Рустам Валеев
Вечером в испанском доме
Рисунки Н. Мооса
1
- Идем, - сказал я собаке. - Кого нам бояться!
И никто из гостей, шастающих по задворью, даже не взглянул на нас, и сквозь чащу картофельной ботвы проломились мы к лазу в заборе. Лаз был укромен и мал: пролезет ли собака? Длинно вытягиваясь, она проскользнула, а там и я пролез - и потрусили рядышком по твердо прибитой коричневой дорожке кривого переулка.
Это была рослая серая овчарка с вогнутой, как седло, широкой хребтиной. Два дня назад привел ее во двор дядя Харис, будущий, или теперь уже настоящий, муж тети Марвы, сидящий сейчас в нижнем этаже нашего большого дома, где совсем ведь недавно ладно и мирно жили тетя Марва, бабушка Бедер и Амина. Они там посиживают, едят и пьют, лишь бабушка Бедер и две-три старушки-пособницы ходят взад и вперед - от очагов с угощением, от клети, где находится наш погреб и где в углу, в желтой сухой соломе, нежатся кошки моей матери, - старухи носят плов и блины в прохладные сумеречные комнаты, где сидит и сидит дядя Харис, и сидит, видать, терпеливо радуясь, мать Амины.
Амина, я подозревал, стеснялась этой свадьбы. С самого утра мы не обмолвились ни единым словом. Не позвала меня, вредная, а с дикариками, сыновьями дяди Хариса, пристроилась на бревнах у забора и рассказывает им разные небылицы.
- Быстрей, быстрей, - сказал я собаке, и скоро мы очутились на речке, вброд вышли на островок, и густые высокие талы надежно укрыли меня и собаку от всех на свете глаз.
Ничком я лег на песок, тут же и собака легла, задев меня своим грузным туловом.
То, что никто не заметил нашего исчезновения, было мне теперь обидно, но возвращаться не хотелось. Свадьба, когда она только-только затевалась, мне нравилась. Я как бы примеривал это событие на себя, на маму, на всю мою последующую жизнь. Но только примеривал - уж моя-то мама, я знал твердо, никогда замуж не выйдет, хотя дедушка время от времени и говорит: "Дочка, ведь даже птицы живут парами". Моей маме, знавшей сердечные тайны своей подруги, тоже нравилась свадьба, и она от души хлопотала в предсвадебной суматохе. Эта роль, думал я кощунственно, хотя немного помогает маме в ее стойкости и хоть немного красит ее вдовью судьбу.
Как оживленно, почти упоенно рассказывала она бабушке:
"Когда Харис познакомился с Марвой, его спросили: понравилась ли Марва? И знаешь, что он ответил? Без-ус-ловно! Но я встретила на улице Ахтема… бедный, он плачет, он так любит Марву. Я говорю: Ахтем, она пожалела его детей, ты ведь знаешь, какое доброе сердце у Марвы!.."
Моя бабушка, вот уже четыре года не встающая с постели, слушала маму с обиженным выражением лица и едва заметно покачивала головой. "Однако этот ваш Харис не зашел ко мне. Ахтем, бывало, обязательно зайдет и спросит: как здоровье, бабушка?.. А что, у этого Хариса двое мальчишек? И он, говоришь, поколачивает их? Ну да шалить не будут. А то, смотри, все яблони пообломают".
Вот и сейчас, наверное, посидев как на иголках среди гостей, мама взбежала к бабушке и с пятого на десятое рассказывает ей о свадьбе, как бы машинально выходит в соседнюю комнату, задернув за собой шторы, и оттуда говорит не переставая, в то время как руки ее воровато открывают комод и вынимают пудреницу - и она поспешно пудрит лицо, только легонько, только чуть-чуть, чтобы бабушка не усмотрела следов пудры на ее лице.
