Хирург Джакомо орудовал грубыми инструментами, которые причиняли девушке страшную боль. Она не могла сдержать стонов, которые надрывали мне сердце, на лбу у меня выступил холодный пот.
В конце концов я не выдержал: я не мог смотреть, как этот страшный инструмент терзает тонкие, нежные пальчики; мне казалось, будто он терзает меня самого. Я вскочил, умоляя метра Джакомо на несколько минут отложить операцию.
Можно было подумать, что меня вдохновил какой-то добрый гений: я сбежал в мастерскую и быстро изготовил стальной ножичек, тонкий и острый, как бритва. Вернувшись, я отдал его хирургу, и операция пошла так легко, что Стефана почти не страдала. В пять минут все было закончено, а через две недели она уже дала поцеловать мне свою ручку, которую, по ее словам, я спас.
Не берусь описывать, какую пытку пришлось мне пережить, глядя на страдания бедной "смиренницы" – так я называл иногда Стефану.
В самом деле, смирение являлось неотъемлемым, врожденным качеством ее души. Стефана не была счастлива: легкомыслие и беспутный образ жизни отца приводили ее в отчаяние; религия стала единственным ее утешением. Подобно всем несчастным, она была набожна.
Заходя в церковь (я всегда любил бога), я нередко встречал там Стефану, которая, стоя в сторонке, горячо молилась и плакала.
В трудные минуты, которые из-за беспечности Рафаэля дель Моро часто выпадали на ее долю, она обращалась ко мне за помощью, делая это с доверчивостью, с благородством, приводившими меня в восторг.
"Бенвенуто, – говорила она мне с той милой простотой, какая присуща лишь возвышенным сердцам,– прошу вас– посидите сегодня попозже за работой и закончите эту вещицу. У нас в доме нет ни гроша".
Вскоре у меня вошло в привычку спрашивать ее мнение о каждой работе; она умела зорко подмечать недостатки и давала превосходные советы. Одиночество и горе развили ее ум и возвысили душу. Ее наивные, но вместе с тем глубокие суждения помогли мне постигнуть не одну тайну творчества и часто открывали предо мной новые пути в искусстве.
Помню, однажды я показал ей модель заказанной мне кардиналом медали: на одной стороне был изображен сам кардинал, а на другой – Иисус Христос, идущий по волнам и протягивающий руку апостолу Петру. А внизу надпись: "Quare dubitasti" – "Зачем усомнился?"
Портрет кардинала Стефана похвалила– он мне удался и был довольно схож с оригиналом.
Потом она долго молча глядела на спасителя и наконец сказала: "Лицо красиво, и, если бы оно принадлежало Аполлону или Юпитеру, я не возражала бы. Но ведь спаситель не только красив – он божествен. Черты этого лица безупречно правильны, но где же в нем душа? Я восхищаюсь человеком, но не вижу бога. Помните, Бенвенуто, вы не только художник, вы христианин. Знайте, и мне приходилось падать духом, сомневаться, и я видела Христа, который, протягивая мне руку, говорил: "Зачем усомнилась?" Ах, Бенвенуто, его небесный лик прекрасней, чем созданный вами! В нем чувствовалась и скорбь отца, и всепрощающее милосердие. Чело сияло, а уста улыбались. Он был не только велик, но и добр".
"Постойте, постойте, Стефана!"
Я поспешно стер набросок и за какие-нибудь четверть часа нарисовал у нее на глазах другой лик Христа.
"Верно я понял вас, Стафана?"
"О да, да!– воскликнула она со слезами на глазах.– Точно таким являлся мне спаситель в минуту отчаяния. Я сразу же узнала его величественное и благостное лицо. И я советую вам, Бенвенуто: прежде чем браться за работу, подумайте над тем, что вы собираетесь создать.
Вы овладели мастерством – добивайтесь выразительности. У вас есть материал – одухотворяйте его. Пусть ваши руки выполняют веления вашего разума".
Вот какие советы давала мне эта шестнадцатилетняя девушка, наделенная свыше тонким художественным вкусом.
