- И что вы предприняли?
- Теряюсь, таксыр. Во всяком случае, нам с вами следовало бы предпринять приватные приготовления для встречи их величества.
- Именно. Того ради я и потревожил вас. С чего начать? Перво-наперво, я слышал, будто на вокзале не хватает иных вещей, вроде циновок, ковров. Надо сказать, чтобы Бадалмат-думский и Бакиджан-бай все домашние ковры вынесли на вокзал. Циновки, думаю, найдутся и у вас.
- Найдутся. Проверим еще и других толстосумов, таксыр. Сейчас я послал человека к Иноятходже. Должно быть, скоро вернется. Пошлю и к другим.
- К Иноятходже? Хорошо сделали. Передайте ему - пусть возле вокзала поставит с десяток казанов. Следует устроить угощение для солдат, для учеников и учителей, пришедших из города. Словом, поручите ему возглавить это дело.
- Слушаю. А вы сами не могли бы послать человека к Юсуфу Давидову?
- Зачем это?
- Да по поводу кухонной утвари.
- Хорошо. Да, кстати, Саидрахим, за вами еще одно дело.
- Слушаю, таксыр.
- Сообщите Зарифходже-казию, что наведение порядка среди мулл, имамов, учеников медресе и прочего люда, пришедшего из города, возлагается на него. Пусть будет начеку, чтобы люди были в новой одежде и выглядели опрятно. Пусть оттеснит и не пускает в ряды всякую мелкоту и рвань, все это простонародье в драных халатах, ибо предстоящее - не раздача святой пищи из мечети.
- Всенепременно, таксыр!
- Махмуду-карнайчи надобно поручить, чтобы собрал лучших музыкантов с сурнаями и карнаями, дабы они с утра уже отправились на вокзал и были наготове.
- Да он и сам любит подобные дела, таксыр, лишь бы что-либо возглавить.
- Ну, теперь поговорим о нас с вами, Саидрахим. Надо бы светлейшему эмиру подарок повиднее поднести, что будем делать?
- Вам лучше знать, таксыр. Где остановится их светлость?
- У меня, конечно.
- Нет уж, таксыр, я попрошу вас, пусть на сей раз будет моим гостем, на обратном пути - вашим.
- Не пойдет.
- Ну, я вас прошу, таксыр!
- Ну ладно, Саидрахим, ни у вас и ни у меня. Повезем в номера - будет гостем обоих.
- Так меня устраивает, таксыр.
- Каков же все-таки ваш подарок, Саидрахим?
- А ваш?
- Я на всякий случай заказал на один день цирковых балерин. Затем… Ну, остальное позже узнаете.
- Если говорить о моем… полагаю, что-нибудь подвернется, таксыр.
- Саидрахим, нынче вечером вы свободны?
- Свободен, таксыр, лишь эти приготовления - и все.
- Значит, приезжайте в номера "Лондон", в 33-ю комнату.
- И Юпатова будет, а, таксыр?
- Вы тоже приводите свою. Муравьянц, проездом из России в Бухару за каракулем, надумал переночевать в пути. Идет игра в девятку и двадцать одно.
- Валиходжа, терпеть не могу этого вашего Муравьянца. Не найдется ли способа ободрать его вконец?
- Сорок процентов - мне.
- Двадцать пять.
- Ладно, вы приезжайте, буду держать вашу руку - тридцать процентов выигрыша моих, остальное - ваше.
- Договорились.
- Прощайте, жду.
- Прощайте.
* * *
Зеленые отроги Зааминских гор, простершиеся до необозримых далей травостои, - от века являются благодатным пастбищем для скотоводов.
Это мир ветровых долин, где день опрыснут росой, а ночь чиста и прозрачна. Здесь вечерами, на крутых склонах, призывное блеянье баранов сшибается с криком хозяина вершин - ястреба-тетеревятника. Здесь, чем выше поднимаешься, тем шире становится круг обозримого мира. У горножителей всегда широкие горизонты. А внизу раскинулись Кызылкумы, западные выступы Мирзачуля, преданный гневу солнца город Джизак, крепости, поселки, кишлаки. А там, куда и птица не долетит, - высится купол святейшего Абдуллы и сардоба Музаффархана.
Каждый звук, каждый вздох, каждая песнь, поднявшаяся отсюда, печально отражается от Зааминского хребта - собрата Гиндукушской гряды. Живые, как ртуть, горные потоки устремляются через Чаткал в чужедальние края. И слабое естество воды бьет камни о камни. Издревле так повелось, что из-за слабых бьются сильные. Родники, пробиваясь потайными путями, выливаются наружу, присоединяются к Сырдарье. Спешат в объятия круглолицей красавицы далеких киргизских степей - Арала. На этом пути в три тысячи верст Сыр - буен, Сыр - нетерпелив. Он течет нахраписто, бежит всполошенно - все лишь ради Арала. И по пути не оглянется на Голодную степь, на солнце и смерчи, на сотворенную из раскаленных песков меднокожую девушку, которая обнаженной стоит на берегу и готова вобрать всем телом тайную силу каждой капельки Сыра.
