– Но конечно же, – сказала она, – очень мало вероятно, чтобы верблюд прошел через игольное ушко. Но ведь Писание – это просто каталог маловероятных вещей. Разве вероятно, чтобы бык и осел поклонялись младенцу? Вообще животные в житиях святых совершают удивительнейшие поступки. Это и есть поэтическая, сказочная сторона религии.
Но я не поддался ее религии, как не поддался и ее обаянию, вернее, поддался тому и другому в равной мере. Мне тогда ни до чего не было дела, кроме Себастьяна, и я уже чувствовал нависшую над ним угрозу, хотя и не подозревал еще, как она страшна. Он неотступно и отчаянно молил только об одном: чтобы его оставили в покое. У голубых вод своей души, под шелестящими пальмами он был счастлив и миролюбив, как полинезиец; только когда за коралловым рифом бросил якорь большой корабль, и к песчаному берегу лагуны пристала шлюпка, и вверх по склону, не знавшему отпечатка сапога, устремилось грозное вторжение торговца, правителя, миссионера и туриста – только тогда настало время выкопать из земли допотопное племенное оружие и бить в барабаны в горах или же, еще того проще, уйти с солнечного порога в темную глубину хижины и на земляном полу у стены, по которой шествуют упраздненные рисованные боги, лежать дни и ночи, надрываясь от кашля, в окружении бутылок из-под рома.
А так как для Себастьяна среди нарушителей его покоя были и его собственная совесть, и все человеческие привязанности, дни его в Аркадии были сочтены. Ибо в то для меня столь безмятежное время Себастьян учуял опасность. Мне было знакомо это его тревожное, подозрительное настроение, когда он, словно олень, вдруг поднимал голову при первом отдаленном звуке охоты; я видел и раньше, как он весь настораживался, когда речь заходила о его семье или его религии; теперь же я обнаружил, что тоже нахожусь под подозрением. Любовь его не стала холодней, но стала безрадостной, ибо я не делил с ним больше его одиночества. Чем больше я сближался с членами его семьи, тем неотвратимее становился частью того внешнего мира, от которого он пытался спастись; я делался еще одной цепью, приковывавшей его к чуждому миру. Именно эту роль старалась мне навязать его мать своими задушевными беседами. Но прямо ничего не говорилось. Я только смутно чувствовал, и то далеко не всегда, что происходит вокруг.
Внешне единственным врагом был мистер Самграсс. Мы с Себастьяном прожили в Брайдсхеде две недели, предоставленные главным образом самим себе. Брат его был занят спортом и делами имения; мистер Самграсс сидел в библиотеке и работал над книгой леди Марчмейн; сэр Адриан Порсон занимал почти все ее время. Мы встречались с остальными только по вечерам; под этой просторной крышей хватало места для нескольких независимых друг от друга жизней.
По прошествии двух недель Себастьян сказал:
– Не могу больше выносить мистера Самграсса. Поедемте в Лондон.
Мы уехали, и он остановился у нас и с тех пор стал отдавать предпочтение моему дому перед "Марчерсом". Отцу он понравился.
– Я нахожу твоего друга забавным, – сказал он мне. – Почаще приглашай его.
Позже, опять в Оксфорде, мы вернулись к прежней жизни, но она словно уходила у нас из-под ног. Грусть, охватывавшая Себастьяна и в прошлый семестр, теперь превратилась в постоянную хмурость, даже по отношению ко мне. Где-то на сердце у него лежала боль, но природы ее я не знал и только сострадал ему, понимая, что бессилен помочь.
Если он бывал весел теперь, это означало, что он пьян, а пьяный он бывал одержим идеей "извести мистера Самграсса". Он сочинил куплеты с припевом "Самграсс – свиней пас!" на мотив боя курантов Святой Марии и не реже чем раз в неделю устраивал у него под окнами серенады. Мистер Самграсс удостоился чести первым среди преподавателей получить домашний телефон. Подвыпивший Себастьян звонил ему по этому телефону и напевал в трубку свое немудреное сочинение. И все это мистер Самграсс принимал, как говорится, с доброй душой, при встрече улыбался заискивающе, но раз от разу все увереннее, словно каждое полученное оскорбление каким-то образом укрепляло его власть над Себастьяном.