В одиночестве я часто размышлял над ее словами и понимал, что она права. Так Стефана просвещала и направляла меня. Овладев формой, я пытался вдохнуть в нее мысль, чтобы дух и материя выходили из моих рук, слитые воедино, как Минерва из головы Юпитера.
Господи! Как живучи воспоминания юности и как много в них очарования!.. Коломба, Асканио!
Этот чудесный вечер живо напоминает мне вечера, проведенные наедине со Стефаной на скамье, возле дома ее отца. Она смотрела на звезды, я же смотрел только на нее. С тех пор прошло двадцать лет, а мне кажется, будто это было только вчера. Вот и сейчас у меня такое чувство, будто я сжимаю ее руки, но это ваши руки, дети мои! Да, что ни делает господь, все благо.
Стоило мне увидеть ее бледное личико и белое платье, как душа моя преисполнялась дивным покоем. Бывало, сидя рядом, мы за целый вечер не произносили ни слова; но этот безмолвный разговор рождал во мне высокие мысли и чувства, делал меня чище и лучше.
Всему, однако, приходит конец; кончилось и наше счастье.
Рафаэль дель Моро вконец разорился. Он задолжал своему доброму соседу две тысячи дукатов и не знал, как вернуть этот долг.
Бедняга был просто в отчаянии. Он хотел, по крайней мере, спасти свою дочь, выдав ее за меня, и поделился этой мыслью с одним из подмастерьев, очевидно для того, чтобы тот поговорил со мной. Это был негодяй, которого я проучил однажды, когда он вздумал грубо подшучивать над моей братской любовью к Стефане.
"Откажитесь от этой мысли, маэстро дель Моро, – прервал он учителя, даже не дав ему договорить. – Ручаюсь, у вас ничего не выйдет".
Рафаэль дель Моро был горд и, решив, что я презираю его за бедность, не сказал мне ни слова.
Вскоре Джизмондо Гадди потребовал взятые у него в долг деньги. Рафаэль начал упрашивать его повременить немного. Тогда Гадди сказал:
"Послушайте, отдайте за меня свою дочь! Она умна и бережлива, и мы с вами будем квиты".
Дель Моро несказанно обрадовался. Гадди слыл за человека грубого и ревнивого, но был богат, а именно за богатство больше всего ценят и уважают человека бедняки.
Когда Рафаэль сказал дочери об этом предложении, она не промолвила ни слова; только вечером, собираясь вернуться домой после нашего свидания, девушка сказала просто: "Бенвенуто, Джизмондо Гадди просил моей руки, и отец дал свое согласие".
Не прибавив больше ни слова, она ушла. Я как ужаленный вскочил со скамьи, в сильнейшем волнении выбежал из города и стал бродить по полям.
Всю ночь я то метался как одержимый, то, рыдая, лежал на мокрой траве, и тысячи самых отчаянных, безумных, диких мыслей проносились в моем воспаленном мозгу. "Стефана будет женой Джизмондо! – говорил я себе, пытаясь овладеть собой. – И если я содрогаюсь от ужаса при мысли об этом, то каково же ей, бедняжке! Стефана, разумеется, предпочла бы выйти за меня. Она ничего не говорит, но молча взывает к моей дружбе, старается пробудить во мне ревность. О да! Я ревную! Я бешено ревную! Но имею ли я право ревновать? Гадди, конечно, угрюм и груб, но будем беспристрастны: могу ли я дать счастье женщине? Ведь я жесток, своенравен, нетерпим, всегда готов драться на дуэли, волочиться за первой встречной! Сумею ли я переломить себя?
Нет, никогда! Покуда кровь кипит в моих жилах, рука моя не выпустит шпаги, а ноги сами понесут меня из дома.
Бедная Стефана! Сколько ей пришлось бы страдать и плакать! Она зачахла бы у меня на глазах, была бы для меня вечным укором, и я возненавидел бы ее и себя.
В конце концов она умерла бы с горя,и я был бы ее убийцей.Увы, я не создан для мирных и чистых радостей домашнего очага. Мне нужны простор, свобода, бури – все, что угодно, только не однообразный покой семейного счастья.
Своими грубыми руками я надломил бы этот нежный и хрупкий цветок. Я измучил бы своим беспутством это бесконечно дорогое мне существо, эту чуткую, любящую душу и себя истерзал бы нескончаемыми угрызениями совести.
