное то удлинялось, то укорачивалось, то ползло к двери, то размывалось, смещалось к стене.
Возились мальчишки под окном, громко кричали: "Дай мне! Дай мне! Дай мне!", и кто-то заплакал и сквозь плач запричитал: "Так нельзя! Так нельзя! Не по правилам!" Они будут кричать, здесь же на диване будет лежать другой человек, потолок будет освещен солнцем, а вот его, Воронова, не будет. Ему и осталось-то короткое время: тридцать - сорок лет. Такая малость.
Сейчас это была не всеобщая мысль, и дело касалось не человека вообще, а именно его, Воронова, такого привычного и знакомого, вот с этими руками и ногами, единственного на свете, что-то знающего и почти еще молодого, и это было так ясно и неизбежно, что Воронов не испугался. Он даже поймал себя на том, что улыбается. От лица отхлынула кровь, и Воронов физически ощутил, как лицо его побледнело.
Он знал, что в его сердце вошло чувство его собственного, вороновского времени. И время его было так сжато и так укорочено, что все просматривалось в несколько мгновений.
Вот их вывезли из блокадного Ленинграда, вот в детском саду к празднику они разучили "Марш танкистов" и им дали по куску хлеба с повидлом, Воронов свой хлеб быстро съел и попросил у старшего брата куснуть разочек, тот дал куснуть от своего куска и разрешил брату остатки повидла языком слизать со своей щеки, вот школа, вот первый день работы, вот сейчас он, Воронов, лежит на диване и остановил в себе свое время, вот мальчишки кричат под окнами, и кто-то из них плачет, а вот легкий взмах, мгновенно что-то изменилось, и время полетело дальше.
Сейчас Воронов ничего не боялся, сейчас он знал наверняка, что скоро к нему придет мысль, которой он ждал много лет. И вот это его состояние не паническое, но продуктивное. И сейчас, когда Воронов уже не сомневался в этом, короткость и оголенность собственной жизни сделали его счастливым. Он понимал, что счастливее никогда не был.
Однажды он прозевал стоящую мысль - молод был, сердца еще не знал, это было неизбежно. Но сейчас, если мысль эта придет - а она придет обязательно, - он ее уже не упустит. Потому что сегодняшнее его счастье - главное, единственное счастье. Только оно и оправдывает короткость его жизни. Нет, пожалуй, никто и ничто не сумеет помешать ему довести мысль до конца, если мысль будет стоящей. А она будет стоящей.
Так и лежал он до ночи, уже пропало солнце, опустел двор, Воронов задернул шторы, снова лег на диван, знал, что уснуть не сумеет, да и не хотел и боялся заснуть, лежал с закрытыми глазами и чувствовал, что все не может согнать с лица счастливую улыбку, и чувствовал себя очень молодым, и легким, и всесильным. Знал, что нет перед ним преград. Он все может, он все преодолеет. И это точно.
Хоть Воронов спал мало, но проснулся он свежим и бодрым. Он физически, каждой клеткой тела ощущал, что мыслит. И это не размышление по поводу того, поступить так или иначе, кому и что ответить или же что читать в ближайшее время, это было не физиологическое мышление, но особое и совершенно новое для него мышление, которое переполняло его и остановить которое было не в его силах.
Вначале это был словно какой-то неясный гул, который все обволакивал и обволакивал его, а когда все захлестнул собою, то что-то вспыхнуло вдали и все, к чему он готовился всю жизнь, для чего и была его жизнь назначена, все включилось и переполнило Воронова. Он знал, что к нему подступает его собственная мысль. Мысль не вторичная, не посредственная, но значительная и главная.
Воронов знал, что одна - главная - мысль жизни может прийти по-разному: она может прийти, если над ней бьешься всю жизнь, она может прийти сразу и мгновенно осчастливить человека, она может даже присниться - это неважно. Важно, что к нему она обязательно придет. И теперь он уже не сомневался в этом.
Воронов уезжал за город или шел в кино на десятичасовой сеанс, после кино обязательно ел мороженое, бродил по жаркому городу, вечером гулял в Летнем саду, подолгу сидел у Невы на Кутузовской набережной… Что бы он ни делал, куда бы ни шел, его ни на мгновение не покидала собственная мысль. И больше того, он сразу забывал просмотренный фильм, и с кем разговаривал утром, и что ел десять минут назад. Ему было безразлично, что есть, что делать и куда ходить. Он должен просуществовать то время, пока полностью не додумает свою мысль, и он существовал. Мысль же, казалось ему, не покидает его даже во сне.
И однажды Воронов почувствовал, что эта главная мысль из размытого неясного гула принимает ясные очертания, и он уже мог прикоснуться к ней руками, потрогать ее. Он шел по Кировскому проспекту и вдруг увидел свою мысль целиком, и она показалась ему такой важной и прекрасной, что от неожиданности он прислонился к решетке у школы против большого гастронома, не мог сдержать себя и легко засмеялся. И даже приговаривал: "Вот так так! Вот так так!"
