Нелегко было Марии Николаевне получить разрешение на выезд, взять билеты до Бийска. На Алтае, за Бийском, в селе Новая Белокуриха, где был небольшой курорт на теплых источниках, работала знакомая - детский врач из Москвы. С ней Маша списалась, можно было надеяться на работу в интернате для детей военных врачей и фельдшеров. Алтай манил как верное убежище, как надежда на избавление от голодной жизни. А ехать к старшему Пылаеву в Казахстан Маша опять не решилась - с ним и так было семь человек.
Вещи на вокзал перевезли с утра на трамвае, сдали на хранение, помог студент-географ. Поезд уходил днем, провожала Евдокия Терентьевна. Бежали до вокзала с детской коляской; в ней Митя, мешок с керосинкой, еще мешок - с горшком и кастрюлькой. Дорога долгая. Маша боялась за Митю после его болезни.
Прямых поездов на большие расстояния не было, Машу страшили пересадки. Весь путь на восток запомнился ей как непрерывная тревога за детей и надрывное таскание узлов и чемоданов. У Мити заболел животик, Катя кашляла, начинался бронхит. Если была на вокзале детская комната, Маша шла туда, проходили пропускник, без этого не принимали, да Маша и не пыталась миновать санобработки, боялась вшей.
На одной из пересадок пришлось почти сутки провести в зале ожидания. Маша обратила внимание на женщину с тремя детьми. Двое постарше спали на узлах, а маленького мать держала на коленях, поднимала поочередно его посиневшие ручки, дышала на них, согревая. У младенца запрокинулась головка, Маша хотела сказать матери, что это вредно для спящего, но тут увидела полуоткрытый ротик, по которому ползала муха, и поняла: ребенок мертв. Подходили соседки, потом появилась женщина в белом халате - врач или медсестра, следом пришел начальник вокзала, долго уговаривали ее и вместе с ребенком увели. Вернулась она одна, села, закрыла лицо платком, сдернутым с головы, и сидела, тихо постанывая. К ней подходили такие же, как она, странницы, расспрашивали, уговаривали.
Маше сказали, что ребенок страдал животиком, плакал, предлагали отправить в больницу, но мать не отдавала одного, а поехать с ним не могла, не с кем оставить двух других - трех и пяти лет.
Теперь же, когда тело маленького взяли на вскрытие, мать маялась горем. Она не плакала, а все говорила и говорила: зачем делать вскрытие, он и так настрадался, согласилась - пусть хоронят на прибольничном кладбище, самой ей не похоронить, врачиха сказала, возле морга много детских могил, только сделают ли надпись: "Костенька Сысоев, год и пять месяцев",- она просила сделать, чтобы найти, когда война кончится.
Женщины постепенно расходились, укладывались спать, кто на чем, а несчастная мать все продолжала говорить. Из ее тихого бормотания до Марии Николаевны доходили отдельные слова: "Что ж я теперь папке нашему скажу... не довезла тебя, сынок, прости меня... один тут останешься... все будут, а Костеньки нашего не будет..."
Дети, детишки, ребята наши, малые и большие, сколько вы натерпелись, сколько набедовались. Сколько вас убито-замучено, а скольких мы сами не смогли уберечь. И болели, и голодали, и терялись, и пропадали наши дети. И угоняли их, и стреляли их, и топили, и жгли фашисты.
В Челябинске на вокзале Маша устроила своих в детской комнате, убаюкала Митю, пошла к вещам, оставленным под догляд хорошим людям. Поезд через четыре часа, договорилась с носильщиком за хлеб и две пачки махорки - он обещал посадить, занять место в вагоне, поезд сквозной, стоит семь минут. Хлеб отдавать было жалко, но за одну махорку носильщик не соглашался. А Маше разве справиться - двое детей, два чемодана, два узла с постелями, еще корзинка со всякой мелочью, необходимой в дороге. Когда-то Маша кляла себя, что потащила из Москвы столько вещей, но уже в Саратове поняла, что все, называемое теперь с пренебрежением барахлом, помогло им тогда выжить.
