– А на каком языке вы собираетесь изъясняться в Барселоне?
– На языке Разума и Братства, сударыня. – И, снова обратясь ко мне: – Язык будущего – это язык мыслей, а не слов. Вы согласны со мной, мистер Райдер?
– Да, – ответил я. – О да.
– Ну что слова? – вопросил епископ.
– Действительно, что слова?
– Не более чем условные символы, мистер Райдер, а наш век питает заслуженное недоверие к условным символам.
Голова моя шла кругом; после душного птичника в салоне моей жены и моих неисследованных душевных глубин, после всех многотрудных нью-йоркских удовольствий и месяцев одиночества в душном зеленом сумраке джунглей – это уж было слишком. Я ощущал себя Лиром в ночной степи, герцогиней Мальфи в окружении бесноватых. Я призывал на свою голову ураганы и хляби небесные, и желание мое, словно по волшебству, вдруг исполнилось.
Уже некоторое время я чувствовал – хотя тогда мне казалось, что у меня просто шалят нервы – какое-то повторяющееся, с постоянно увеличивающимся размахом движение: просторная кают-компания вздымалась и содрогалась, словно грудь спящего. Сейчас моя жена ко мне обернулась и сказала:
– Либо я пьяна, либо начинается качка. – И в ту самую минуту, когда она это произносила, мы все вдруг завалились набок, у буфета раздался звон падающих ножей и вилок, а на столе все рюмки опрокинулись и покатились, каждый ухватился за свой прибор, и на лицах, обращенных к соседям, отразилась целая гамма чувств – от ужаса у жены дипломата, до облегчения во взгляде Джулии.
Шторм, который вот уже час подбирался к нам, неслышный, невидимый, неощущаемый в нашем замкнутом, изолированном мирке, теперь обошел нас и со всей силой обрушился на нос корабля.
За грохотом последовала тишина, затем высокий нервный сбивчивый смех. Стюарды закрывали салфетками винные пятна на скатерти. Мы попытались возобновить беседу, но каждый ждал, подобно тому рыжему господину, следившему за набухающей на носу у лебедя каплей, следующего удара; и следующий удар приходил и был всякий раз сильнее предыдущего.
– Ну, я должна со всеми проститься, – сказала, вставая, жена дипломата.
Муж увел ее. Кают-компания быстро пустела. Скоро за столом остались только Джулия, моя жена и я, и по какой-то телепатии Джулия сказала:
– Как в "Короле Лире".
– Только каждый из нас – это все трое.
– Кто трое? – не поняла моя жена.
– Лир, Кент, Шут.
– О Господи, сейчас у нас снова все начнется, как в сегодняшнем разговоре про капитана Буремглоя. Ради Бога, ничего не объясняй.
– Да я и не смог бы, вероятно, – ответил я.
Снова взлет вверх и падение в глубокую пропасть. Стюарды хлопотали, закрепляя, пристегивая, убирая лишнее.
– Ну, – сказала моя жена, – мы пообедали и показали пример британской невозмутимости. Теперь пойдем посмотрим, что происходит.
Один раз на пути в салон нас швырнуло об стену, и мы втроем уцепились за какую-то колонну; в большом зале было пусто; оркестр, правда, играл, но танцующих не было; столы были расставлены для лотереи, но никто не покупал билеты, и судовой офицер, специализировавшийся на выкликании номеров со всеми прибаутками нижней палубы: "Шестнадцать-шестнадцать, рано целоваться!", "Срок родин – двадцать один!" – стоял в стороне и болтал с сослуживцами, человек десять – пятнадцать сидели по углам с книгой, кое-где за столиком играли в бридж, в курительной пили коньяк, но из наших недавних гостей не было видно никого.
Мы посидели втроем перед пустым помостом для танцев; моя жена строила планы, как, соблюдая вежливость, перебраться за какой-нибудь другой стол в капитанской столовой.
