Зверинец верхнего мира - Темников Андрей 10 стр.


История их начинается с ненависти. В припадке буйного разрушения, которых так боялись его родители, ибо он проявлял решительную нетерпимость ко всему сложно устроенному, фарфоровым статуэткам, часам с маятником и капризными фигурками, вееру, вазочке, костяному олененку на тонких ножках, украшавшему мамин туалетный столик, – однажды утром он разорвал ей на плече ветхое, ношеное-переношеное платье. Обоих выставили перед строем. Его обзывали "чертовой интеллигенцией", о ней говорили: девочка из бараков, родители у которой такие бедные. Мариночка Филимонова младшая в семье, и ей донашивать лифчики братьев и платьица сестер. Вот пусть его интеллигентная мама теперь потычет иголкой пальчики. Пусть они зашьют Мариночкино платьице. Происходящее глубоко оскорбляло обоих. С девочки, поставленной перед строем, сорвали одежду, которая, совсем бесшумно, еще больше разорвалась. Нагло ухмылялись дети, глядя на ее полосатый лифчик, желтые рейтузы и толстые, собравшиеся в гармошку чулки. Он простоял в углу до вечера и должен был держать в руках эту ветошь. Мама сразу выбросила ее, назначила в тряпки, и купила для Мариночки новое платье. (Помнишь, красное?) И они стали дружить семьями.

XVII

– Чью историю ты рассказал? – Сашка заглянула через плечо и сразу поняла, что некоторых вещей нельзя выдумать.

– Ну уж и нельзя! Это история одного капитана, Сашка, и ее придумал Томас Харди.

– А Мариночка Филимонова?

– Моя одноклассница. Я ее терпеть не мог.

– Постой. Я думала, что так зовут Царь-Жопу.

– Вовсе нет. Царь-Жопа и Царь-Жопа. Видишь ли, Сашка, своего имени она не помнит, потому что и в управлении культуры ее уже называли Царь-Жопой.

– Что, прямо в глаза?

– Да нет, Сашенька, за глаза. Но разве это укроешь? Лизни вот тут.

Мы запечатали второе письмо.

– Я сама его отнесу, я сама… – просилась Оксаночка. – Вот выйду и отнесу.

– Это потерпит и до утра, – сказал Парашютист.

– А мне хочется, чтобы уже утром оно лежало в почтовом ящике, ведь почта через дорогу. Кто-нибудь поможет мне одеться?

– Одиннадцатый час, – простонал Парашютист. – Ну куда ты, Оксаночка, знала бы, как не хочется тебя провожать.

– Ты мне только сапоги застегни, я мигом. Почта ведь близко, она тут рядом.

– Да не кипи ты. Завтра пошлю курьера, и он сам опустит его в почтовый ящик Царь-Жопе.

– А я хочу сейчас, – сказала упрямая Оксаночка.

И Парашютист застегнул ей второй сапог. Сашка отправилась чистить зубы. Через пять минут ей понадобился я. Потом и Парашютист. И мы еще шарили руками под ванной, надеясь найти там тюбик специальной Сашкиной земляничной пасты, когда Сашка вдруг как вскрикнет:

– Ой, Оксаночка, что это? На тебе лица нет!..

– Он меня ударил. В живот… Ах, если бы я проявил решимость и не отпустил нашу маленькую хрупкую девочку одну на ночную улицу. Ах, если бы Парашютист поленился застегивать ей сапоги. Руки у нее дрожали. Она еле выговорила:

– Сашка, знала бы ты, какая это гадость. Прямо ножом. Я ему говорю: вы не думайте, здесь просто темно, и от этого они так блестят. А на самом деле, они не золотые. Пластмасса. А он как заругал меня, как ударит в живот – и бежать.

– Это был не нож, – сказал я.

– Да тебе-то откуда знать? – обиделась Оксаночка.

– Говорю тебе, это был не нож. Он его в тебе оставил.

– Где, да где же? Ой, покажите. – Сашка забыла про свою земляничную пасту.

– Вот, – сказал я, – видишь, торчит. Это скальпель. Ничего страшного. Обыкновенный медицинский скальпель. Нож вошел бы глубже. – И я вытащил его за блестящую ручку, чтобы все могли увидеть.

Оксаночка запрыгала по коридору в свою комнату, приговаривая:

– Ой, как жаль, что ты зарекся писать для газет. А то был бы шикарный материал. Представляешь, студент-медик нападает на беременную женщину, которая…

Один только Парашютист ничему не радовался:

– Все испорчено. И пальто тоже испорчено. Какого черта ты пошла в моем кожаном пальто?

– Оно же теплее, – сказала Оксаночка, подавая замерзающей Сашке халат.