Носильщик выпросил у Маши пачку махорки вперед, успокоил - все будет в полном порядке. К посадке он не пришел.
С Митей на одной руке, в другой чемодан, за него держится Катя, пробивалась Маша в вагон - занять место. Потом проталкивалась обратно, и бегом к брошенным вещам, и опять к вагону с узлом и чемоданом. Бежать ли за вторым узлом и корзинкой? Оставалась одна минута. Побежала, но задохлась, испугалась, повернула, поезд уже пошел, вскочила в чужой вагон, добралась до своего, а там крик: в голос плачет Катя, кричит Митя, причитают соседки, ревут дети. И вдруг - вот радость! - появился солдатик с их брошенными вещами: увидал в окно, выскочил, подхватил и успел догнать последний вагон.
Посадка в Челябинске осталась при Марии Николаевне навсегда: в ночных кошмарах, в сердечных приступах, в болезненном жару - она тяжело бежит, догоняя уходящий поезд.
В Бийск приехали к ночи. Зал ожидания был пуст, чист и заперт. На дверях табличка: "Для военнослужащих". Вдруг Маша схватилась где сумочка с документами и деньгами? Забыла в вагоне! Кинулась обратно. Поезд, уже без света, стоял у платформы. В темноте нашарила сумку и выпрыгнула на ходу. Поезд уходил на запасный путь.
Пошла делегация к начальнику вокзала: просим пустить на ночь женщин с детьми. Но инструкция сильнее жалости, начальник - женщина твердая - не пустила. Однако согласилась открыть на ночь помещение касс, деревянный сарайчик - пускай ночуют. Там на заплеванном, неметеном полу, в большой тесноте стали укладываться женщины с детьми. Духота, дурной запах от немытых тел и детских горшков, из-под потолка бьет в глаза лампа в пятьсот ватт.
Несколько семей образуют небольшой табор под стеной вокзала, на площади. Холодно, конец сентября, Маша разворачивает узлы с подушками и одеялами, устраивает подобие большого спального мешка, укладывает детей, ложится с краю сама, укрывшись отдельным одеялом, чтобы не будить ребят, когда придет ее очередь дежурить. Договорились о двухчасовой смене, чтобы не проспать вещи,- в поездах только и разговору, что о лихих людях. Маша забывается быстрым зыбким сном и просыпается внезапно, будто от толчка,- над ней нависло лицо, пристальный взгляд, черные усики. "Пшел, пшел, убирайся",- шипит Маша, чернявый отскакивает. Дежурный храпит вовсю. Бездонное черное небо, холодная россыпь мелких звезд. Над лицами спящих детей колышется теплое дыхание. Маша с трудом поднимается Видно, ей дежурить. Зыбко, зевается, дрожь...
Сентябрь 1942 г.
...Ты просишь написать больше о себе. По-прежнему работаю агитатором, ты получила аттестат, знаешь, что я теперь капитан, звание примерно соответствует кандидату наук, каким и являюсь. Пока нет у меня фотографии, вот тебе мой портрет (смотрю в зеркало): молодой, красивый, здоровый (о легких моих не беспокойся), на груди медаль "За отвагу"...
...Как часто я думаю о тебе и жду, жду, когда увижу, обниму, когда нежданно-негаданно войду к вам в дом. Соскучился по тебе, по деткам, сынок растет, а я не вижу. Пиши о них побольше и о себе тоже.
Наутро, после завтрака (кипяток с черным подсохшим хлебом), Маша ищет попутную машину в Белокуриху. Колхозные и торговые базы ждут машин, но когда они придут, никто не знает. Наконец находится грузовая до села Алтайского, шофер уговаривает Машу ехать, говорит, что там, до Белокурихи "всего ничего", доберутся на лошадях, да и в самом Алтайском неплохо.
Маша решает ехать до Алтайского, и вот опять впереди пересадка.