– Неужели нам ходить в ресторан, – говорила она, – и платить лишние деньги за совершенно такой же обед? И вообще там обедают одни киношники. Там нам делать нечего.
Немного спустя она сказала:
– Все-таки голова у меня разболелась. И вообще я устала. Пойду спать.
Джулия ушла вместе с ней. Я побродил по закрытым палубам, где слышно было завывание ветра и коричнево-белая пена взмывала из темноты, расползаясь клочьями по стеклу; у выходов дежурили матросы, не пускавшие пассажиров на открытые палубы. Наконец и я тоже ушел вниз.
В моей каюте все бьющиеся предметы были убраны, дверь в соседнее помещение открыта и защелкнута, и моя жена жалобно окликнула меня оттуда.
– Я чувствую себя ужасно. Никогда не думала, что эти огромные пароходы может так болтать, – сказала она, и глаза ее были полны страха и обиды, как у женщины, которая наконец убедилась, когда подошел ее срок, что самый роскошный родильный дом и самые дорогие доктора не избавят ее от предстоящего испытания; и действительно, взлеты и падения корабля следовали друг за другом через равные промежутки времени подобно родовым схваткам.
Я спал у себя, вернее, лежал в полузабытьи, между сном и бодрствованием. На узкой жесткой койке, быть может, еще удалось бы обрести отдых, но здесь были широкие пружинистые ложа; я собрал какие-то валики и диванные подушки и попытался заклинить себя ими, но все равно меня швыряло при каждом наклоне – к килевой качке прибавилась теперь бортовая, – и голова гудела от скрежетов и гулов.
В какой-то момент, наверное за час до рассвета, в раскрытой двери, подобно привидению, возникла фигура моей жены, она обеими руками держалась за косяк и жалобно говорила:
– Ты спишь? Неужели ничего нельзя сделать? Может быть, лекарство какое-нибудь?
Я позвонил ночному стюарду, у него наготове было какое-то питье, от которого ей немного полегчало.
И всю ночь между сном и бодрствованием я думал о Джулии; в моих обрывочных сновидениях она принимала сотни фантастических, жутких и непристойных обличий, но, когда я пробуждался, возвращалась ко мне такой, какой я видел ее за обедом: печально поникнув лучистой головой.
С первым светом я заснул и, проспав часа два, проснулся свежим, с радостным предвкушением чего-то важного.
Ветер, как сообщил мне стюард, немного утих, но все еще дул очень сильно, и на море по-прежнему была крупная зыбь, а для удовольствия пассажиров, как он мне объяснил, ничего нет хуже крупной зыби. "Нынче с утра вот почти никто не заказывал завтрак".
Я заглянул к жене. Она спала. Я закрыл дверь между нашими каютами, позавтракал лососиной с рисом и холодным брейденхемским окороком и вызвал по телефону парикмахера, чтобы он меня побрил.
– В гостиной много пакетов для мадам, – сказал мне стюард. – Оставить их пока там?
Я пошел посмотреть. Прибыла вторая порция целлофановых пакетов – заказанных по радио нью-йоркскими знакомыми, которых секретари не успели вовремя оповестить о дне и часе нашего отъезда, и присланных в знак благодарности вчерашними гостями. Для цветочных ваз сейчас было неподходящее время; я велел стюарду оставить все как есть, а потом, озаренный внезапной идеей, поднял с пола букет роз, вынул из него карточку мистера Крамма и отправил с моими наилучшими пожеланиями Джулии.
Она позвонила, когда меня брили.
– Чарльз, что за неудачная мысль! Так не похоже на вас.
– Они вам не нравятся?
– Ну что можно делать с розами в такую погоду?
– Нюхать.
Раздался шорох разворачиваемого целлофана.
– Они совершенно не пахнут.
– Что вы ели на завтрак?
– Черный виноград и дыню.
– Когда я вас увижу?
– Перед вторым завтраком. До этого я занята с массажисткой.
– С массажисткой?