И все мы отправились спать. Даже я. То есть, я-то опять не спал. И опять ко мне подлезла чистенькая, пахнущая земляничным мылом Сашка. Медленно стащив с моей головы наушники, она сказала:

– И как все же прав был Чехов, когда говорил, что все студенты лентяи и пьяницы.

XVIII

– Я вспомнила! Я кое-что вспомнила! – Царь-Жопа ворвалась ко мне на прием. – Это было красное платье с рюшечками и грибком мухомором, вот тут, на месте сердца… А потом еще дружба и любовь. Нет, не любовь… То есть, да, любовь, но детская такая, платоническая страсть. Мы все время менялись лифчиками после тихого часа. А родители думали, что мы их путаем, и все время умилялись. (Деталь из моего первого письма. И рюшечки, и мухомор тоже.) И вот он пишет…

– Кто пишет?

– А… никто не пишет. Это я от волнения заговариваюсь. А спали мы в музыкальном зале под большим портретом Ленина. Там ставили такие деревянные раскладушечки. Но только не такие, как теперь, а такие, как теперь бывают раскладные табуретки. (Господи! Да вспомнит она что-нибудь свое или так и будет пользоваться опытом чужого детства?) А звали меня… вот вы не угадаете, как…

– Почему же, позвольте угадать. Вас называют Царь-Жопой. К этому прозвищу больше всего подошло бы имя… (Тут я, конечно, сделал вид, что задумался, я и вправду задумался: в самом деле, это был выбор между благородством и не ударить в грязь лицом.)

– Ну-ну, – торжествовала Царь-Жопа. – Так что же вы? Вот и не отгадаете.

Остатки благородства все куда-то делись, и я сказал:

– Марина. Это имя больше всего гармонирует… я хочу сказать, гармонировало с вашей…

– Как это вам удалось?

– Видите ли, – сказал я, – это моя профессия… Значит, Марина. А по батюшке как?

Она смутилась.

– Не припоминаю. Возможно, в другой раз.

– Да. В другой раз. До свидания. И, когда она вышла, я пометил у себя, что в третьем письме капитан второго ранга обратится к ней по имени и отчеству. С уважением.

– Ты уволен! – Петр Сергеевич даже не поленился зайти в мой кабинет ради такой новости.

Он уселся на место пациента, и от этого весь последующий разговор принял двусмысленный характер. Дело в том, что специально для Царь-Жопы я составляю два стула. Это придает ей немного прежней уверенности.

– Сколько у меня времени? – спросил я, закончив запись в журнале.

– У нас, знаешь, не государственная лавочка. Завтра тебя ждет биржа труда. А я посмотрю, где ты еще найдешь такую работу.

– Но сегодня-то я смогу поспать?

– Сегодня сможешь, но это в последний раз.

– Спасибо. Тогда, Петр Сергеевич, я возьму на себя смелость напомнить вам, что мой прием окончен, и наступило время сна.

– И ты не спросишь, почему?

– Петр Сергеевич, я вас понимаю, и поэтому мне безразлично, что вы мне скажете. Вам теперь ничего не стоит заявить, например, что отец Василий просмотрел мои отчеты и нашел там несколько цитат из Чехова или Квитки-Основьяненко. А сны были в постный день, когда на ночь нельзя читать "Гусева" или "Дом с мезонином", мое любимое. Отцу Василию и в голову такое не придет. Он кропит себе наши органайзеры, и этого с него довольно. – Я говорил, а глаза мои слипались. Все-таки пережитое вчерашним вечером, когда Оксаночка встретилась с этим бандитом… Кто он был? Неужели и вправду какой-нибудь разоренный взятками студент-медик? Я так хотел спать. И меня так тошнило. А вдруг этот несчастный дурак вздумал бы изрезать ей лицо? Милое, глупенькое Оксаночкино лицо, с таким носиком. Хорошо еще, что он просто ткнул ее скальпелем в самое безопасное место. Только Парашютист вне себя. Ему-то опять все переделывать, и вечером я едва уговорил его лечь спать. "Встанешь пораньше, – сказал я, – тогда и можешь все исправить до маминого прихода".

– И ты не спрашиваешь, почему?

– Петр Сергеевич, я уже начинал задремывать, а вы опять со своим "почему".

– Ну, это уж слишком. Он вышел так же быстро, как и накануне влетел ко мне со всей этой ерундой.

В самом деле, какая разница, за что? Рассчитают где-нибудь, что моя квалификация требует слишком большой оплаты, что за те же деньги можно было бы держать трех специалистов похуже – и нет чтоб так прямо и сказать, а ведь придумают причину совсем другую. Скажут, будто о. Василий перекрестил твои отчеты, и один из них вспыхнул. Или что Царь-Жопа не довольна тобой. (Уж кто-кто, а она…) А что, если черепаха у мамы? Да нет, наверное, Парашютист отнес ее на птичий рынок, еще летом, по пути к фабрике игрушек.