В том семестре я начал понимать, что Себастьян – пьяница совсем в другом смысле, чем я. Я напивался часто, но от избытка жизненных сил, радуясь мгновению и стремясь продлить, испить его до дна; Себастьян пил, чтобы спрятаться от жизни. Чем старше и серьезнее мы оба становились, тем меньше пил я и тем больше он. Я узнал, что нередко после моего ухода он допоздна засиживался один, накачиваясь вином. Несчастья обрушились на него в такой быстрой последовательности и с такой жестокой силой, что даже трудно сказать, когда я впервые понял, что мой друг в беде. На пасхальные каникулы я уже это ясно видел.
Джулия любила говорить: "Бедняжка Себастьян. Это в нем что-то химическое". Так было модно выражаться в те годы, отдавая дань популярным фантастическим представлениям о науке. "Между ними что-то химическое", – говорилось о двух людях, испытывающих друг к другу непреодолимую ненависть или любовь. То была старинная концепция детерминизма, только в новой форме. Я не считаю, что в моем друге было что-то химическое.
Пасхальные каникулы в Брайдсхеде прошли печально и завершились маленьким, но незабываемо грустным происшествием. Себастьян страшно напился перед ужином в материнском доме и тем ознаменовал начало нового периода своей плачевной жизни, сделав еще один шаг в бегстве от семьи, приведшей его к гибели.
Это произошло на исходе того дня, когда из Брайдсхеда разъехались пасхальные гости. В сущности, пасхальные гости собрались только во вторник на пасхальной неделе, потому что время со Страстного четверга до Пасхи все Флайты проводили в молитвенном уединении на подворье какого-нибудь монастыря. В этом году Себастьян сказал сначала, что не поедет, но в последний момент уступил и вернулся домой в состоянии глубокой подавленности, из которой я оказался бессилен его вывести.
Он пил уже целую неделю – только я один знал, как много, – пил нервно, тайком, совсем не так, как когда-то. Пока в доме гостил народ, в библиотеке всегда стоял винный поднос, и Себастьян завел привычку заглядывать туда в разное время дня, не сказавшись даже мне. Днем в доме часто никого не было. Я трудился в маленькой садовой комнате, разрисовывая еще одну панель. Себастьян, сославшись на простуду, оставался дома и все это время почти не бывал трезвым; внимания он избегал, по целым дням не произнося ни слова. Время от времени я замечал бросаемые на него удивленные взгляды, но никто из гостей не знал его настолько близко, чтобы заметить перемену, а родные все были поглощены каждый своими гостями.
Когда я заговорил с ним об этом, он сказал:
– Не могу выносить всю эту публику.
Но только когда "вся эта публика" уехала и он остался лицом к лицу со своими домашними, произошел срыв.
По заведенному порядку поднос для коктейлей ставили в гостиной ровно в шесть; каждый наливал себе что хотел, а когда мы уходили одеваться к ужину, поднос уносили; позднее, уже перед самым ужином, коктейли появлялись снова, теперь уже разносимые лакеями.
После чая Себастьян исчез; свет померк, и я провел следующий час, играя в маджонг с Корделией. В шесть часов я сидел в гостиной один, как вдруг он вошел с хмурой гримасой, которую я слишком хорошо знал, и в голосе его, когда он заговорил, была знакомая мне пьяная хрипота.
– Что, коктейли еще не принесли? – Он неуклюже дернул сонетку.
Я спросил:
– Где вы были?
– Наверху у няни.
– Не верю. Вы пили где-то.
– Я сидел у себя в комнате и читал. У меня насморк. Сегодня хуже.
Когда появился поднос, он плеснул себе в стакан джина и вермута и унес. Я пошел за ним, но наверху он захлопнул у меня перед носом дверь своей комнаты и повернул ключ.
Я вернулся в гостиную, полный тоски и дурных предчувствий.
Собралась семья. Леди Марчмейн спросила:
– Куда запропастился Себастьян?