Да, но лучше ли ей будет с Джизмондо Гадди? И зачем ей, собственно, выходить за него? Ведь нам было так хорошо вдвоем! Стефана прекрасно понимает, что дух и судьбу художника нельзя сковать никакими цепями, подчинить мещанским потребностям семейной жизни. Мне пришлось бы навеки проститься с мечтами о славе, похоронить свое будущее, отказаться от искусства, которое не может существовать без свободы, без самостоятельности. Виданное ли дело – великий творец, гений, сидящий в углу за печкой? О, бессмертный Данте Алигьери! И вы, мой учитель Микеланджело! Как бы вы смеялись, видя, что ваш последователь баюкает детишек и трепещет перед своей супругой! Нет, только не это! Мужайся, Бенвенуто, и пощади Стефану. Оставайся одиноким и верным своей мечте".
Как видите, дети, я не стремлюсь приукрасить свой безрассудный поступок. Принятое мною решение было несколько себялюбиво; я руководствовался, однако, самой искренней и глубокой любовью к Стефане, и потому оно казалось мне правильным.
На следующий день я вернулся в мастерскую в довольно спокойном настроении. Стефана тоже выглядела спокойной и была только чуть бледнее обычного.
Прошел месяц. И вот однажды вечером, расставаясь со мной, она сказала:
"Бенвенуто, через неделю я стану женой Джизмондо Гадди".
Но в этот раз она медлила уйти, и я навсегда запечатлел в душе ее образ: девушка стояла передо мной грустная и безмолвная, прижав руку к сердцу и согнувшись под бременем страдания. И милая, приветливая улыбка ее была так печальна, что, глядя на нее, хотелось плакать. Она смотрела на меня скорбно, но без упрека.
Казалось, мой тихий ангел навеки прощается со мной, покидая землю. Постояв минуту в полном молчании, она вошла в дом, и мне больше не суждено было ее видеть.
И опять я с непокрытой головой выбежал из города, но ни в этот день, ни на следующий я не вернулся обратно, а шел все дальше и дальше, не чувствуя усталости, пока не оказался в Риме.
Там я пробыл пять лет. Мое имя стало известным, я удостоился благосклонности папы, дрался на дуэлях, влюблялся, преуспевал в своем ремесле, но счастлив не был, мне все время чего-то недоставало, и, кружась в водовороте жизни, я каждый день вспоминал Флоренцию. И каждую ночь я видел во сне Стефану; она стояла бледная на пороге отчего дома и грустно глядела на меня.
Через пять лет я получил из Флоренции письмо с траурной печатью. Я столько раз читал и перечитывал его, что запомнил наизусть. Вот оно:
"Бенвенуто, я скоро умру. Бенвенуто, я любила вас. И вот о чем я мечтала: я знала вас, как самое себя, я предугадала скрытый в вашей душе талант и была уверена, что вы станете великим человеком. Ваше высокое чело, пламенный взгляд, неукротимая энергия – все говорило о гении, налагающем тяжкие испытания на женщину, которая стала бы вашей женой. Я готова была на все.
Счастье для меня заключалось бы в величии выпавшей на мою долю миссии. Я была бы не только вашей женой, Бенвенуто, но матерью, другом, сестрой. Я понимала – ваша благородная жизнь принадлежит миру, и удовольствовалась бы тем, что развлекала бы вас в минуты горести и утешала в несчастье. Вы всегда и во всем оставались бы свободны. Увы, я так давно привыкла к мучительному одиночеству, к неровностям вашего пылкого характера, к прихотям вашей бурной натуры. У незаурядных людей – незаурядные стремления. Чем выше парит в небесах могучий орел, тем дольше он вынужден отдыхать на земле. Пробудившись от своих лихорадочных и возвышенных грез, вы снова принадлежали бы мне одной, мой великий Бенвенуто, мой прекрасный возлюбленный! Я никогда не упрекнула бы вас за долгие часы забвения – ведь в них не было бы для меня ничего оскорбительного. Что же касается меня, то, сама зная, что вы ревнивы, как все благородные сердца, как был ревнив сам бог поэтов, я держалась бы в ваше отсутствие подальше от глаз людей и ожидала бы вас в одиночестве, молясь за вас богу.
