Потемкин на Дунае - Григорий Данилевский 2 стр.


- Ну, Савватий Ильич, - сказала мне после первых двух-трех заездов Ольга Аркадьевна, - ты ведь роденька, хоть и не близкая, да по сердцу. Я начистоту. Стыдно будет забывать тетку и сестренку. Уважь, почаще наведывайся к деревенщине, провинциалкам. Руководи, указывай Паше, что и как. Замок да запор девку не удержат. Ведь тебе все эти деликатесы и финёссы как на ладони. Хотим поучиться да взглянуть на здешние вертопрашества. У вас тут всякие моды, карусели, куртаги, балы…

- Что ж, тетушка, с Богом! Раскошеливайте горёцкие похоронки. Для кого ж и припасали?

- Так-то, так, голубчик. Да ой как здесь все дорого. Помоги, племянничек! Нельзя ли, понимаешь, уторговать, подешевле добыть тех и этих ваших всяких диковинок. Вот хоть бы модные магазейны, - вздохнула и тоже оглянулась Ажигина, - да опять и эти ваши мастерицы… Шельма на шельме! Была я у Лепре и у Шелепихи на Морской… Ах, душегубки, ах, живодерки! - прибавила Ольга Аркадьевна, закачав головой и даже зажмурясь.

- Maman, finissez ,- перебила ее, полузакрывшись веером, Пашута.

- Что finissez? Что ты понимаешь да мигаешь? Правду ведь говорю, а родня, и притом вежливый кавалер, ну и не откажет. А девичье терпенье - золотое ожерелье…

Как мне ни было досадно и даже горько, что меня Ажигины почитали за родню, тем не менее скрепя сердце и охотно я им пособил, где мог. Ездил с ними к Шелепихе и к Лепре, мотался по магазинам, по театрам и катаньям.

"Ожгла меня вконец эта Ажигина", - говорил я себе, не на шутку чувствуя, что с первой же встречи снова стал прикован к милому когда-то предмету. Куда делись гонянья с товарищами, пирушки и сильная в то время картёжь… Настали заботы о костюме - в порядке ли он, разоденешься, ни пылинки, на ямскую тройку - и в Петербург. Сперва по праздникам, а там и в будни, при случае, стал я неотменно ездить из Гатчины к Николе Морскому. Особенно любил я заставать Пашу по-домашнему, в корнете, то есть в распашном капотике. Привозил матушке сестрице новые французские книжки и гравюры, гамбургские и любекские газеты и модные ноты. Забьемся в ее горенку, она с ногами на софе, а я ей рассказываю. Читал с нею, рисовал и писал ей в альбом, а с Ольгой Аркадьевной играл ради забавы в фофаны и в дурачки и толковал о придворных и гатчинских новостях.

- Приезжайте, милый Савватий Ильич, - бывало, шепчет Пашута на расставанье, - в четверг опять концерт Паэзиелло; уговорите мамашу; ах, как хорошо пел вчера придворный хор.

Не совсем-то приходились мне по душе чрезмерные выезды и увлечения Пашуты столичными веселостями и обычаями, а она от них была без ума.

- Молода, вырвалась из деревенской глуши! - оправдывал я сестрицу перед ворчавшей иногда ее матушкой, а сам вот как ревновал ее и к концертам, и к итальянским операм, и ко всякому выезду из дому.

"Время образумить и обратить ее к тому, кто не наглядится на нее, не надышится! - утешал я себя, провожая Ажигиных в экипажах в театр или пешком гуляя с нарядной кузиной по Аглицкой набережной. - Пусть упивается забавами, пусть щеголяет и веселится. Она вспомнит прошлое, оценит мои чувства, и счастью моему быть недалеко".

II

Столичные веселости были в полном разгаре. Публика сходила с ума от нового балета "Шалости Эола". Всех пленяли в этой истинно волшебной пьесе танцовщики Пик, Фабиани, Лесогоров, особенно ж первые тогдашние балетчицы Сантини, Канциани, Настюша Берилева и Неточка Поморева. Несколько раз мы посетили этот балет, как и славные комедии "Недоросль" и "Школу злословия".

Русская вольная труппа Книппера, игравшая в театре Локателли, у Невы, на Царицыном лугу, поставила в тот год комическую и презабавную оперу "Гостиный двор" - слова и музыка Михаилы Матинского, крепостного певчего графа Ягужинского. Весь город перебывал в этой опере, где роль жениха уморительно до слез играл московский актер из мещан Залышкин. Мы дважды были в этой опере, последний раз незадолго до масленой, в день рождения Ольги Аркадьевны. Сама она после театра разболелась зубами, подвязала к щеке подушечку с ромашкой и не вышла к чаю.

