Зверинец верхнего мира - Темников Андрей 29 стр.


– В этой оде, нам кажется, в этой оде, нам слышится, в этой оде, нам думается (если мы, конечно, что-нибудь понимаем), не хватает какой-нибудь фисташковой малости, какой-то жемчужной капельки, даже зеленой, даже гнилой, а если мы ничего не понимаем, то вся эта канонада несколько прямолинейна и на наш вкус (взгляд, обоняние, осязание) – даже оскорбительна, вот. Вот, вот, вот…

И хоть серпокрылый (что они подают голоса наперед Белого Единорога! – а именно ему, польщенному до глубины души, до когтей тигровых лап, и надлежало говорить первым), бросив чешуйчатую шею влево и сразу вправо, словно бы раздвоившись, словно бы одним ударом в обе стороны отчитал своих панциреносцев, чтобы они не тявкали наперед Белого Единорога, который все еще подбирал слова восхваления, вошедшие в историю как образец восхваления ("Ты в этом деле гору съел". "Зеркало для носорогов. 1245"), Белый Единорог разгневался: что за писк? Что за нарушение устава? Что за недозволенное обращение с шедеврами вулканного одосложения? И при чем тут фисташки? Панциреносных лисичек словно ветром сдуло, да и поднялся ветер, не мог не подняться от высочайшего возмущения; панцирь грохнулся на камни и дал трещину. Мне же была выдана лицензия на отлов трехсот сорока девяти тысяч шестисот тридцати одной лягушки, затем состоялась церемония вручения аистовых перьев, заключение священного договора о ношении аистовой шеи, тонких ног и невесомости, и:

– В облике аиста надлежит пребывать за облаками и под облаками, а также в отсутствие облаков, и парить и кружить, раскинув белоснежные крылья с черной каймой; в случае же, когда требуется произнесение од, надлежит принимать облик носорога, ибо аист ничем не может выразить восхищения, кроме как докучным треском длинного клюва.

Трещал ли я клювом или кружил в синеве, он, разжалованный Феникс, только чесал себе ухо задней лапкой и щурился от восхищения, а я уверял себя в том, что оно неподдельно. Со свойственным ему чувством юмора он раскладывал кашу по тарелочкам, я же в ответ наливал ее в кувшин, но это не злило ни того ни другого. Каждый из нас веселил себя тем, что казался смешон со стороны, чем доставлял удовольствие собеседнику, а это значило, что дружба между нами продолжается, и:

– Пожалуй что в облике носорога ты не устоял бы на этой скале над морем, а тонконогому аисту тут есть, где попрыгать.

В первое мгновение встречи с остромордым рыжим Лисом я терялся, не успев еще привыкнуть к его новому облику, и даже взлетал на всякий случай, когда он, зевая, показывал мне мелкие белые зубки, но ведь и сам я поражал его своей аистовой внешностью вплоть до обильного слюноотделения и слюноглотания. И жадного горения глаз, которое, впрочем, тут же гасло: инстинкты – скверная штука, но можно научиться подавлять их в себе, особенно, если ты не голоден, а он не голодал ни дня, потому что сделался заправским крабовым браконьером и для этих занятий отремонтировал свой панцирь, упавший на скалы, заклеил трещину и заново покрыл его водоотталкивающим лаком. Пожалуй, единственное, чего он был лишен, и чем я, дослужившись до звания принебесного рычателя, наоборот, наслаждался в полной мере, так это полеты. А почему бы не доставить удовольствие хорошему другу? Это же не трудно, и: "Легкокрылый Носорог кружится, кружится…" Под уныло-ироническое пение рыбаков на море, которым они сопровождают однообразное, взад-вперед, раскачивание тел, когда сидят на веслах, я опустился возле Лисьей норы и затрещал о том, что близится ночь и что я собираюсь отнести его, Электрического Лиса, на вершину тополя, в мое огромное гнездо. Лис отчаянно чешет ухо задней лапой, а глаза его сощурены от удовольствия; он облизывает нос, пересохший со сна, до тех пор, пока нос не становится лаково-черным, и: три серповидных блика на Лисьей морде – обрадованные глаза и мокрый нос.