– Он пошел к себе и лег. У него разыгралась простуда.
– Ах господи, надеюсь, это не инфлуэнца. Последние дни я замечала, что его как будто бы лихорадит. Ему ничего не нужно?
– Нет. Он просил, чтобы его ни в коем случае не беспокоили.
У меня мелькнула мысль поговорить с Брайдсхедом, но его суровая, гранитная маска исключала всякую откровенность. С горя я сказал перед ужином Джулии:
– Себастьян пьет.
– Что вы! Он даже не спускался за коктейлем.
– Он пьет у себя в комнате с самого обеда.
– Вот скука. Какое странное занятие. Он сможет выйти к ужину?
– Нет.
– Ну, придется вам о нем позаботиться. Это не мое дело. Часто он этим занимается?
– В последнее время часто.
– Как это скучно.
Я попробовал толкнуть дверь Себастьяна, убедился, что она заперта, и от души понадеялся, что он спит, но, вернувшись к себе в комнату из ванной, застал его сидящим у моего камина. Он был совсем одет к ужину, не считая ботинок, но галстук его был повязан криво, а волосы торчали дыбом; лицо его пылало, глаза чуть заметно косили. Речь его звучала невнятно.
– Чарльз, вы были правы. Не у няни. Пил виски здесь. В библиотеке теперь нет, раз гости уехали. Все уехали, одна мама. Я, кажется, сильно пьян. Думаю, пусть мне лучше принесут чего-нибудь сюда поесть. Чем ужинать с мамой.
– Ложитесь в постель, – сказал я ему. – Я объясню, что вы чувствуете себя хуже.
– Гораздо хуже.
Я отвел его к нему в комнату, которая была рядом с моей, и попытался уложить в постель, но он остался сидеть перед туалетным столиком, разглядывая свое отражение и стараясь перевязать галстук. На письменном столе у камина стоял графин, до половины наполненный виски. Я взял его, думая, что Себастьян не увидит, но он рывком обернулся от зеркала и сказал:
– Поставьте на место.
– Не будьте ослом, Себастьян. Вы уже достаточно выпили.
– А вам-то какое дело? Вы здесь только гость, мой гость. И я пью что хочу в моем собственном доме.
Он готов был полезть в драку.
– Ну хорошо, – сказал я, ставя графин на место, – только Бога ради не показывайтесь никому на глаза.
– Не ваша забота. Вы приехали сюда как мой друг, а теперь шпионите за мною по маминому поручению, я знаю. Так вот, можете убираться и передайте ей от меня, что впредь я сам буду выбирать себе друзей, а она пусть сама выбирает себе шпионов, мне они не нужны.
Так я его оставил и спустился к ужину.
– Я был у Себастьяна, – объявил я. – Его простуда разыгралась не на шутку. Он лег в постель и сказал, что ему ничего не нужно.
– Бедняжка Себастьян, – сказала леди Марчмейн. – Надо ему выпить стакан горячего виски. Я схожу погляжу, как он.
– Не ходи, мама, я пойду, – сказала Джулия, поднимаясь.
– Пойду я, – сказала Корделия, которая ужинала сегодня со взрослыми по случаю отъезда гостей. И прежде чем кто-либо мог ее остановить, она уже была на пороге и скрылась за дверью.
Джулия встретилась со мною взглядом и чуть заметно печально пожала плечами.
Через несколько минут Корделия вернулась, и лицо ее было очень серьезно.
– Нет, ему ничего не надо, – сказала она.
– Ну а как он?
– Не знаю, конечно, но, по-моему, он очень пьян, – ответила она.
– Корделия!
И тут девочку разобрал смех.
– "Сын маркиза не привык к вину", – бормотала она, хихикая. – "Карьера образцового студента под угрозой".
– Чарльз, это правда?
– Да.
Тут объявили, что ужинать подано, и все пошли в столовую; там эта тема не затрагивалась.
Когда мы с Брайдсхедом остались одни, он спросил:
– Вы, кажется, сказали, что Себастьян пьян?
– Да.