Однако ж он не мог высказать свою мысль четко, не мог ее рассказать даже самому себе, потому что хоть Воронов не сомневался в важности ее, хоть и чувствовал себя сейчас самым главным человеком на свете, хоть знал, что мысль его - истина, однако ж понимал, что истина всегда конкретна и поэтому ее нужно одеть в подробности, голая истина - еще не истина, идея вечного двигателя гениальна, однако ж сделать двигатель этот нельзя, и все у Воронова только начинается, и если для важной мысли нужно особое состояние и большое везение, то для подробностей нужны знания, и теперь Воронов чувствовал себя на вершине опыта лечения человеческого сердца, он был уверен, что все, что можно знать о больном сердце до появления его собственной мысли, он, Воронов, знает.
Все так же проводил он свое время, понимая, что его существование значения не имеет, имеет значение лишь его идея, его же существование оправдано лишь тем, что его идею никто не знает и, если пропадет Воронов, пропадет и она.
И поэтому нужно делать зарядку, вовремя есть и гулять, чтобы не пропали силы, спать, чтобы мозг не истощился раньше времени. И когда ему удавалось особенно ловко пригнать колесико к колесику и винтик к винтику в своей мысли, он легко и удивленно приговаривал "ну-ну" и кулаком правой руки бил левую ладонь.
Однажды вечером Воронов понял, что все, что он мог продумать, он продумал. Остальное же - вопрос времени и дела. И можно проверить свою мысль на другом человеке. Необходимо посоветоваться с Леней - это единственный близкий Воронову человек. И нужно как можно скорее встретиться с Сосниным. Могли быть сомнения в выполнении опытов, но в том, что нужно приступить к делу, Воронов не сомневался. И его охватило нетерпение. Соснин придет в клинику только через месяц, и хоть Воронов знал, что этот месяц ничего не может изменить в работе, рассчитанной на многие годы, ждать он не мог. И он позвонил Соснину домой. Трубку взяла Дарья Георгиевна, жена Соснина.
- Он вам очень нужен, Николай Алексеевич?
- Да.
- Так вы поезжайте на дачу. Он вам будет рад, - и она напомнила, как найти их дачу.
- Я еду к нему в пятницу, - сказала Дарья Георгиевна. - Мы можем поехать вместе.
- Мне лучше в субботу утром. Нужно заехать к другу в Фонарево. А это в стороне.
- Близкий друг? - почему-то спросила Дарья Георгиевна.
- Да. Близкий, - ответил Воронов.
Он вышел из телефонной будки. Дома вдали казались смутными, размытыми, воздух отчего-то казался не спокойным, но чуть струящимся; размытыми казались и деревья Ботанического сада, и из-за них, издалека, струилось слабое осторожное свечение угасающего вечера.
И Воронов вдруг почувствовал, что дни, когда он был наедине со своими мыслями, дни, когда он был счастлив, прошли, пролетели и никогда, пожалуй, не возвратятся. Они оставили Воронову главную его идею, и, как-то она повернется, Воронов не мог даже догадываться. Оставалось только надеяться, что его ждет иное время.
Воронов не предупреждал Леню, что приедет, и не был уверен, что он дома, а не на дежурстве, и поэтому приехал не ранней электричкой, а поздней, рассчитывая так, что если Леня занят, то будет легче дождаться первого автобуса к Соснину. Леня был дома. Они не виделись три месяца.
Леня худ и мал ростом. Лицо его загорело и обветрилось.
- Здоров? - спросил Леня.
- Не беспокойся. Ничего не случилось. Нужно поговорить.
- Само собой.
- Может, на улице?
- Тогда пойдем на залив. В моей лодчонке и посидим.
Они свернули за угол дома, постояли у железнодорожных путей, пропустили последнюю электричку, пошли по шпалам, у зеленой будки свернули в камыши, прошли по узкой тропке и вышли к лодкам.
У лодок было оживленно - рыбаки отправлялись на субботний лов.
- И вы? - окликнул кто-то Леню. - Сегодня самое то.
- Завтра, - ответил Леня. - На форты?
- Да.
Они подождали, пока рыбаки отплывут и уляжется суета, и тогда сели в лодку.
Воронов не хотел сразу рассказывать о своих новых заботах, и они сидели молча.
- С тобой что-нибудь случилось? - спросил Леня.
- Да, случилось, - ответил Воронов. - Ты понимаешь, совсем недавно я вдруг понял, что не знаю сердца. Не то чтобы я не знаю, но не знаем сердца мы все, кардиологи. Наше знание - это только предзнание. Как-то вечером я подумал, что исследования нужно проводить на совершенно ином уровне. И я увидел круг работ, которые нужно проделать, чтобы до конца понять сердце, вывести его законы.