Нет, не хотелось мне возвращаться домой, не хотелось быть свидетелем свадьбы, этого, как мне казалось, нарочитого, неискреннего действа, главным лицом в котором была добрая тетя Марва, терпеливо сносящая всю эту кутерьму. Но больше всего не хотелось мне видеть Амину, окруженную дикариками, лупоглазыми, сопящими ей прямо в уши. У дикариков в носу полипы, и тяжкое дыхание делает их лица глупыми и несчастными. А вот Амина сидит и терпит их, рассказывает им сказки. "Я и моя мама жалеем и любим этих мальчиков". Можно, конечно, и пожалеть, но - любить их, по-моему, невозможно.
Воздух нагревался и застаивался в зарослях, звенела и кусалась мошкара, моя собака запаленно дышала, вывалив наружу алый трепещущий язык.
- Ну, - сказал я, - кого нам бояться? Идем.
И мы пошли к дому на улице Красногвардейцев. Эта улица проходила параллельно нашей, Набережной, ходу до нее был всего квартал, но что это была за улица! Здесь пышно зеленел и цвел сквер с обелиском среди кленов, акаций и сирени, среди ухоженных клумб с астрами, флоксами, мальвами - обелиск в память о красногвардейцах, прогнавших из города дутовских казаков. Клены и акации были посажены красногвардейцами вместе с горожанами буквально на следующий день по взятии города - была весна, а город был гол и пылен. Потом сквер перешел на попечение комсомольцев-студентов; водил их сюда на субботники мой отец, в ту пору еще парень в юнгштурмовке. Мать показывала мне карагач, который они посадили тогда с отцом.
Напротив сквера стоял двухэтажный каменный дом, в котором жили военные с семьями, и рядом тоже двухэтажный каменный, который называли то испанским, то учительским, в нем еще с довоенных пор жили учителя. Но предназначался он для семей испанских эмигрантов. Однако испанцы в наш город так и не приехали, так что, наверно, по этой причине не стали достраивать второй предназначенный тоже для них дом. В нем был поднят только один этаж, работы приостановились, а там война, словом, до него и сейчас ни у кого не доходили руки. Вот его-то мы называли испанским, отнюдь не учительским, который не представлял для нас никакого интереса. А этот был прибежищем мальчишек, штабом, когда затевались уличные драки, а в обычные дни мы забирались в него посидеть, поговорить и послушать разные истории, мальчики постарше назначали там по вечерам свидания. У меня были две главные мечты: заиметь взрослый велосипед и назначить Амине свидание в испанском доме.
Велик был соблазн заглянуть в испанский дом, но мы решили все-таки вернуться во двор - опять же через лаз, огородами. Я оставил собаку возле забора - лопухи и рослая картофельная ботва почти что заслонили ее надежно.
Пока нас не было, что-то произошло. Мама стояла около клети и потерянно звала своих кошек. На меня она едва взглянула. Взбежав на крыльцо, я услышал, как ругается дедушка и хнычет Галейка. Я заглянул в чулан. За столиком сидел Галейка, тянулся к мисочке с пловом, но дедушка хлестал его по руке и твердил:
- Нет, ты признаешься, зимогор… я заставлю!
- Не ломал я, - хныкал Галейка, и зловредные огоньки вспыхивали в его черных глазенках. - Не ломал, зачем мне твоя яблоня… дай поесть.
Ага, значит, кто-то сломал яблоню, и дедушка вытягивает признание у Галейки: ведь только он мог это сделать. Да, у нас так: деревья должен ломать только Галейка, Динка должна кривляться с мальчишками, вообще, с тех пор как ей стукнуло пятнадцать, ее подозревают во всяких шалостях, ну, а что касается меня, то я ускользаю из дома без спросу и - айда куда подальше и нелюдимей: в дикие заросли талов на островке, в пустующие жаркие скалы над омутом.
Тут мама вошла в чулан, бормоча о своем:
- Бедная тетя Бедер, так она огорчена. Но, честное слово, я не попрекнула даже, хотя кошки разбежались от ее непрестанных хождений в клеть… Ну, он все еще не признался? Какой упрямый. Ну, пусть ест.
Дедушка сжал кулаки и метнул на нее негодующий взгляд.