– Да, удивительно, верно? Я никогда раньше не делала массажа, только один раз, когда повредила плечо на охоте. Есть что-то такое в пароходной жизни, располагающее всех к праздности и роскошеству, верно?
– Кроме меня.
– А эти неуместные розы?
Парикмахер делал свое дело, являя чудеса ловкости и устойчивости – подобно балетному фехтовальщику, он то балансировал на носке одной ноги, то перепрыгивал на другую, стряхивая с лезвия клочья мыльной пены и низвергаясь с высоты на мой подбородок, как только судно вновь принимало ровное положение; сам бы я не отважился поднести к лицу безопасную бритву.
Снова зазвонил телефон.
Это была моя жена.
– Как ты себя чувствуешь, Чарльз?
– Устал немного.
– Ты ко мне не зайдешь?
– Я уже заходил. Буду чуть погодя.
Я захватил и принес ей цветы из гостиной; они довершили впечатление родильной палаты, которое моя жена успела создать в своей каюте: у ее постели, словно акушерка, стояла стюардесса – накрахмаленный столп уверенности и спокойствия. Моя жена повернула ко мне голову на подушке и слабо улыбнулась; она протянула обнаженную руку и погладила кончиками пальцев ленты и хрусткий целлофан самого большого букета.
– Все так добры, – чуть слышно проговорила она, словно шторм был ее личной бедой, в которой любящее человечество ей соболезновало.
– Ты, как я понимаю, не встанешь?
– Ах нет, миссис Кларк так ко мне внимательна. – Она всегда умела запоминать фамилии прислуги. – Ты не беспокойся. Заходи ко мне время от времени и рассказывай, что происходит.
– Нет-нет, деточка, – вмешалась стюардесса, – чем меньше нас сегодня будут беспокоить, тем лучше.
Даже из морской болезни моя жена умудрилась сделать некое общеженское таинство.
Каюта Джулии, я знал, находилась где-то под нашей. Я подождал ее у лифта, ведущего на главную палубу; когда она пришла, мы поднялись и сделали один круг по палубе; я держался за перила, а она взяла меня под руку. Прогулка была не из легких; сквозь струящееся стекло был виден перекошенный мир серого неба и черной воды. Когда судно давало резкий крен, я поворачивался, чтобы она могла тоже ухватиться свободной рукой за перила; ветер выл уже не так оглушительно, но пароход стонал и скрипел от напряжения. Сделав один круг, Джулия сказала:
– Бог с ним. Эта женщина выколотила из меня все печенки, у меня больше ноги не ходят. Пойдем посидим.
Массивные бронзовые двери салона сорвались с защелок и свободно ходили туда-сюда, послушные пароходной качке; с равномерностью маятника, готовые все смести на своем пути, они по очереди, то одна, то другая половинка, распахивались и запахивались снова; завершив каждый полукруг, задерживались секунду и снова начинали движение, сначала медленно, а под конец быстро, захлопываясь с оглушительным стуком. Серьезной опасности для проходящих они не представляли – разве только сильно замешкаешься и тебя стукнет на обратном, быстром махе; вполне можно было успеть пройти, даже не прибавляя шагу; однако грозный вид этих вырвавшихся на свободу металлических плит легко мог бы человека робкого устрашить и побудить к торопливости; и я с радостью ощутил, что рука Джулии не дрогнула у меня на локте и что она идет рядом со мною, сохраняя совершенную невозмутимость.
– Браво, – сказал какой-то сидевший поблизости человек. – Честно признаюсь, я пошел через другой вход. Не по душе мне что-то пришлись эти двери. С ними тут с утра бьются, никак не закрепят.
В тот день в салонах и на палубе было немного народу, и эти немногие были, казалось, объединены между собой некоей общностью взаимного уважения; никто ничего не делал, только сидели с торжественным видом в креслах, иногда пили что-нибудь и похваливали друг друга за неподверженность морской болезни.
– Вы первая женщина, которую я сегодня вижу, – продолжал этот человек.