– Но ведь ты понесешь меня высоко, и лететь нам не близко, а вдруг у тебя не хватит сил, а вдруг уронишь…

И я опускаю клюв на дно бутылочки с кашей. Есть одно неудобство – к этому трудно привыкнуть, и когда мне хотелось пообедать с удовольствием, я превращался в носорога, потому что аисты лишены обоняния, лягушки безвкусны; для грифов, питающихся падалью, этот недостаток даже полезен. В прежние времена я все недоумевал, как это они выносят такое зловоние, оказалось, они его не чувствуют, и это позволяет им с аппетитом проглатывать скользкие куски мертвечины, что до меня, то в облике аиста я всегда страдал от недостатка тех обонятельных ощущений, тончайших, изысканных, которые определяют вкус пищи и в полной мере доступны травоядным носорогам. Но характер местности, о котором уже говорилось, вынудил меня стоять тонконогим, почти невесомым аистом у норы над океаном; не разнюхав фисташек, преобразиться гортанью, обликом и весом, утратить могучий голос, позволяющий мне воспевать повелителя небес; проливая потоки слез по морщинам желтого и старого лица, трогая впалые межреберья под облачением из белых перьев, просить моего друга вернуть мне прежний вид и услышать в ответ:

– Я тут бессилен, и мне невдомек, почему орешки, временно возвращающие мне крохи былого могущества, необходимого во время ночной ловли крабов, сделали тебя таким желтым, сморщенным и жалким; ведь и звездные капельки, кроме таинственной всякой всячины включают в себя немного толченых фисташек.

– Не может быть, единственная в мире летающая гора съедена мною вся до последнего камешка (хотя это не прибавило мне легкости), а фисташковый куст я втоптал в голубой потолок Верхнего Мира, откуда же эти фисташки?

Увидеть на юго-востоке, над морем, над парусами рыбачьих лодок, целую гряду летучих гор, не имея былой зоркости, чтобы рассмотреть, есть ли на них фисташковые кусты, и с отчаяния натравить целый уезд на симпатичного рыжего зверька – а что было дальше, ты знаешь, сумасшедшая лодка.

БЕЛЫЙ ЕДИНОРОГ

Небо зажигается тысячами жемчужных точек, тысячами капель той краски особого состава, которой пользуются осиротевшие лисички; теперь они обирают фисташки с гряды летучих гор, немного облачного пломбира и еще какой-то таинственной всякой всячины; теперь, когда они больше не носят черепаший панцирь, который покоится на дне океана и служит ловушкой для крабов. В эту ночь небо зажигается не праздничным салютом во славу повелителя небес и его фаворита, самострелоносного Эр-ша, не бравурной песней о гибели одноглазой вороны Гу, не каллиграфической записью устаревшей, но не потерявшей всей своей монументальной прелести оды о Белом Единороге, сочиненной вулканогорлым повелителем аистов. В эту ночь небо зажигается трогательной просьбой о пересмотре дела ссыльного Единорога, бежавшего из судебной палаты провинции Ути, чтобы просить о помиловании. Просить коленопреклоненно и рогопотупленно, всем небом и всей силой искусства его неутомимых художников, огненных грамотеев, которые расписывают кисточками своих хвостов покои небесного дворца. И уже далеко за полночь, когда зачитанная мольба стала бледнеть и тускнеть, – исчезли знаки препинания, потом служебные слова, остались только сияющие эпитеты, составленные из самых ярких созвездий, – уже перед рассветом все небо, все синее поле этой жемчужно-жалобной поэмы, словно яркая комета, пересекла огненная резолюция, начертанная единственной лапой, единственным когтем единственного в мире перста: немедля пересмотреть, назначить разбирательство на завтра… и подпись: Куй.

В тот же миг я услышал тихий и ехидный смешок моего товарища по несчастью, Электрического Лиса, который решился вновь обречь себя на страшные муки ради счастья и возрождения, бывшего Феникса? Будущего Феникса?

– Да, я сказал ему, ехидно шмыгая носом: "Теперь уже мы ничего не успеем! Одно тебе утешение – вернуться к своей возлюбленной и длить до бесконечности ту вашу последнюю ночь, каждый раз возвращаясь на рассвете в Лисью нору", – а он в ответ, совсем как человек, надул свои пухлые губы, обрамленные нежным пушком (о счастье ребенка – кормить этого зверя с ладони!), обиженно сдвинул брови и посмотрел на меня так, будто это я сам назначил такой короткий срок, и я даже вздрогнул от сознания того, что, не будь у нас путей во времени, мне пришлось бы вернуться к моим крабам и к войне с Желтым Стариком. Крабы и война – никакой надежды на счастье и возрождение.