Пашута, накинув на корнет теплую кацавейку, осталась одна со мной в гостиной. Толковали мы о том о сем, перебирали игру актеров, общество, которое видели в партере и в ложах. А после нескольких раздумий, вздохов и пауз я, под влиянием вечера, проведенного в такой близости к несравненной, не мог более стерпеть.

- А помните ли, сестрица, Горки, прошлые времена? - спросил я, помолчав.

"И зачем я назвал ее сестрицей?" - спохватился я тут же в досаде.

- Как не помнить! - отвечала она, откинувшись в кресло. - Детские, милые увлечения.

- Помните Ломонда?

Она кивнула мне головой.

- Жива Меркульевна?.. Здравствует кошка? Цел, жив дубок?

Нежная улыбка была мне ответом из глубины заслоненного от лампы кресла.

- Ах, несравненное время! - произнес я. - Тогда ничто не мешало, так близко был мой рай…

Сказав это, я спохватился и не смел поднять глаз. Но как было выдержать? Мне вспоминались не раз сказанные кузиной похвалы вечерам в Смольном у кумы ее матери, где Пашута то с тем плясывала, то с другим из известных в городе щеголей, превознося их любезности, ловкость и вежливо расточаемые залетной провинциалке комплименты. Я ждал, что объявит Паша на мое признание?.. Она молча протянула мне из-под кацавейки руку и, когда я коснулся ее поцелуем, сказала мне: "Какой вы славный, добрый, Савватий Ильич, с вами так отрадно…" И только…

Через день мы гуляли с Пашей по набережной вдоль Невы. Мостовая была скована морозом. Лихие рысачники проносились мимо нас, лорнируя мою сопутницу в преогромные, вошедшие тогда в моду лорнеты.

- Ах, голубчик Савватий Ильич! - сказала она, скользя легкой походкой. - Как весело! Вот жизнь! Ну как бы я хотела быть богатой…

- И зачем особое богатство? У вас ли с матушкой нет достатка?

- Нет, не то, не то…

- Родовая ваша вотчина первая в уезде, - продолжал я, - как устроена, прилажена, и все для вас…

- Нет, скучно в деревне, глушь, пустота! То ли здешние люди, как обворожительны. Эта пышность, роскошь, жизнь бьет ключом… Экипажи какие, смотрите. Утром - свиданья, визиты… ах, прелесть!.. Что ни вечер - танцы, балы. Деревня… да кто же возьмет меня, хоть бы с нашими постылыми Горками?

- Прости, мое божество, - сказал я тихо, прижавшись к Пашуте, - есть один - ужли его не угадаешь? И если не богат он достатком, зато искренним, горячим чувством. Он давно, давно у твоих ног…

Паша ни слова не ответила, только, склонившись, шибче пошла. Вечерело. Снег срывался и падал в тишине легкими хлопьями.

- Что ж ты ответишь тому человеку? - спросил я, заглядывая в лицо моей сопутнице.

Она молча прошла улицу, другую. Стала видна их квартира. Вдруг она остановилась, обернулась ко мне. Грудь ее прерывисто дышала. Во всю щеку заиграл могучий ажигинский румянец.

- Не обманывает тот человек? - спросила она, пристально глядя на меня.

- Клянусь, он говорит от сердца.

- Ну так не беда, - ответила она, - не богатый варит пиво - тороватый; дождик вымочит, солнце высушит. Кто принесет тучу, тот принесет и вёдро. А ему открой, что ответу быть через две недели… тогда и приезжай.

- Отчего ж не теперь? Паша, Пашута…

Она вырвала руку и легкой козочкой вбежала на свое крыльцо.

Я опьянел, обезумел от восторга. "Вот скрытница, плутовка, как мучит. Да недолго сомневаться, ждать. Будет и на нашей улице праздник". Я потерял спокойствие, сон. Что ни день с полковыми оказиями и по почте начались пересылки из Гатчины нежных, на цветной раздушенной бумаге, грамоток. Я исписывал целые страницы, справлялся о ее занятиях, здоровье, ревновал ее. "Верно, другой счастливец нашелся? - изливал я горе в письмах. - Оттого, знать, и медлишь… Много красавцев в Питере. Откройся, скажи, кто тебя пленил?" "Много хороших, да милого нет, - отшучивалась в ответах Пашута. - Сватались к девушке тридцать с одним, а быть ей за одним".

Не утерпел я, примчался из Гатчины через неделю. Хотел осыпать Пашу укоризнами, а она ко мне с вопросом:

- Получил приглашение в Смольный?

- Какое приглашение?

- Бал-маскарад у мадам Цинклер. Вчера тебе послано.

- Ни за что не поеду, - сказал я.