- Эх, дала бы ты их в мои руки!..
Да мы и были в его руках, его и бабушки. А у мамы - ее кошки… Вот тоже странная: любую бродячую кошку подберет, пригреет, та наплодит прорву котят, она и котят обихаживает, а умную красивую овчарку, мою собаку, терпеть не может.
Галейка быстро опростал мисочку и облизал ложку.
- Яблоню сломал Борька, - сказал он, не обращаясь ни к кому.
- Какой Борька? - спросила мама.
- Дикарик.
Дедушка и мама многозначительно переглянулись. Первой опомнилась мама:
- Смотрите, бабушке ни гу-гу! А если про собаку спросит, скажем, ушла. Ее действительно не видать.
Она вышла из чулана, я поплелся за ней, чтобы ей одной сказать, что пусть лучше собака остается, а я постараюсь уговорить бабушку.
В садике, на веранде, тоже насыщались - дикарики, моя сестра Динка и возле нее, конечно, Марсель. Бабушка Бедер и мне принесла мисочку с пловом. Поставила, подмигнула мне ласково и пошла. Ей было не до разговоров.
- Надо есть с хлебом, - назидательно сказала мама и протянула мне ломоть. - Мальчики, мальчики! - И дикарикам по ломтю. Динка сама хмуро потянулась за хлебом. И только Марсель продолжал уминать плов без хлеба. - Ну, а ты? - удивилась мама. - Не надо стесняться. - Она взяла ломоть и с улыбкой протянула его Марселю.
Он вспыхнул:
- Не смейте… не смейте предлагать мне кусок!.. - Он был ужасный чудак, зверел по пустякам. Вот и сейчас в его глазах сверкнул огонек такой неприязни, такой злости, что мама слегка побледнела.
- Ну, я побегу, - сказала она через минуту. - Дина, пожалуйста, проследи, чтобы Галейка не хлебнул браги.
Собственно, благодаря маме и появился в нашем доме Марсель. Он приходился нам сватом- так называют у нас всякого отдаленного родича, когда трудно установить степень родства. О Марселе я знал только то, что мать у него была красавица, а отца называли бродяжкой, он был человеком пришлым, без роду, без племени, чуждым горделивому миру ремесленников и вечно вступающим с ним в конфликты. Оба они умерли от туберкулеза сразу после войны. Маленького Марселя взяла на попечение его старенькая бабушка, но когда и она умерла, уже подростком, Марсель вернулся в их саманный слеповатый домик рядом с нашим домом.
Мне казалось, что только я один понимаю маму и болею ее заботами. Ведь ей так нелегко - ухаживать за бабушкой, сносить ворчание дедушки, не спускать глаз с Галейки.
- А где Амина? - спросил я.
- Пошла за водой, - сказала Динка. - Надо перемыть гору посуды. Сейчас и я побегу. Ой, ты не видел, дядя Риза совсем пьяный!..
- А где он?
- Спит на сеновале.
- Как же, спит! - хмыкнул Марсель. - Он пошел в город, играть в бильярд.
Дядю Ризу, брата тети Марвы, попросили быть распорядителем на свадьбе - трезвей и выдержанней его не было человека, - но вот он взбунтовался, не захотел и оставил свои обязанности еще до окончания пира.
2
На следующий день двор наш огласился отчаянными воплями дикариков. Дядя Харис порол их за сломанную яблоню. Моя бабушка тоскливо звала, сидя на своих перинах:
- Асма, Асма, почему эти мальчики так вопят? Неужели он их бьет? Асма, Асма, скажи, пусть немедленно прекратит!..
- Я не могу, я боюсь, - отвечала мама. - Амина хотела заступиться, он и ее чуть было не хлестнул. А тетю Бедер выставил за дверь.
- А, Бедер, Бедер! - презрительно говорила моя бабушка. - Раба аллаха! Неужели она не может треснуть его ухватом?