К вечеру машина с женщинами и детьми подъезжает к Дому колхозника в Алтайском. "Мест нет,- нервничает заведующая,- а они все едут и едут". Потом устраивает кое-как прибывших - по койке на семью, дает дополнительно одеяла и подушки, белья нет, только полотенца, вы уж извините. Да мы понимаем, спасибо, что устроили. Обязательная баня, но в ней холодно и вода чуть теплая, некоторые не решаются и раздеться, сидят в предбаннике, но Маша споласкивает детей, окатывается наспех сама, и вот они втроем на койке в большой теплой комнате, уставленной железными кроватями, на столе посредине медный чайник с кипятком. Чай с ржаным сухариком, и спать, спать. Маша укладывает детей и сворачивается у них в ногах калачиком, как кошка.
Последняя часть пути была на лошадях.
Говорили, до Новой Белокурихи километров тридцать пять, а может, сорок, но уж тридцать наверняка. Главное было не в километрах, а в том, где нанять лошадей. Были лошади в колхозе, но они всегда заняты - заезженные трудяги-лошадки. Были лошади под районным начальством, эти гладкие, им нетрудно, но кто ж их даст? Пришлось искать и ждать попутной подводы. В районо, куда Маша обратилась как будущий педагог, обнадежили: придет подвода с овощами, выращенными школьниками из Белокурихи, правда, не из Новой, из Старой, но там близко, километров восемь-десять, не более двенадцати - доберетесь.
Как эти пустячные километры одолеть с детьми, вещами, Маша не знала, оставалось положиться на случай. Жизнь в алтайском Доме колхозника затянулась, была неудобна, хотелось пристанища, дома, хотя бы временного.
Путешествие на подводе было радостью для Маши, для детей. Вез их вороной конек, молодой и резвый, правил пожилой татарин, который то ли не знал русского, то ли не хотел говорить. На Машин вопрос, не довезет ли он их сразу до места, не ответил.
Вороной конек бежал резво, под уклон аж дух захватывало. "Тпру-коня! Но-коня!"- кричал Митя, подпрыгивая у матери на руках. Катя повизгивала от страха. Дорога то спускалась, то поднималась, переходы были мягки, как сами округлые взгорья.
Сверху открывались дали. Ни лесов, ни воды не было видно, только земля и небо. Но как живописны были эти картины! Осенняя трава, в низинах еще зеленая, на холмах была желтой и коричневой от рыжевато-золотистого до темно-орехового. Сиреневые и лиловые пятна на склонах обозначали заросли вереска, розовые - бессмертника. А над разноцветной землей - голубое небо с белыми и светло-серыми облаками.
Бескрайняя земля, бездонное небо были наполнены миром, тишиной, утешали, успокаивали, как и езда по мягкой дороге. Забыть о войне было нельзя, но отдохнуть от нее в этом пути можно, и все, что охватывал взгляд, сулило конец невзгодам и страхам.
Потом стали попадаться кустарники, прикрывающие ручьи в долинах, завиднелись черные полосы вспаханных полей. Угольно-черные пашни предупреждали, что скоро откроется глазам деревня, но еще ехали и ехали, а деревни все не было видно. Наконец конек, еще раз поднатужившись и крепко всаживая подковы в мягкую землю, поднял телегу на холм, и тут открылась разбросавшая по широкой долине светлые и темные избы под соломой, железом и дранкой Старая Белокуриха, похожая не стадо пасущихся гусей.
Возчик заехал в школьный двор, открытый, без забора и ворот. Школа была пуста, занятия окончились, и Маша попросила приюта у школьной сторожихи, худой женщины с темным угрюмым лицом.
Весть о приехавшей долетела до заведующей школой, и она прибежала, чтобы уговорить Машу остаться: в начальных классах нужна учительница.
Мария Николаевна устала от многодневного пути, ей так хотелось остановиться, устроиться. Конец октября, скоро зима. Дом, работа, еда, чтобы дети были сыты - вот все, что ей надо. Не остаться ли тут, в самом деле? Ответила заведующей: надо подумать, если дадите жилье. Да-да, жилье будет, вторая половина этого дома предназначена для учителя, соглашайтесь!