Но не может, крикнув свое "курр-эй", умчаться, подобно этим водам, в родные края чабан Абдурахман, кочующий с верблюдами в степях Сурхана. Он поет:
Я шел сюда, минуя перевалы,
И камни сапоги мне изорвали.
Я вольно жил в родном краю, а нынче
В чужбину гонит ханская опала.
Таковы протяжные, исполненные печали песни рабов, подобных Абдурахману, которые, не вынеся гнета и непосильных налогов эмира Алима, оставили своп захудалые хозяйства в Сурхане и Кашкадарье, оставили без отца семью и, в поисках работы, отправились в дальние края, закабалились за четыре козы в год у скотопромышленников-баев. Они в тоске поют об изгнании, которому их подвергли притеснения злого хана. Смотрят на весеннее небо, подернутое тучами, как лицо западной женщины - траурным флером. Заглядываются в озерца изумрудных родников, которые словно бы перекипают слезами, как глаза верблюжонка, отбившегося от каравана, и эта влага напоминает им слезы детей, тоскующих по отцу.
Бедняги, да разве есть они - добрые ханы? Сами не ведают - было ли когда так, чтобы лев проявил сострадание к газели, чтобы сокол высиживал голубиные яйца, чтобы щеглы свили гнездо в обиталище змеи прежде, чем раздавлена змея…
Внизу - Кызылкумы. Западные выступы Мирзачуля. Один из вечеров поздней осени: верхушки трав - подвяли небо - в тучах.
Курьерский поезд, тронувшийся с тихой станции города Джизака, бежит отрогами Зааминских гор, направляясь к Хавасту, далее - к Ташкенту, а еще далее - в Москву и Петербург. Летит, оглашая безлюдные ветровые просторы степи пронзительным свистом и оставляя за собой клочья дыма. И в пугающей темноте ночи глаза его сверкают нарой кинжалов и приводят на память драконов старинных легенд.
В схожую с этой, но иную ночь в минувшем некий поэт был вынужден, гонимый тяготами жизни, пройти пешком через Мирзачуль, прежде чем вступить в Джизак. Вот что он рассказал об ужасах ночи:
Пересекал я в сумерки пески,
Меня сардобы купол приютил,
Что высился один, как дух тоски,
И временем полуразрушен был.В пустыне разве только тамариск
Усладой взора служит полчаса,
Покуда смерч, закрывши солнца диск,
Не бросит горстью мусора в глаза.И бросил он. И траур объял свет.
И молнии в меня внедрили страх.
Меж черных туч уже просвета нет,
И хлещет ливень в почерневший прах.Весенний дождь. А я, как в снег, продрог.
И все мое добро - пустой хурджин.
И, скорчившись в пустыне без дорог,
Не чаю, как перемогусь один.И мысли рвутся, предрекая тлен,
И мнится мне погибель каждый миг,
И синий подбородок меж колен
Уткнув, сижу, глотая взором мир.И тут послышался издалека
Какой-то шум. И встрепенулся я,
Как будто, обжигая мне бока,
В меня втекла свинцовая струя.Мгновенья не прошло, как клич "курр-эй"
Пустыню огласил и оживил:
На одинокий купол средь степей
Чабан свою отару выводил.За тучами не разглядев Плеяд,
Не мог он сверить своего пути
И, в поисках ночлега, наугад
Сумел сардобу древнюю найти.
Когда бы тот поэт взглянул на поезд, который, подхватив путешествующего эмира Алима, мчится голыми степями, чтобы назавтра к трем часам поспеть в Ташкент, - тогда бы поэт продолжил:
Невдалеке услышал грозный рык,
И тут во мне все оборвалось вдруг,
Как будто в пасть дракона я проник -
И рвут меня на части свист и стук.
Доподлинно - поезд являл собой дракона. Дракона, в котором едет скорпион, в котором едет эмир Алимхан.
Кабы и нам с вами выпала возможность проникнуть в гнездилище скорпиона, в пещеру дракона, чтобы обозреть их изнутри! Увы, этого нам не было дано. Будем же писать, следуя указаниям очевидцев.
Поезд, помимо паровоза, состоял из шести вагонов. Первый из них предназначен для самого эмира, двух-трех потаскух, трех-четырех "мальчиков" и конвоя, второй - для придворной челяди и личной стражи эмира, третий - для везиров, военачальников, духовных лиц и прочей знати, четвертый - ресторан, пятый - кухня, а шестой отведен под необходимый багаж.