- Пустяки, какое детство. Там весело будет, натанцуемся, наговоримся.

Я отступил шаг, выпрямился.

- Прасковья Львовна, - сказал я торжественно, - сегодня я приехал, чтоб с вашего согласия сделать формальное предложение Ольге Аркадьевне.

- Ах, нет, нет, не теперь, - зажала она мне рот, - после бала - ну прошу тебя, - после, чтоб мама не догадалась.

- Но какая причина? Разве не веришь, не любишь мамашу?

- Ах, люблю и верю, но лучше молчи теперь, молчи. Там, на вечере, будем свободны, ничем не связаны; понимаешь, воля? - досыта нашалимся, набесимся. Ты, смотри, как я писала, достань латы и шлем, с перьями, - я буду испанской цветочницей… Для всех тайно, и вдруг после… ах, как весело… мамаша-то удивится… ну, милочка, помолчи теперь. Согласен?

Тихий ангел пролетел между нами. "Ребенок! - подумал я. - Страсть к тайне, к секретам. Вешние воды, девичьи сны. Это те же романы, читанные в сельской тиши".

- Согласен, но с одним уговором, - ответил я.

- С каким?

- Поедем кататься.

- Охотно. Мамаша, дайте нам буренького, - сказала Пашута входящей матери.

Ольга Аркадьевна была с утра что-то не в духе; египетский модный пасьянс ей не удавался. Она крикнула Ермила, велела запрячь нам санки, и мы помчались.

Никогда не изгладится из моих воспоминаний эта поездка. Мы неслись по Фонтанке.

- Знаете, mon cousin, чей это дом? - спросила, оглянувшись за Измайловским мостом, Пашута.

- Как, - говорю, - не знать! Дом графа Платона Зубова.

- Тут и младший его брат, граф Валерьян, проживает, - сказала она, - какой красавец…

- Щеголишка, пустохваст! Где, кстати, его ты видела?

- Показывали намедни в опере…

- Пожалуй, - заметил я с улыбкой, сам между тем вспыхнув, - еще, может, чей-нибудь риваль? Ты изменишь… он твой супирант…

- Вот глупости, совсем этот Валерка, сказывают, ребенок, ну, ей-Богу, как девочка - и щеки с пушком, и в ухе брильянтовая серьга. Ха-ха… Я без смеху на него не могла смотреть. Видел ты его?

- Нет, не видел, - отвечаю, а кошки под камзолом так и скребут, - да и не жалею; первый шалбёрник, верхохват. Хороши нравы; недавно, слышно, с гусарской ордой, человек полсотни, с песенниками, барабанами, ложками и трещотками ночью подошел к дому одной молоденькой вдовы и так ее перепугал своей серенадой, что та чуть от страху не умерла… Что им, лишь бы попойки, обиды женщин, кутежи!

Полагаю, что, говоря это, я и бледен стал в те минуты. А Паша смеется, тормошит меня за руку.

- Ну какой он тебе соперник, - ты человек, а то девочка какая-то, херувим из леденчика.

Только и сказала; но не раз вспоминал я впоследствии те слова. Миновали мы Аничков двор, увидели Екатерину, с серенькими ливрейными лакеями катившую в возке по Невской перспективе, выехали к Летнему саду. Петровские дубы и липы стояли в морозных блестках.

- И наш дубок когда-нибудь вырастет, будет таким же, - сказала Пашута, кутая в шубку лицо.

- Велик ли стал? - спросил я.

- Да виден уж из цветов. Туго тянется он вначале, зато перерастет потом все дерева, всю мелочь.

Я обхватил Пашу. Бурый конь, фыркая, вынесся на лед, полетел по широкой Неве.

Не за горами был и условленный срок для объяснений с Ольгой Аркадьевной. Жаль мне было думать в заезды мои, что она ничего не знает. Бывало, сидит, мудреный свой пасьянс раскладывает и, глядя на Пашуту, будто думает: "Золото мое, когда же я тебя пристрою и дождусь ли той счастливой поры?"

Накануне указанного мне дня был назначен тот именно бал-маскарад у жены эконома Цинклера в Смольном, куда меня так звала Пашута. Подобные вечеринки в самом здании учреждений, носивших смиренный титул монастыря, были в те годы не в диковинку. Составлялись они как бы с доброю целью: дать лучшим питомицам старших курсов в присутствии классных дам провести время и повеселиться не токмо с подругами, но и с родными, знакомыми подруг. Сюда допускались меж тем и кадеты выпускного разряда, а с ними, по протекции, пробирались гвардейцы и иных полков офицеры.