Вот какой представляла я свою жизнь.
Но когда вы меня покинули, я подчинилась воле провидения и вашей воле и, отказавшись от счастья, поступила так, как велел мне дочерний долг. Отец желал, чтобы я спасла его от бесчестия, выйдя замуж за его заимодавца; я повиновалась.
Муж мой оказался черствым, безжалостным и жестоким человеком. Он не довольствовался моей покорностью и требовал, чтобы я любила его; но это было свыше моих сил. Видя мою невольную грусть, он грубо обращался со мной. Я смирилась. Надеюсь, я была ему верной и достойной женой, но всегда такой печальной, Бенвенуто! Бог наградил меня за страдания – он послал мне сына. В течение четырех лет нежные ласки ребенка позволяли мне забывать об оскорблениях, побоях, а под конец и о нищете.
Потому что в погоне за наживой мой муж разорился и месяц назад умер от истощения и горя. Да простит ему бог все грехи, как прощаю их я!
Теперь и я умираю. Меня сегодня же не станет.
Я завещаю вам, Бенвенуто, своего сына.
Быть может, все к лучшему. Как знать, сумела бы я, слабая женщина, до конца выполнить трудную роль, о которой мечтала… Мой сын Асканио (он похож на меня) будет вам более достойным и покорным спутником жизни, он сумеет любить вас если не сильней, то, по крайней мере, лучше меня. И я не ревную его к вам.
Бенвенуто, будьте моему сыну тем, чем я хотела быть для вас, – будьте ему другом!
Прощайте, Бенвенуто! Да, я любила и люблю вас и не стыжусь признаться в этом, стоя у врат вечности. Это святая любовь. Прощайте! Будьте великим художником, а я наконец обрету вечный покой и счастье. Смотрите хоть изредка на небо, чтобы я могла видеть вас оттуда.
Ваша Стефана".
Ну как, верите вы мне теперь, Коломба и Асканио? Согласны ли вы слушаться моих советов?
– Да! – в один голос воскликнули влюбленные.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Обыск
На другое утро после того, как в парке Малого Нельского замка при слабом мерцании звезд была рассказана эта история, мастерская Бенвенуто имела свой обычный вид: сам мастер работал над солонкой, золото для которой он так храбро защищал накануне от четырех наемников, посягавших на сей благородный металл, а кстати и на его жизнь; Асканио чеканил лилию для госпожи д'Этамп; Жак Обри, лениво развалясь в кресле, засыпал Челлини вопросами и тут же сам на них отвечал, потому что Бенвенуто не открывал рта; Паголо украдкой посматривал на Катерину, занятую каким-то рукоделием; Герман и остальные подмастерья шлифовали, паяли, пилили, чеканили, – и этот мирный труд оживляла веселая песенка Скоццоне.
Далеко не так спокойно было в Малом Нельском замке: исчезла Коломба. Суматоха поднялась ужасная. Девушку искали, звали. Госпожа Перрина испускала душераздирающие вопли, а прево – несчастного отца поспешили известить о случившемся – тщетно пытался добиться от дуэньи хотя бы одного вразумительного слова, чтобы напасть на след похищенной, а может быть, и сбежавшей дочери.
– Итак,госпожа Перрина,– спрашивал он,– вы сказали,что видели ее последний раз вчера вечером, вскоре после моего ухода?
– Увы, сударь, так оно и было!..Господи Иисусе! Вот напасть-то!.. Бедняжечка выглядела немного печальной. Она сняла с себя роскошный наряд и драгоценности, в которых ездила ко двору, и надела простенькое белое платье… Силы небесные, сжальтесь над нами!.. Потом она сказала мне: "Госпожа Перрина, сегодня такой теплый вечер, я пройдусь немного по моей любимой аллее". Было часов семь, сударь, и вот эта дама… – госпожа Перрина указала на Пульчери, которую недавно дали ей в помощницы, а вернее, в начальницы, – эта дама уже вернулась к себе в комнату и, видно, по своему обыкновению, занялась нарядами, которые она так искусно мастерит, сударь! А я села в зале нижнего этажа и стала шить. Уж не знаю, сколько времени просидела я за работой… возможно, мои усталые глаза закрылись сами собой, и я на минутку забылась.