Дикарики между тем затихли, но бабушка и мама долго еще обсуждали происшествие и пришли к печальному выводу: покой в семье тети Марвы потерян; плохо придется Амине, плохо бабушке Бедер, а дядя Риза решил, наверное, вернуться к своей жене Лиде - он как исчез со свадьбы, так еще не показывался во дворе.
К вечеру дядя Харис посадил на месте сломанной яблони новую. Стремительно прямо-таки ворвался он во двор, неся трепещущий зелеными листочками саженец, и с какой-то свирепостью вкопал в землю. Дикарики весело прыгали вокруг него и показывали язык Амине, как будто Амину, а не их выпорол отец. Амина только улыбалась, великодушно и скорбно.
Когда дядя Харис скрылся в доме, явился мой дедушка и подозрительно прошелся вокруг яблоньки. Мама вышла звать его: ей казалось неприличным его поведение.
- Но это же дичок, - бормотал дедушка, - чего же можно ждать от дичка?
- Да уж ладно, ладно, - отвечала мама, как бы не решаясь сказать, что и от наших яблонь проку мало; ведь никто за ними не ухаживал, и плоды, едва созрев, становились добычей червей. - Да уж ладно, ладно. - И тут мама доверительно шепнула дедушке: - Он обещал увести собаку.
- Мама, но ведь ты мне говорила…
- Что, что? Мы обязательно что-нибудь придумаем. Ну, я побегу, надо бабушке дать лекарство.
А что придумаешь, если сам дядя Харис решил прогнать собаку! И вот однажды он злой ворвался во двор, отвязал собаку и быстро повел ее. Я бросился к нему, но он так свирепо глянул и с такою, как мне показалось, ненавистью прохрипел:
- Пш-шел вон! - что я тут же отступил. И заплакал. Но что ему были мои слезы!
После того случая я уже вовсе невзлюбил дядю Хариса и целиком принял сторону бабушки Бедер, дяди Ризы, который так в тот день и не вернулся домой, и, уж конечно, Амины. Прежде Амина, оставаясь вдвоем с бабушкой, пела. Бабушка Бедер, бывало, варит, стирает или вяжет - вяжет и тихо улыбается, слушая пение внучки. "Тише, тише, - урезонивала она нас, - вы мешаете мне слушать. Бедная, как она поет!" Меня это задевало: почему бедная? Бабушка отвечала убежденно: "Так поют только ангелы. Бедная, она умрет ребенком. Вы лживы и непослушны, с детства погрязаете в грехах. Амина же чиста, ее бережет бог - и заберет к себе невинной".
Теперь Амина не пела. Дикарики дразнили ее и с воплем уносились прочь, чтобы через минуту просунуть в окно свои отвратительные рожицы и орать непристойности. Мне ничего не стоило их отлупить и хотя бы ненадолго вразумить. Но я всякий раз откладывал наказание: я не хотел мира между Аминой и дикариками. Сейчас она принадлежала мне, мне и бабушке Бедер. За эти дни она очень исхудала, глаза ее стали огромней и прекрасней. Глядя на нее со стороны, бабушка Бедер вздыхала:
- Зябнет мой птенчик. Прежде мать одну ее грела, а теперь их трое.
Все чаще бабушка Бедер вспоминала прошлое. Для нее жизнь будто кончилась и осталась только память о прежнем. Удивительно, не одной ей это нравилось. Приходил дядя Риза - все только днем, когда отец дикариков был на работе, - тетя Марва днем тоже бывала дома (она руководила художественной самодеятельностью в клубе станкозавода), а у моей мамы каникулы, так вот они и сиживали на бревнах и вспоминали: как до войны жили, как в войну. Говорили о трудных временах, но получалось, что жили весело, дружно, хорошо.
- Маялись люди с топливом, с картошкой, - рассказывала бабушка Бедер. - А я не знала забот, все Марва, все Марва - и уголь завезет, и участок под картошку получит, сама вскопает, сама прополет, а там свезет во двор. Я все Амину нянчу, а Марва и стирает, и варит…
- Марва победу в тылу ковала, - скажет дядя Риза как бы шутя, а сам гладит тетю Марву по голове, и глаза дымкой покрываются. - Нет, правда, Марва, мужики до сих пор вспоминают, какие швы ты заделывала - сварщик экстра-класса!