Маша отложила решение до утра. Сейчас надо поесть, потом она сходит в сельсовет, в правление колхоза насчет подводы, ждут ее в Новой Белокурихе...
- Ну как знаете,- заведующая ушла обиженная.
Поели картошки, которую сторожиха Валя вытащила из печки. Рассыпчатая вкусная картошка, алтайская, крупная, как все, что родит здешняя земля.
- Молочка бы достать, хоть для маленького.- Машу беспокоит Митя: побледнел, опять ослабел.
- Где ж его взять? Я б дала, да у меня корова стельная, ждет телка.
- А у тети Фени? - пискнула сторожихина дочка Нюра.
- У Федосьи корова отелилась уж дней десять,- начала как-то раздумчиво Валя,- да вот не знаю - похоронку она получила два дня как.
- Нет, нет, не надо,- испугалась Маша. Как можно прийти в дом, где такое горе, со своими просьбами?
- Ты что ж думаешь, мы печей не топим, коров не доим, как придет похоронка?
Тут только увидела Маша черный платок, обмотавший Валину голову.
- И вы, и у тебя тоже?
- Ко мне принесли месяц назад. У нас каждый третий дом в слезах. И носят, и носят... Думается, к концу войны всех перебьют - и мужиков, и парнишек, и стариков. Почтарка идет, бабы писем ждут, а у самих сердце стискивает, а ну как похоронку принесет или "пропавшую", это - без вести, да все одно... И тебе принесут, не думай...
Маша вздрогнула - зачем она так? Но Валя не постыдилась своей жестокости, видно, сильно злым было ее горе.
Мысли о том, что Николай не вернется, погибнет, Маша останется одна с детьми, были под строгим запретом. Существовала невидимая преграда, за которую никогда не заходили мысли,- за ней была смерть, заглядывать туда было нсльзя.
Смерть и так все время была рядом - с ним, а значит, и с нею. Смерть издалека подбиралась то к одной, то к другой женщине, хватала, лишая дыхания, слов, и перехваченное горло могло только выть страшным долгим воем. Смерть ходила с ними рядом, но Маша старалась не думать о ней.
Тогда, на Алтае, Маша верила, что каким-то неведомым образом через тысячи километров она чувствует, чтó с Николаем, благополучно ли, жив ли он. Она прислушивалась к себе, своим ощущениям, убеждала себя, что все хорошо, и спокойно ждала писем. "Если что плохо, я непременно почувствую",- внушала она себе.
Услышать от Вали, что смерть не минует, было больно и страшно, сердце у Маши сжалось.
- Пойдем, сведу за молоком.- Валя сняла с гвоздя маленький бидончик. Когда вышли в сени, сторожиха распахнула дверь на другую половину дома:- Тебе квартиру сулили - вот, взгляни.
Окно было забито досками, свет падал через большую сквозную дыру в потолке и крыше. Маша сжалась - недобрая Валина забота удручала ее. И все ж ей стало легче: ничего не нужно менять, надо искать подводу, ехать в Новую Белокуриху.
В большой избе Федосьи Никитичны было тепло и душно. Девочка лет десяти возилась с горшками и крынками у печки. Не сразу заметили они хозяйку, та лежала на кровати, прикрытая какой-то одеждой.
- Вот, Никитишна, вакуированную к тебе привела, дети у нее, мальчонка маленький, молочка просят, может, продашь?
С кровати послышался стон, женщина села, перевязала темный платок на голове. Она не поняла сказанного, ответила невпопад:
- Что ты, Валя, не знаешь, какая в избе теснота, живут у нас уже вакувыренные, девка вон, Фирка, да мать се, захворала она, свезли в больницу, коли выздоровеет, так вернется, да еще телок с нами.
В закуте послышался шорох, и маленький теленок на тонких некрепких ножках начал мочиться на соломенную подстилку.
- А Мотя твой где?