XIX

– Так ты уже проснулся? Вот и хорошо. Пиши отчет. Мы решили, что ты не уволен.

– Петр Сергеевич, я не могу. Сегодня у меня умерла мама.

– Ты что, рехнулся? – Он знает, что моих родителей давно нет.

– Наша мама, Петр Сергеевич. Мы называем тещу мамой. Мы все ее так называем.

Из сна, прямо с лестницы, под которую прятался мерзкий мальчик и заслуживал пинков за то, что бросал в меня какие-то шарики, меня вызвал звонок. Это была Оксаночка. Оксаночка плакала…

Будильник не зазвонил, или он делал это ровно минуту, как все электрические будильники. Время, достаточное, чтобы поднять своим гадким писком кого угодно, только не Парашютиста, и все они проспали. Поздно, слишком поздно наш изобретатель взялся за Оксаночкин разрезанный живот. У мамы был свой ключ. Когда она вошла, Оксаночка кружилась по комнате, вспоминая уроки в детской школе танца, а ее живот лежал на коленях у Парашютиста, свешивая липкие, как щупальца, присоски. Бугристый, как и положено на последних месяцах, он напоминал осьминожью башку. С вывалившимся пупком, с характерной пигментной полосой, всеми родинками и всеми волосками, какие мы знали на нежном, плоском Оксаночкином животе. Конечно, он был хуже, его разрыхляли стрии, направленные вниз, и нижний краешек пупка темнел от накопившейся в нем грязи. Конечно, излишне было выделывать на нем все эти тонкости, так как мама никогда не любовалась Оксаночкиным животом так, как мы, и вряд ли помнила все его волоски и родинки. Старания Парашютиста носили чисто спортивный характер. Нападавший повредил его недавнее изобретение, обрезал несколько проводков, отчего шевеления внутри живота сделались постоянными и судорожными до такой степени, что он всю ночь пропрыгал по комнате, потому что Оксаночка не решилась оставить его на себе. Теперь живот подпрыгивал у него на коленях, а он ошибался в дыму канифоли, соединял не те проводки и крыл матом всех бандитов, которые вспарывают животы беременным. Бедная мама! Чтобы не слушать Парашютиста, Оксаночка была в моих наушниках. А Сашка как раз пустила горячую воду в душе. Никто не заметил, как мама оказалась на полу, никто не слышал, как она хрипела. Скорая помощь ей не понадобилась…

– Прости меня, – сказал Петр Сергеевич, – я выбрал плохое время для эксперимента. Это наши психологи. Знаешь, составлен график. И примерно раз в месяц каждому конфиденциально будет говориться, что он уволен.

– Для чего это?

– Для того, чтобы поселить в человеке чувство беззащитности, внушить ему представление о том, что он постоянно зависит от чьего-то своенравия. Страх – вот чем надо управлять. А то слишком уж все у нас хорошо, когда другим плохо.

Я принял извинения Петра Сергеевича. Позвонил домой и услышал от Сашки с Парашютистом, что маму уже увезли в морг. "Заберу ее оттуда, – сказал Парашютист, – а ты с девчонками оформляй документы".

XX

И настал день, когда я впервые увидел маму. В окружении подруг. Тетя Паша тоже пришла. И привела Костика. Это был мальчик, очень похожий на мое фото, но (слава Богу!) не похожий на меня в пять лет. Костика разбирало любопытство – по-видимому, в его жизни это был первый покойник. Да и мамины подруги сошлись как будто на чаек, беседовали с ней. Только нам четверым слышалось ее упрямое молчание. Ни с кем из нас она не пожелала заговорить, а вот с подругами прощалась долго и обстоятельно. Многое из ее имущества уже было роздано, сообразуясь с тем, как она того захотела после смерти, но, верно, еще оставались недовольные.

Одна из них, бывшая санитарка, а теперь староста углового рыночка, подошла к нам, когда мы стояли над мамой.

– Это… Саш, Саша… сон мне был. Маму я твою вчера видала. Вот, как сейчас, живую: "Ты передай Саше, чтобы она отдала тебе мою костяную брошку с барышней. И китайский веер". Я говорю: "Нет, эта брошка дорогая, пусть уж она Сашеньке останется. И веер. Пусть Сашеньке. Мне ты на память и так уже и пальтишко свое оставила. И еще кое-какое барахло". А она мне: "Бубнова, ну что ты? Скромная ты больно, Бубнова. Вот тебе за это еще подарок. Вели Саше отдать тебе мой шерстяной костюм. Тот зеленый, в котором я на Сашенькиной свадьбе второй день была". Чё делать-то, а? Прям, не знаю.