Тетя Марва стыдливо отмахивалась:
- От моей работы одни только убытки - сколько платьев прожгла! Стеснялась в спецовке ходить. Искры сыплются - и обязательно на платье. Бывало, искра в ботинок заскочит, замрешь, пережидаешь, пока остынет, а там разуешься, опростаешь ботинок - и ничего, не ревешь. А из-за платьев ревела.
Моя мама, обычно разговорчивая, тут все больше молчала, и мне очень хотелось, чтобы и она вспомнила что-нибудь из прошлого. Ну да, думал я, что у нее может быть интересного - война, не война, учила себе детей, и все. А дедушка, опять же, война, не война, шил себе пальто и костюмы. А бабушка, наверное, пекла хлебы. Но вот я вспомнил как-то: дедушка сшил только что вернувшемуся с войны дяде Ризе брюки из какого-то замечательного зеленого материала. Вспомнил - и сказал:
- А помните, дядя Риза, дедушка вам сшил брюки?
- О-о! - вдруг обрадовался дядя Риза. - Это были отменные брюки, из чертовой кожи, им сносу нет. Потом я подарил их Феде, своему стажеру. Нет, дядя Ибрай умел уважить фронтовика! Я ему за работу пол-литра спирта предлагал - не взял.
Я глянул на маму и удивился: она сидела пунцовая от счастья. А дядя Риза посмеивался и веточкой протягивался к ее руке, поглаживал. Поглаживал и курил, целое облако надымил, оно окутывало мамину голову, но мама не двигалась и не старалась отмахнуть дым.
- Хватит кадить, Риза, - сказала строго тетя Марва. - Кадишь и кадишь!
- Да, хватит, - слишком серьезно согласился дядя Риза и поднялся, пошел в дом. Я тоже встал; без дяди Ризы беседа уже не казалась мне интересной. Удаляясь, я слышал, как тетя Марва говорила:
- Уж он-то детей твоих бы не обижал…
А разве я или Динка, или Галейка думали иначе и разве мы тоже не любили его, дядю Ризу? Но все-таки лучше, когда твоя мама не выходит замуж.
А вскоре случилось вот что: наших соседей обокрали, и те заподозрили, что воров навел не кто иной как Галейка. Точнее, на него показал сынишка других соседей, видевший, как шантрапа вертелась около дома - и с ними был Галейка.
Для нашей семьи это было как гром среди ясного неба. Но вот что странно: и дедушка, и бабушка как-то очень быстро смирились с напастью, хотя прежде даже мысли не допускали о подобных проделках внука. Дедушка вдруг заявил:
- Вот пусть теперь этого шалопая воспитывают в детской колонии, уж там-то он поймет почем фунт лиха!
Галейка ходил горделивый, как петух, и не только не опровергал своего участия в воровстве, но загадочными недомолвками напускал еще больше туману, из чего, впрочем, можно было бы и понять, что он ни в чем не виноват.
- Я должна поговорить с учительницей этого болтунишки, - решительно заявила мама.
Позже я не переставал удивляться верному направлению, которое она взяла, устремляясь на выручку нашего Галея. Словом, она отправилась в школу, где учился малыш, показавший на Галейку. Но учительница, оказывается, находилась в пионерском лагере.
- Я должна ее повидать. Никто лучше педагога не может знать своего ученика!
- Конечно, - соглашался с нею дедушка, - но при чем тут педагог? Он-то чем поможет?
- А вот увидишь! - многозначительно пообещала мама.
…У дикариков были городки, и играли они отменно. Вдохновение оживляло их лица, обычно тусклые и туповатые. Их отец выходил во двор и наблюдал, как его отпрыски разделывают под орех любого из нас. Временами его сухие жесткие губы неумело и стеснительно складывались в улыбку.