Вагон эмира выкрашен целиком в зеленый цвет: снаружи, с обеих сторон, - надпись золотом "Ля иляхи…", а внутри - мир роскоши. Под ногами мягкие паласы, отменные шелковые ковры. На окнах - поверх шелковых шторок бархатные занавески. Дверные и оконные ручки - из серебра с позолотой. Здесь с первого же шага охватывает оторопь. Настенные ковры, бархат, тисненный золотом. Кругом - большие толстые зеркала, широкие перины и кровати с подушками. Великолепная мягкая мебель. Посредине - круглый китайский столик красного дерева, инкрустированный слоновой костью на нем - настольная электрическая лампа с золотой подставкой, мраморным цоколем и фарфоровым абажуром. Всюду разбросаны коробки шоколада, бутылки из-под шампанского, бокалы-, на стенных крюках висят - эмирская сабля, кушак, чалма, халат и прочее. На пуховом диване, охватив рукой талию любовницы, сидит сам эмир Алимхан… Эмир одет в белую шелковую рубашку с открытым воротом, в белую тюбетейку со сборками по краям. Женщина капризничает… Эмир поднимается с места и нажимает кнопку на столе. В дверь купе негромко стучат.
- Беед (Войдите)!.
В дверь проскальзывает подросток из челяди, кланяется, согнувшись пополам.
- Ба мо каймок биёред, каймок мехурем (Принесите нам сливок, мы будем есть сливки).
Подросток, семижды поцеловав руки, прикладывает их к вискам, затем - к груди, пятится с тысячью ужимок и выскакивает из купе.
Что делать?! Поезд в пути. До Хаваста еще не близко. И нет в пути полустанка, чтобы дать телеграмму в Хавает. При выезде из Бухары, готовя дорожные припасы, предусмотрели все на свете - от мяса кекликов до казанов-мантышниц, от пива и коньяков до паевая, - словом, все, что можно есть, пить, чем можно насладиться, - захватили с собой, только вот о сливках - забыли. И хотя на кухне дожидалось по меньшей мере двадцать вкуснейших блюд, "их величество" пожелали сливок.
Прислужник очутился меж двух огней. Найти сливки или принять смерть! Немыслимо - не удовлетворить желание эмира. В вагоне для челяди и придворных поднялась паника. В конце концов порешили добраться до машиниста паровоза, дабы остановился на каком-либо разъезде.
Два человека, немного изъясняющихся по-русски, пошли через весь состав к переднему вагону и принялись звать машиниста. Перебраться на паровоз было невозможно. Помощник машиниста, услышав неожиданные вопли, испуганно выглянул из паровоза. Он решил, что какой-нибудь раззява слуга или мулла, совершающий омовение, свалился на рельсы. Начались расспросы.
- Чего надо?
- На следующем разъезде остановились бы ненадолго.
- Зачем это?
- Мы позвоним в Хавает по телефону.
- О чем?
- Чтобы приготовили чашку сливок для светлейшего эмира.
Помощник машиниста рассвирепел:
- Идите к черту с вашим эмиром!
Паровоз все бежал. Вот и он, словно помощник машиниста, исторг из глубины сердца крик, подал сигнальный гудок. Следовательно, близок разъезд. Движенье паровоза замедлилось. Машинист было поклялся не останавливать паровоз… однако… ему пришлось пока умерить свою решимость.
Он чувствовал: близятся такие разъезды эпохи, когда не эмиры, ханы, хаканы будут решать - остановиться или нет, когда это будет зависеть от его, простого машиниста, волеизъявления.
Он чувствовал: на этом разъезде, где нынче приходится остановиться ради чашки сливок, остановится и поезд грядущего. И с него тоже позвонят. В Бухару протелефонят. И речь уже пойдет не о сливках. От имени трудового, униженного и оскорбленного люда, в расплату за безмерное распутство потребуют у эмира чашу крови!
Он чувствовал: в один из светлых дней грядущего будут телефонить с этого разъезда. И уже не ради улыбки похотливого рта, осененного грязной короной, а прозвонят грозный сигнал от пролетариата Севера - к трудящимся Востока.
Но на сей раз машинист - временно - был вынужден притормозить. На разъезде он остановился…
Из вагона вместе со слугами спустились двое в длинных халатах и побежали к будке стрелочника…
… Поезд прибыл в Хавает в половине девятого утра. Как и на предыдущих станциях, в Хаваете тоже вывешен полосатый флаг. Начальник станции, городовые, агенты охранного отделения, волостные из окрестных кишлаков, имамы, - все, принарядившись, явились на сей смотр.