Но тут неожиданно выяснилось, что и Сашку беспокойная мамина душа вниманием не обошла. Она посмотрела в окно так, что зимний свет лишил ее зрачков, и глухо, как медиум, произнесла:

– Вот и мне тоже снилась моя мама. И сказала: "Саша, если Бубнова еще что будет клянчить, ты пошли ее на хуй".

На кладбище Бубнова не поехала: какие-то обязанности на рыночке.

Доставалось от мамы и Костику, который стоял у гроба и грел затылок о мягкий живот тети Паши. Костик сказал: "Она шевелится!"

Тетя Паша положила ему на рот ласковую ладонь, и тогда я увидел на указательном пальце у нее черные глазки, нарисованные шариковой ручкой, и, вспомнив, как моя бабушка представляла мне старуху, понял, что они там делают.

Ничего она не умела, эта старуха, только шамкать да курить папины папиросы. Ее голову, а ничего, кроме головы, у нее и не было, бабушка делала из своей фиги, повязывала кулак платочком и на указательном пальце, размочив во рту кончик химического карандаша, рисовала ей глазки.

Вот появились шариковые ручки и упразднили химический карандаш.

Из-за открытой двери по комнате гуляли сквозняки. Покойная мама вздрагивала, обложенная цветами и мешочками сухого льда.

– Вот и уходили вы свою маму, – сказала кто-то из ее подруг.

– Как ты думаешь, на что она больше всего похожа? – спросила нежная Сашка, которая своим слезам даст волю только дома.

– Ничего они ее не уходили, – очень спокойно, голосом третейского судьи, сказал Костик. – Вон она шевелится. – И тетя Паша опять положила ему на рот свою руку.

– На швабру, – сказал я.

– Да. Если поставить ее вниз головой, то на очень хорошую швабру, – сказала Сашка. – Как ты думаешь, удобно попросить ее остаться и помыть полы?

– Не знаю, Сашенька, мне кажется, здесь не мы распоряжаемся, а они.

XXI

Уже подали крышку гроба, красную, как того маме и хотелось, и у края могилы кто-то появился с нержавеющим молотком, когда Костик, которого тетя Паша прижимала к себе лицом, развернулся, посмотрел на маму и сказал:

– Она шевелится.

Что так холодно стало в гробу, это ей не понравилось. Она не любила, когда ее трясут. Наверное, по дороге съехала на один из мешочков со льдом. Вообще-то, от холода она становилась только медлительней, но лед – это ей показалось уже слишком, и она наконец вышла из-под простыни, покрывавшей мамины ноги. Старухи вскрикнули. Один из видавших виды могильщиков удержался только потому, что оперся на свою лопату. Радости Костика не было предела. Бедная мама одна сохранила достоинство и не проронила ни слова. Наверное, ей хотелось, чтобы ее поскорее покрыли крышкой и забросали. Ведь и ей не нравились мешочки со льдом. Я выхватил ее из гроба. Как-никак, мы не виделись полгода. Оксаночка и Парашютист пробовали отнять ее у меня. Какое! Я грел ее дыханием, целовал в слуховые дырочки, в неподвижный клювик и в глазки, подернутые пергаментом век. Глупая, обиженная. Она так любила порядок, который мы нарушили в ее доме. Так любила рыбок и Чехова, мои колени и нашу ночную возню.

Поднялась костяная лапка, потянулась, махнула. Прощание? Приветствие! Коготки царапнули меня по губам. Я расплакался. Я был единственным плакальщиком на этих похоронах. Застучал молоток, забивая гвозди, и старухи, мамины подруги, с пафосом красноармейцев, знакомым нам по фильмам о войне, стали разбирать у могильщика лопаты. Как водится, их не хватило на всех, поэтому у могилы столпилось много бездельников. Подошедший ко мне Парашютист отряхивал руки и шмыгал носом, загоняя обратно короткую соплю.

– Ты пойди, брось ей комочек земли.

Я бы и пошел, но тут Костик дал мне холодное яблоко, которое тетя Паша еще у мамы дома сунула ему в карман. Отогревая во рту маленькие кусочки, я стал совать их в костяной клювик черепахи. Теперь она сидела у меня глубоко за пазухой, холодный, маслянистый панцирь медленно забирал мое тепло. Тетя Паша тоже не стала закапывать маму. Она стояла возле меня и Костика, лепеча:

– О душе-то, Костик, о душе-то люди говорят: вот и душа отлетела. А тут как скажешь?

– Отползла! – подсказал глупенький Костик. И раньше других мы отправились к автобусу с черной полосой.

Назад Дальше