– Да, мне повезло.
– Это нам повезло, – возразил он, сделав движение вперед, которое он начал как поклон, но завершил падением на колени, когда промокательная бумага у нас под ногами вдруг круто пошла одним краем вверх. Нас отшвырнуло от него, и мы, цепляясь друг за друга, но все еще на ногах поспешили сесть там, куда завела нас эта фигура нашего танца, – в дальнем конце салона, в стороне от всех; по салону во всех направлениях были протянуты леера, и мы оказались за канатами, точно боксеры на ринге.
Подошел стюард.
– Вам как обычно, сэр? Виски с теплой водой, если я не ошибаюсь? А что для дамы? Могу ли я предложить глоток шампанского?
– Это ужасно, но я действительно с огромным удовольствием выпила бы шампанского, – сказала Джулия. – Что за роскошная жизнь: розы, полчаса с женщиной-боксером и теперь шампанское!
– Напрасно вы так меня шпыняете за эти розы. Это и вообще-то была не моя идея. Их кто-то прислал Селии.
– О, тогда совсем другое дело. Это с вас полностью снимает вину. И делает мою массажистку еще непростительнее.
– А меня брили в постели.
– Я рада насчет роз, – сказала Джулия. – Признаюсь, они меня неприятно поразили. Показалось, что день начинается нехорошо.
Я понял, что она хотела сказать, и в эту минуту ощутил себя так, словно стряхнул с себя пыль и песок минувших десяти лет; в тот день, как и всегда, каким бы способом она ни объяснялась со мной – недомолвками, отдельными словами, избитыми фразами современного жаргона, едва заметными движениями глаз, губ или рук, – как бы невыразима ни была ее мысль, как ни далеко успевала отскочить рикошетом от обсуждаемого предмета, как ни глубоко уйти с поверхности внутрь вещей, я понимал; даже в тот день, когда я еще стоял на пороге любви, я понимал, что она хотела сказать.
Мы выпили, и скоро, держась за канат, к нам добрел наш новый знакомец.
– Ничего, если я присоединюсь к вам? Скверная погодка, как ничто, сближает людей. Десятый раз переплываю Атлантику и никогда не переживал ничего подобного. Молодая леди, я вижу, бывалый мореход.
– Вовсе нет. Я никогда раньше не плавала, только вот в Нью-Йорк и теперь обратно, ну и через Канал, конечно. Меня не укачивает, слава богу, но я устала. Сначала я думала, что это после массажа, но теперь склоняюсь к мысли, что виновата качка.
– Моя жена чувствует себя убийственно, а она плавала тысячу раз. Это кое-что да значит, верно?
Он сел вместе с нами обедать. Его присутствие мне не мешало; он явно испытывал нежность к Джулии и при этом считал нас мужем и женой; это его заблуждение и трогательная галантность только сближали нас.
– Видел вас вчера вечером за капитанским столом, – сказал он. – Со всеми важными птицами.
– Очень скучные это птицы.
– Если хотите знать, важные птицы всегда скучные. Но в настоящий шторм вроде этого, сразу видно, кто чего стоит.
– У вас пристрастие к тем, кто не страдает морской болезнью?
– Ну, не то чтобы пристрастие, нет, пожалуй, но я просто хочу сказать, что шторм объединяет людей.
– Да.
– Возьмите нас, например. Если бы не это, мы бы и не познакомились. В свое время у меня было несколько очень романтических встреч на море. Если леди мне позволит, я хотел бы рассказать об одном небольшом приключении, которое произошло со мною в Лионском заливе в бытность мою молодым человеком.
Мы чувствовали усталость; недостаток сна, непрекращающийся грохот и напряжение, которого требовал каждый шаг, вконец нас измотали. После обеда мы разошлись спать по каютам. Когда я проснулся, качка была все такой же сильной, чернильные облака проносились над кораблем и стекла все так же струились водой, но во сне я как-то приспособился к шторму, зажил его ритмом, слился с ним воедино и встал с постели сильным и уверенным в себе. Джулия уже тоже была на ногах и в таком же настроении.