– Ну да, как обычно, – съязвила Пульчери.
– Около десяти часов я пошла в сад поглядеть, не замечталась ли там Коломба, – продолжала госпожа Перрина, не удостоив ответом клеветницу. – Я громко позвала ее, но Коломба не откликнулась. Тогда я подумала, что она вернулась и легла спать, а меня будить пожалела. Она часто так делала, моя голубушка!.. Милосердный бог! Ну кто бы мог подумать… Ах, мессер прево, чем угодно ручаюсь, что похитили ее, нашу бедняжечку.
– Ну, а сегодня утром? – нетерпеливо прервал прево. – Утром, утром-то что?
– Сегодня утром, когда я увидела, что она долго не выходит… Спаси и помилуй нас, пресвятая дева Мария!
– Да кончите ли вы наконец свои идиотские причитания?! – заорал мессер д'Эстурвиль. – Рассказывайте по порядку все, как было! Итак, сегодня утром?..
– Ах, сударь! Я не перестану плакать, пока не отыщется наша голубка, и вы не запретите мне проливать о ней горькие слезы. Сегодня утром я встревожилась, что ее так долго нет – ведь Коломба ранняя пташка, – и пошла ее будить. Я постучала в дверь – Коломба не отзывалась; тогда я вошла в ее комнату. Никого! Даже постель не разобрана. И тут я принялась кричать, звать на помощь! Я совсем голову потеряла! А вы еще хотите, сударь, чтобы я не плакала.
– Пускали вы кого-нибудь сюда в мое отсутствие, госпожа Перрина? – строго спросил прево.
– Я? В ваше отсутствие? А кого бы, например, я могла пустить сюда, сударь? – с явным возмущением воскликнула достойная дуэнья, совесть которой была не совсем чиста. – Разве не запретили вы мне этого? Случилось ли хоть раз, чтобы я ослушалась вас, сударь? Пускать сюда кого-нибудь? Вот еще!
– Ну, например, этого Бенвенуто, который осмелился сказать, что моя дочь красавица. Он не пытался вас подкупить?
– Бенвенуто? Поглядела бы я на него! Да ему легче было бы на луну забраться! Я славно приняла бы его, уж поверьте!
– Значит, у вас тут никогда не бывало мужчин, молодых людей?
– Молодых людей? Спросили бы лучше, сударь, не заходил ли сюда сам сатана!
– А кто же тогда этот миловидный юноша, который раз десять стучался к нам, с тех пор как я здесь работаю? – спросила Пульчери. – И я еще всякий раз захлопывала дверь перед самым его носом.
– Миловидный юноша? Ошибаетесь, милочка, это был, вероятно, граф д'Орбек. Ах да, понимаю, вы, видно, говорите про Асканио. Помните Асканио, ваша милость? Тот мальчик, который спас вам жизнь. Да в самом деле! Я отдавала ему чинить серебряные пряжки от своих башмаков. Так это вы его-то считаете молодым человеком, этого мальчишку-подмастерье? Опомнитесь, моя милая!
Даже стены дома и каменные плиты двора могут засвидетельствовать, что его ноги тут никогда не бывало!
– Довольно! – строго прервал ее прево. – Но знайте, госпожа Перрина, если вы обманули мое доверие, вам несдобровать. А теперь пойду к Бенвенуто. Как-то еще встретит меня этот грубиян, но идти надо.
Вопреки всем ожиданиям, Бенвенуто Челлини встретил д'Эстурвиля с распростертыми объятиями. Художник был так спокоен и непринужденно обходителен, что старик не решился высказать ему своих подозрений. Он только заявил, что Коломба вчера чего-то испугалась и как сумасшедшая убежала из дому.Вот он и думает, не спряталась ли онаразумеется, без ведома Челлини – в Большом Нельском замке, а может быть, проходя через него, упала даже в обморок и теперь лежит где-нибудь без чувств. Словом, д'Эстурвиль врал самым немилосердным образом.