– Сообразив, что это всего лишь Лисья шутка, и никакого "бесконечно" больше не будет, потому что пути во времени нам известны, я, Белый Единорог, опустил голову и пошел за ним к Лисьей норе. Это там, у Лисьей норы, когда мы сбежали из судебной палаты Ути, я сказал ему: "Нет, мы перейдем не в будущее, а в далекое прошлое, на тысячу лет назад, точнее, – сказал я, – на девятьсот сорок шесть лет, пять месяцев, семь дней, два часа, ибо я хорошо помню, когда в последний раз был счастливым". Быкоголовые воины ждали меня на обратном пути. Как только я вышел за деревню, они схватили меня. Их было шестьдесят душ, в прошлом тоже хороших солдат, привыкших к беспрекословному подчинению своим капралам, их палкам и пинкам. Они набросились на меня из засады в придорожных кустах, связали, потом избили, потом вознесли на небо в покои владыки небес Куя Одноногого, чтобы я предстал перед судом. Но это было шесть часов спустя. А тогда, когда било два после полуночи, било в моих висках, било в моем огромном человеческом сердце, я шел по пустой улице уснувшего города. Облако наркотического состава приносило всем глубокий сон, приятный, лишающий воли к пробуждению, чтобы не было никаких толков и слухов, даже если ее муж несет караульную службу у временных ворот, словом, и неверную вдову они зарывали в землю по самые плечи, а потом каждый делал с ней, что хотел. А ночью на поле приходили дикие свиньи, которым все равно, что есть, лишь бы это лежало в земле. Я входил в ее дом, крытый черепицей, такой же, как и все в городе, только очень запущенный. Несмотря на все мои старания что-нибудь починить у нее на дворе, что-нибудь исправить в ее хозяйстве, у меня ничего не получалось, все, как заговоренное, возвращалось в прежнее состояние…

– Надо полагать, ты приходил не для того, чтобы чинить ей крышу или поправлять забор… Поверь мне, Электрическому Лису, привыкшему бывать в городе и днем, и ночью, что люди укладывают черепицу совсем не в том порядке, в каком пальма растит на себе листья, не просторно, с большими пустотами, не так, чтобы сквозь крышу проникали солнечные лучи, а наоборот, плотно, на манер рыбьей чешуи, так, чтобы кровля не пропускала дождевую воду. Что же касается забора, то от зарослей тростника его отличает…

– Перестань, не то я хлестну тебя по острой морде ремешком, как это уже было, когда ты пустился в неуклюжие сравнения насчет ее преждевременной полноты!

– О полноте я не сказал ничего плохого. Только услышав ее жалобу на соседок, которые говорят, что она в последнее время подурнела – тяжелые бедра, растет живот и по утрам у глаз синие круги, – я вежливо заметил, что по сравнению с настоящей тучей она еще очень стройна, тонка, легка при ходьбе, а круги у глаз – это украшение, великая награда синих небес каждому, кто… в общем, этим гордятся.

– Совсем не обязательно тебе было с ней заговаривать. Она могла бы заподозрить, что я не человек, а дух.

– Ты и сам во многом вел себя не по-человечески, никогда ее не бил, не принуждал к соитию силой, а только входя будил ее легким поглаживанием по волосам. Она и без моей подсказки могла бы догадаться, что ты не человек, а бес.

– Иногда в Пыльном мире тоже бывает нежность, и не знаю, способен ли я на проявление нежности после того, как я тысячу лет простоял костяным столом. И такое неожиданное освобождение!

– Ну вот я и не пойму, что влекло обратно в прошлое, в позабытый миг моего друга, Белого Единорога. Я на него обиделся, чуть ли не смертельно. Он привык повелевать, он привык отдавать приказы и одним своим властным покачиванием витого рога заставил меня, как жалкого слугу, идти следом за ним, а ведь он больше не имел надо мной никакой власти, сам лишенный чина, сам сосланный стол. Нет, что-то другое, только не рабский страх, заставляло меня теперь следовать за ним к прошедшему мигу его счастья, хотя, что такое счастье, я знал, мне казалось, и, казалось мне, что оно находится совсем в другом времени. В будущем, в том самом будущем, о котором я только слышал. Туда, так далеко, я никогда не заходил…

– Тебе достаточно было только каких-нибудь чертежей или инсектицидов для обработки норы против блох.

– …но оттуда, оттуда ветром приносило обрывки таких судеб и такие блестящие осколки, что по ним можно было догадаться: там у них нет непроходимой границы между нами, бесами, и людьми, чинов тоже нет, нет и небесного формализма, и звездное небо – не корыстная таблица для нанесения унылых похвал, доступных начальству, не слезная жалоба одностороннего действия, а свод, воздвигнутый и расписанный искуснейшими мастерами, для того чтобы вызывать высокие чувства. И все это потому, что у них там появилась недорогая бумага и еще цветная печать… Никому, кроме Белого Единорога, я не открыл своих преступных мыслей, а тем временем Единорог тащил меня в прошлое, как полоумный, ничего не слыша, и восклицал: "Ты должен ее увидеть! Во все времена женщина стоит небесных сводов". Из всего этого я только и мог заключить, что мой друг тысячу лет как безумно влюблен, и мне оставалось лишь ждать, когда все это пройдет, пока же во всем с ним соглашаться, поскольку никто не может вразумить влюбленного единорога. Оставалось идти за ним в тот счастливый миг, в ту счастливую ночь, и быть ручным лисом, немой послушной тварью на ремешке. Пройти по деревне, чтобы увидеть ее спящей, похожей на девочку, с тонким лицом и большими губами, а потом, в который уж раз, – ведь я же научил его длить бесконечно, возвращать себе всякий раз по прошествии эту ночь, – услышать от него: "Пойди погуляй, остальное я должен видеть один".