– Знаете ли вы, – сказала она, – что наш знакомый устраивает нынче вечером для всех, кто хорошо переносит качку, "маленькую суарею" в курительной комнате? Я звана вместе с мужем.
– Ну и как, мы идем?
– Конечно… Я, наверно, должна себя чувствовать, как та дама, с которой он познакомился по пути в Барселону. Но я вовсе так себя не чувствую, Чарльз.
В курительной собралось восемнадцать человек; между нами не было ничего общего, за исключением неподверженности морской болезни. Мы пили шампанское, потом пригласивший нас всех господин объявил:
– Вот что я вам скажу: у меня с собой есть рулетка. Беда только в том, что ко мне в каюту нельзя, супруга нездорова, а в общественном месте не позволяется.
И мы в полном составе перебрались в мою гостиную и там играли по маленькой до глубокой ночи, потом Джулия ушла, но наш любезный хозяин успел слишком много выпить и уже не мог обратить внимание на то, что мы с нею обитаем врозь. Когда все, кроме него, разошлись, он уснул, сидя в кресле, и я его там и оставил. Больше увидеть мне его не пришлось, так как назавтра – мне рассказал об этом стюард, относивший к нему в каюту рулетку, – он упал, идя по коридору, сломал бедро и был помещен в судовой стационар.
Весь следующий день мы провели с Джулией вместе, и никто нам не мешал. Мы разговаривали, почти не вставая с кресел, удерживаемые на месте накатом волн. После обеда разошлись по каютам последние герои, и мы остались одни, словно помещение специально очистили для нас, словно тактичная стихия отправила всех на цыпочках вон, предоставив нас друг другу.
Бронзовые двери салона удалось наконец закрепить – правда, сначала двое матросов получили серьезные увечья. Были испробованы разные способы – их обвязали канатами, а потом, когда канаты не выдержали, стальными тросами, но тросы закрепить было не к чему. В конце концов загнали под двери деревянные клинья, улучив мгновение, когда они замирали в распахнутом положении, и эти клинья теперь держали их надежно.
Когда перед ужином Джулия спустилась ненадолго к себе в каюту (никто не переодевался в те дни) и я вошел вместе с нею без приглашения, без спора, будто так и надо, и, закрыв дверь, обнял и поцеловал ее, ничего не изменилось. Позднее, когда я перебирал все в памяти, то взлетая вместе со своим ложем, то проваливаясь по воле разгулявшихся волн, мне припомнились мои ухаживания за минувшие десять мертвых лет – как перед выходом, вывязывая галстук и вставляя гардению в петлицу, я заранее обдумывал предстоящий вечер, назначая себе сроки и условия для перехода через рубежи и начала наступательных действий; "… этот этап кампании слишком затянулся, размышлял я, пора сделать шаг, который решит ее исход". С Джулией не было этапов, не было рубежей и вообще никакой тактики.
Но позже, когда она пошла спать и я последовал за нею к дверям ее каюты, она остановила меня:
– Нет, Чарльз, нет еще. Может быть, никогда. Не знаю. Не знаю, способна ли я на любовь.
Что-то, какой-то призрак, сохранившийся от тех десяти мертвых лет – ибо невозможно умереть, хотя бы и ненадолго, и не утратить при этом частицы самого себя, – побудил меня возразить:
– А при чем тут любовь? Я не любви прошу.
– Любви, Чарльз, – ответила она, протянула руку и провела ладонью по моему лицу; потом тихо закрыла за собою дверь.
Меня отшвырнуло сначала к одной, потом к другой стене длинного, мягко освещенного пустого коридора, ибо шторм, по-видимому, имел форму кольца; весь день мы плыли через его относительно спокойный центр и теперь вновь очутились на периферии, где свирепствовал ураган, и ночь обещала быть много беспокойнее предыдущей.