Мотя лозу рубит, с тележкой поехал. А у меня, знаешь, ноги отнялись... Такая грязь кругом, а ничего не могу...
- Я подметала, тетя Феня,- подала голос девчонка.
- Ты умница, ты подмела, а тут надо мыть, да ладно, Матвей с речки приедет, вымоет. Так что не взыщите, негде у нас...
- Так они не жить просятся, а молочка для мальчика. Сынок у них слабенький.
- А, молочка... Не продаем мы, милая, молочка. Самим мало. Телка надо поить, да нас трое...
- Тетя Феня, дадим молочка маленькому? Я сегодня пить не буду,- пискнула девочка.
- Ох, ты у меня... Ну давай, налей им в посудку. Принеси из сеней, кринка под красной тряпочкой. Двумя руками держи, сюда давай.
Налили литровый бидончик, денег Федосья Никитична не взяла.
- Нет-нет, да и не знаем мы, почем молоко, пусть мальчик ваш выпьет за помин души мово Тимоши.
Тетя Феня заплакала и уткнулась лицом в подушку.
Рано утром Маша была в сельсовете. Председатель, чернявый молодец в шинели с пустым левым рукавом, начисто отказал в подводе.
- Откуда? Они у меня целый день занятые, с дела снять никого не могу. А ночью надо и лошадям отдохнуть, подкормиться. Лошади сейчас, как мы,- без выходных, а мы, как лошади, с утра и до ночи...
Председатель улыбнулся, Маша подумала, может, радуется, что отвоевался, но тут же устыдилась - без руки, калека. Он уже откуда-то знал про Машу.
- Может, останешься на учительницу, а? Надо ребятишек учить, хоть и война, а в войну и особенно,- смену готовить.
Маше было неприятно отказывать этому веселому, бодрому человеку, она оправдывалась - там ее ждут, она обещала, и тоже к детям.
Председатель написал бумажку, протянул Маше.
- Пойдешь в сельпо, здесь напротив.
Маша поняла: подвода все же будет - от сельпо. Но продавщица, прочитав записку, ушла за перегородку и, повозившись там, вынесла что-то, обернутое в старые газеты, подала Маше. От свертка пахло навозом
- Требушины четыре кило,- пояснила продавщица,- даем женам фронтовиков.
Маша стала отказываться. Продавщица пристыдила ее:
- Как можно, это вам за мужа дают.
Валя обрадовалась требушине, схватила нож и побежала на речку - мыть и скоблить, а Маше велела начистить полведра картошки и пять головок лука.
Обед был хорош: требуха тушеная с картошкой и луком. Кто не ел, не знает, как вкусно,- особенно если до этого ты дней десять не обедал.
На рассвете следующего дня Маша, наученная Валей, нашла возле сельпо старого возчика, который возил молоко на сливной пункт, чуть не доезжая Новой Белокурихи. На узкой телеге с крутыми боковинами стояли два больших бидона, худая грязная лошадь с отвисшей губой понуро досыпала прерванный сон, а может, просто мечтала о торбе с овсом, вкус которого еще слабо держался в памяти.
С молоковозом сошлись на том, что завтра, в эту же пору, он заберет детей и вещи на подводу, а сам он и Маша пойдут километров пять-шесть пешком до сливного пункта.
- А уж потом довезу тебя с форцом,- обещал старик.
Валя дала на прощание ведро картошки, от денег отказалась:
- На что они нам, бери, все ж будет что поесть в первый день на чужом месте.
Май 1942 г.
Дорогая моя, посылаю тебе стихотворение, которое дал мне списать один сержант. Я спросил, чье оно, он ответил: "Наше, солдатское".
Жди меня, и я вернусь.
Только очень жди...
Жди, когда из дальних мест
Писем не придет...
Маша выучила стихотворение наизусть, повторяла.
Жди меня, и я вернусь
Всем смертям назло...
Он обещал. Она ждала. Она верила. Всю свою волю, всю душу она вкладывала в это ожидание.