– Да, это я должен был видеть только один. Ее мальчик спал так же сладко, как и все, а я видел в ее глазах океан. Разве я когда-нибудь задавался вопросом, кто она? – сколько ей лет? – как они жили с мужем? Должно быть, неплохо жили: дом-то был хороший, и хозяйство было хорошее, устроенное с любовью, значит, между ними не было серьезных ссор, и мальчик (девять или десять лет, смотря по какому исчислению) растет крепеньким. Все это можно было сложить, и составить о ней такое мнение, какое составляют соседи и соседки: верность мертвому мужу она не нарушила. Не нарушила, потому что и про наши встречи думает, что они сон и наваждение, а я какой-то дух или бес. Можно составить мнение – и ничего не узнать. Не узнать, не увидеть океана, который я, только один я и видел в глубине ее темных глаз. Это было в ту ночь и повторялось потом столько раз, сколько я повторял эту ночь, как это научил меня делать мой друг, Электрический Лис. Зная, что на дороге в кустах ждет засада, идти другой дорогой и возвращаться к ней через несколько мгновений, необходимых для того, чтобы перечитать любимую главу, возвращаться к ней в город той же дорогой, по которой туда меня беспрепятственно пропустили, чтобы, так сказать, поймать с поличным. Это было уже совсем на рассвете, перед тем, как я собирался уходить, – сидел против нее и держал ее за руки – океан возник из двух узких серповидных бликов – отражение домашнего светильника. Вдруг эти блики расширились, и я увидел его: огромный, мрачный, солнечный, бурный, спокойный, бесконечный, разноликий. И я чувствовал, как в ответ во мне поднимается такой же, такой же океан.

– Это самое вредное, – сказал любимый божок одноногого, самострелоносный Эр-ша, – ты поселил в человеке океан, а когда в человеке поселяется океан, ему кажется, что он стал сильнее неба и дракона, он перестает ощущать давление воздушного столпа и остается при этом твердым, не размягченным, перестает осознавать необходимость жертвы любому богу, кроме того, который поселяет в нем океан, будь это даже простой единорог. Я хорошо знаю людей. Я сам был не размягченным человеком и, прежде чем вознестись к чертогам небесного владыки, получил три миллиона шестьсот девяносто пять тысяч семьсот сорок восемь пинков от людей, которых мой удачный выстрел избавил от одноглазой вороны Гу. Глаз человека приносили ей в жертву. Я прославился, как избавитель, а получив три миллиона шестьсот девяносто пять тысяч семьсот сорок восемь пинков, размягчился, преодолел тяжесть воздушного столпа и вознесся, держа в руке мой самострел. Теперь на празднике весны в мою честь убивают из такого же самострела ворону и закалывают трех непорочных красавиц, чтобы одна из них мыла мне белье, другая укладывала волосы и вкалывала в них костяные шпильки, а третья была мне как жена. Но – небо Верхнего Мира! – я ежегодно отвергаю жертвоприношения, посвятив себя службе нашему повелителю, не любуюсь ритуальными плясками, не вдыхаю паров жертвенного вина, живу праведно и на небе. И вот теперь, когда атмосферное давление на душу населения регулируется числом убиваемых ворон и закалываемых красавиц, при том, что они, конечно, непорочны, ты, Белый Единорог, поселяешь в порочной женщине океан. Мало того, ты поселяешь океан в ребенке мужского пола, в ее единственном сыне, которому предназначено было стать заклателем непорочных красавиц, неприкосновенным евнухом Эр-ша.

– В тех краях крупные хищники не нападают на детей младше восьми лет, их не трогают ни змеи, ни скорпионы, поэтому детям поручают разные легкие лесные работы: собрать немного хвороста, наломать березовых веток, принести грибов или ягод, – и не опасаются, что с ними может что-нибудь случиться. Детей охраняет запрет Белого Единорога, повелителя тигров и леопардов, медведей, волков, диких собак, – всего триста шестьдесят видов крупных и мелких хищников. Однажды на лесной тропе я услышал голос мальчика и сразу его узнал. С ним говорила старая тигрица, промышлявшая людоедством по соизволению свыше. Гуманность этого соизволения заключалась в том, что ей предписывалось выедать человеческие внутренности, сладкую печень, ароматные кишки, пряные почки, но не трогать сердца и легких, таким образом, она не считалась убийцей, и даже успевала прочитать жертве наставление, убеждая ее в безмерной милости небес.

Назад Дальше