Начальник станции взял в руки поднос, поставил на блюдо с хлебом-солью мисочку отменно густых сливок и с поклоном подошел к двери вагона, несущего надписи "Ля иляхи…" Однако эмир еще почивал и не ведал о прибытии на станцию. К встречающим вышли придворные чиновники и челядь. Приняли сливки. Поезд, недолго постояв, тронулся.
Когда эмир поднялся с постели и наступила пора чая, сливки были наготове. Однако эмир утратил аппетит и на сливки даже не взглянул.
- Мо каймок намехурем (Мы не хотим есть сливок), - бросил он коротко, тем самым сведя на нет все труды прислуги.
Поезд несся скорей и скорей. Сегодня к трем часам он должен прибыть на ташкентский вокзал. Эмир пожелал провести там ночь, повидаться с генерал-губернатором Туркестанского края и ташкентской знатью.
Ташкентцы, в свою очередь, с нетерпеньем ожидали его…
II
Большое андижанское медресе.
Короткие дни поздней осени. Предзакатное солнце бросает последние бессильные взгляды, оповещая о близости сумерек. В небесах, печально отороченных багрянцем, неподвижно стынут клочковатые облака.
На вершине минарета, отбрасывающего тень вдвое длиннее себя, старик-суфи - с лицом, иссеченным преданьями старины, с поясницей, преломленной тяготами жизни, с подслеповатыми глазами - дожидается захода солнца и прочищает горло, готовясь прокричать азан.
Во дворе медресе, занятые всяк своим, снуют табунки учащихся - в плотно намотанных чалмах из белой кисеи и полотняных халатах-яктаках. Иные - на срединной суфе - просто ожидают намаза, иные возле своих келий готовят ужин, иные, кинув на плечо платок для вытирания, заняты омовением из хауза под вязом.
Это - "светочи знаний" будущих времен. Ожидается, что в будущем они станут знатоками мусульманского права, муфтиями, хранителями шариата, преподавателями духовных школ.
Многие, кто, взыскуя знаний, приходил из различных городов Туркестана и прозябал десяток лет в медресе, становились в конце концов имамами в мечети какой-либо подходящей махалли. Все эти ученики разных возрастов, что трудятся в поте лица и не решаются вскинуть голову в тиши, думают обрести честь и достоинство "на сем и на том" свете. Все они думают стать неким сильным "предводителем" для "простого" люда.
Жизнь, кипящая счастьем и богатством, - остается для них мечтой.
Лишь осенний ветер заносчив. Он безумец. Он живет настоящим моментом. Его счастье - это осыпавшаяся желтая листва плакучих ив, тополей и платанов. Он принимает палый лист за золотые монеты. Он катает их, играя. Сгребает то в один, то в другой угол медресе, пытается припрятать. Никому не доверяет. Вновь и вновь взметает, раскружив, весь мусор во дворе. А на портале медресе разгуливает, воркуя, стайка горлинок. Они постоянно живут здесь над головами людей, всего-то им нужно горстку дарового зерна из заготовленных припасов.
Спросите у них самих.
Когда бы горлинки обрели речь, они бы сказали: "Мы поем бескорыстно для людей, мы им доставляем удовольствие своим пением".
Суфи, возгласив азан рыдающим, безысходным, как остаток своей жизни, голосом, призвал к тишине присутствующих в медресе. Протяжная эта мелодия тяжкой грустью вливалась в сердца слушающих.
С окончанием азана люди по одному, по двое потянулись в молельню, разместились рядами.
Несколько раз простерлись ниц, преклонили колени, сели. Вставши, отвесили поклон. Была прочтена фатыха. Один из пареньков старушечьим печальным голоском возгласил нараспев тексты из корана. Вновь прочли фатыху. Вслед за фатыхой мулла-наставник призвал вновь воздеть руки - для молитвы-благопожелания. Было испрошено у всевышнего исцеленье для некоего богатея, долгое время страждущего пеллагрой, - и напоследок имам, поднявшись к алтарю, начал хутбу - пятничную проповедь.
По завершении хутбы он обратился с речью к воспитанникам, заполнявшим молельню:
- Чада мои, дети народа моего!
В божьем слове сказано, что цари есть тень божья на земле. Любое предписание царя есть закон. Хотя наш светлейший царь и является иноверцем, наша обязанность - верой и правдой служить его величеству, жить в мире я покое, сохраняя порядок, и во время каждого из пяти ежедневных намазов творить молитву о здравии его высочайшей особы.
Достаток всякого человека - от всевышнего. Посему следует уважать людей состоятельных и, поскольку от них вкушаем хлеб-соль, надлежит воздавать им за это по правилу: кланяйся сорок дней тому, чьим хлебом питался хотя бы день: надлежит неуклонно следовать приказам их и повелениям, чтобы удовлетворить первоначально - бога, во-вторых - царское величество, в-третьих - наставников, подобных нам.