– Какое неподходящее время он выбрал. Вы не могли его удержать от этого?
– Нет.
– Да, – согласился Брайдсхед, – вероятно, это было невозможно. Я однажды видел пьяным отца в этой самой комнате. Мне тогда было не больше десяти. Невозможно удержать человека, если он хочет напиться. Наша мать не могла удержать отца.
Он говорил в своей всегдашней странно-безличной манере. Чем ближе я знакомился с этой семьей, тем непостижимее они мне казались.
– Сегодня вечером я попрошу маму почитать нам вслух.
В доме был обычай, как я узнал позднее, слушать чтение леди Марчмейн, всякий раз как в семье оказывалось что-нибудь неблагополучно. У нее был красивый голос и большая живость выражения.
В тот вечер она читала "Мудрость патера Брауна". Джулия разложила перед собой на табуреточке маникюрные принадлежности и старательно перекрывала лаком ногти; Корделия гладила ее болонку; Брайдсхед раскладывал пасьянс; я сидел без дела, рассматривая живописную группу, которую они составляли, и сокрушаясь о своем отсутствующем друге.
Но ужасы этого дня еще не кончились.
Леди Марчмейн имела обыкновение, когда в доме были только свои, заходить перед сном в часовню. Она как раз закрыла книгу и предложила пойти туда, когда распахнулась дверь и вошел Себастьян. Он был одет точно так, как при нашем последнем разговоре, только вместо румянца его лицо заливала смертельная бледность.
– Пришел извиниться, – пробормотал он.
– Себастьян, дорогой, будь добр, вернись к себе в комнату, – сказала леди Марчмейн. – Мы успеем поговорить утром.
– Не перед вами. Пришел извиниться перед Чарльзом. Я по-свински с ним обошелся, а он мой гость. Мой гость и мой единственный друг, а я обошелся с ним по-свински.
Холодок пробежал по столовой. Я отвел Себастьяна в его комнату; его родные пошли к молитве. Наверху я заметил, что графин уже пуст.
– Вам пора лечь спать, – сказал я.
Тогда Себастьян заплакал.
– Почему, почему вы принимаете их сторону против меня? Я знал, что так будет, если я вас познакомлю. Почему вы шпионите за мной?
Он говорил еще много такого, что мне мучительно вспоминать даже теперь, через двадцать лет. Наконец мне удалось его уложить, он уснул, и я печально отправился к себе.
На следующее утро он вошел ко мне чуть свет, когда весь дом еще спал; он раздернул шторы, и, проснувшись от этого звука, я увидел его – он стоял ко мне спиной, одетый, курил и глядел в окно туда, где длинные рассветные тени лежали на росе и первые птицы пробовали голоса среди распускающейся листвы. Я заговорил, он обернулся, и на лице его я не нашел ни малейших следов вчерашнего опустошения – это было свежее, хмурое лицо обиженного ребенка.
– Ну, – сказал я, – как вы себя чувствуете?
– Довольно странно. Наверно, я еще немного пьян. Я сейчас ходил на конюшню, думал взять автомобиль, но там все заперто. Мы уезжаем.
Он выпил воды из графина у моего изголовья, выбросил в окно сигарету и закурил новую; руки его дрожали, как у старика.
– Куда же вы собираетесь?
– Не знаю. Видимо, в Лондон. Можно мне поехать к вам?
– Разумеется.
– Ну хорошо. Одевайтесь. Вещи пусть пришлют поездом.
– Мы не можем так уехать.
– Мы не можем здесь оставаться.
Он сидел на подоконнике и, отвернувшись, смотрел в окно. Потом вдруг сказал:
– Вон из труб кое-где идет дым. Наверно, уже отперли конюшни. Пойдем.
– Я не могу так уехать, – сказал я. – Я должен попрощаться с вашей матерью.
– Верный пудель.
– Просто я не люблю удирать.
– А мне нет дела. И я все равно удеру как можно дальше и как можно скорее. Можете сговариваться с моей матерью о чем хотите, я не вернусь.
– Так вы говорили вчера.
– Знаю. Простите, Чарльз. Я же сказал, что еще немного пьян. Если для вас это хоть какое-то утешение, могу вам сказать, что я омерзителен самому себе.
– Для меня это совсем не утешение.
– Немного все-таки должно вас утешить, по-моему. Ну хорошо, если вы не едете, передайте от меня привет няне.
– Вы в самом деле уезжаете?
– Конечно.
– Мы увидимся в Лондоне?
– Да, я остановлюсь у вас.
Он ушел, но я больше заснуть не смог. Часа через два пришел слуга, принес чай, хлеб и масло и приготовил мою одежду для нового дня.
Позже я пошел к леди Марчмейн; на дворе поднялся сильный ветер, и мы остались дома; я сидел у камина в ее комнате, она склонилась над рукоделием, и побег плюща с распустившимися почками бился о стекло.
– Если б только я не видела его, – говорила она. – Это было жестоко. Мне не так страшно думать о том, что он был пьян. Это случается со всеми мужчинами, когда они молоды. Я знаю и привыкла, что так бывает. Мои братья в его возрасте были настоящие буяны. Мне было больно вчера, потому что я видела, что ему плохо.
– Я понимаю, – сказал я. – Я еще никогда не видел его таким.
– И как раз вчера… когда все разъехались и остались только свои – видите, Чарльз, я отношусь к вам совершенно как к родному, Себастьян вас любит, – когда ему не было нужды изображать веселье. И он не был весел. Я почти не спала сегодня, и все время меня терзала одна мысль: ему плохо.
Мне невозможно было ей объяснить то, что я сам понимал еще только наполовину, но уже тогда у меня мелькала мысль: "Она скоро сама узнает. А может быть, знает и теперь".
– Да, это было ужасно, – сказал я. – Но пожалуйста, не думайте, что он всегда такой.
– Мистер Самграсс говорит, что в минувшем семестре он слишком много пил.
– Да, но не так, как вчера. Так еще не было никогда.
– Но почему же тогда вчера? Здесь? С нами? Я всю ночь думала, и молилась, и ломала голову, как мне с ним говорить, а утром оказалось, что он уехал. Это было жестоко – уехать, не сказав ни слова. Не хочу, чтобы он стыдился; из-за того, что ему стыдно, и получается все так нехорошо.
– Он стыдится, что ему плохо, – сказал я.
– Мистер Самграсс говорит, что он очень оживлен и шумлив. Насколько я понимаю, – добавила она, и легкий отсвет улыбки мелькнул среди туч, – насколько я понимаю, вы и он занимаетесь тем, что дразните мистера Самграсса. Это дурно. Я очень ценю мистера Самграсса. И вы тоже должны его ценить после всего, что он для вас сделал. Впрочем, может быть, если бы мне было столько лет, сколько вам, и я была юношей, мне бы и самой хотелось иногда подразнить мистера Самграсса. Нет, такие шалости меня не пугают, но вчерашний вечер и сегодняшнее утро – это уже совсем другое. Видите ли, все это уже было.
– Могу только сказать, что часто видел его пьяным и сам часто пил вместе с ним, но то, что было вчера, для меня совершенно внове.
– О, я имею в виду не Себастьяна. Это было много лет назад. Я один раз уже прошла через это с человеком, который был мне дорог. Ну, да вы должны знать, о ком идет речь, – это был его отец. Он напивался вот таким же образом. Мне говорили, что теперь он переменился. Молю Бога, чтобы это было правдой, и, если это действительно так, благодарю его от всего сердца. Но нынешнее бегство – тот ведь тоже убежал, вы знаете. Он, как вы верно сказали, стыдился того, что ему плохо. Обоим им плохо, обоим стыдно – и оба обращаются в бегство. Какая прискорбная слабость. Мужчины, с которыми я росла, – ее большие глаза оторвались от вышивания и устремились к трем миниатюрным портретам в складной кожаной рамке, – были не такими. Я просто не понимаю этого. А вы, Чарльз?
– Тоже не очень.
– А ведь Себастьян привязан к вам больше, чем к кому-либо из нас. Вы должны ему помочь. Я бессильна.