Цинклерша, познакомив Пашуту с начальницей Смольного, генеральшей Лафон, добыла разрешение на свой вечер и для меня. Предполагались игры всякого рода, фанты, пение, потом танцы в характерных костюмах с монастырками. Я, разумеется, спроворил себе желаемый наряд в лучшем виде - достал его, через товарищей, из балетной гардеробной. Все уладив и приспособив, я стал с замиранием сердца ждать субботы, на масленой, когда должен был состояться предположенный бал.

И вдруг - хлоп повестка, явиться к ротному. Я нацепил шпагу, оделся в полную форму и пошел. Встречает с тревожным видом.

- Слышал?

- Нет, ничего не знаю.

- Шведы-то…

- Что ж они?

- Экспедицию флотом готовят против нас к весне.

- Ну не поздоровится им, - сказал я.

- Я и сам так думаю. А между тем вот ордер генерал-адмирала. Повелевается тебе от цесаревича немедленно взять ямских и ехать секретно с этими бумагами к начальнику русского отряда Салтыкову в Выборг.

- Когда ехать?

- Сейчас.

- Вот тебе и масленая, - не утерпел я не сказать.

- А что ж, попроси в штабе фельдъегерскую, еще успеешь захватить конец блинов.

- Да нельзя ли замениться, попросить кого?

- Ну, не советую. Знаешь порядки его высочества, не любит он со службой шутить.

Огорчила меня эта весть. Делать нечего. Справил я себе фельдъегерский плакат и полетел, даже Пашу не известил, - думаю, успею к субботе. Для того по пути в Петербург бросил на постоялом и припасенный маскарадный костюм. А дело вышло иначе и совсем плохо. Салтыкова в Выборге я не застал: он пировал на блинах у знакомца из окрестных помещиков. Пока я съездил туда, вручил ему секретные бумаги, вернулся с ним в город и выждал, когда тот всем распорядится, напишет и вручит мне по форме ответ, без коего мне возвращаться не дозволялось, - не только кончилась масленая, но и наступил первый день поста. Как я сел опять в сани и как проехал в

Петербург, где уже и остановиться мне было жутко, того не припомню. От огорчения - стыдно признаться - я не раз принимался плакать на пути.

Приезжаю в Гатчину, отдаю по начальству рапорт о поездке и бумаги, а сам думаю: "Когда-то еще шведы вздумают к нам в гости, а меня лишили вот какого удовольствия". Повертелся я на квартире, зашел кое к кому из товарищей, слышу - странная какая-то история случилась в столице. Слух прошел, что какие-то повесы в Петербурге, наняв ямскую карету, произвели похищение некоей, благородного и уважаемого дома, девицы. Молва прибавляла, что ее предварительно опоили каким-то зельем, от коего она чуть не умерла, и что полиция, бросившись искать похитителей и похищенную, наскочила на такие лица, что поневоле прикусила язык и тотчас должна была прекратить дальнейшие розыски. Разумеется, толковали об этом, как всегда поначалу, в неясном и сбивчивом виде, и я сперва не обратил на эти россказни особого внимания. Одни из рассказчиков были за смелых и ловких сорванцов, другие - за жертву их обмана.

Но зашел я к нашему батальонному лекарю. Это был близорукий и страшно рассеянный немчик из Саксонии, по фамилии Громайер, общий друг и поверенный в делах. Он через минуту забывал, что ему говорили, а потому никто его не боялся и все с ним были откровенны. Умея отменно клеить из картона коробочки и укладки, он, кроме горчичников, ревеня и какого-то бальзама на водке, почти не употреблял других медикаментов. И меня он, на гатчинской скуке, не раз принимался учить искусству клейки. Но мне это показалось тошнехонько, но я заходил к нему более почитать "Вольного Гамбургского Корреспондента", который он выписывал на сбережения от жалованья. Я застал его за чтением какой-то цидулки.

- Грубияны, варвары, готтентоты! - ворчал он, пробегая немецкие строки петербургского коллеги. И когда я спросил, в чем дело, - он, замигав подслеповатыми, огорченными глазами, протянул мне письмо, средина которого начиналась особым заглавием: "Новая Кларисса Гарло".

С первых строк, в которых излагалось событие, занимавшее город, я вздрогнул и чуть не лишился чувств: передо мной мелькнули знакомые имена. Похитителями оказывались граф Валерьян Зубов и его родич и наперсник во всех его похождениях Трегубов, а похищенной - девица Ажигина. С трудом дочитал я мелко исписанные страницы, спокойно, по возможности, произнес несколько незначительных слов и поспешил уйти от лекаря. Тогда только я понял замешательство и сдержанность некоторых товарищей, бывших в последний день масленой в Петербурге, с которыми мне привелось перемолвить о новой столичной авантюре. Я затаил на дне души роковое открытие и, сгорая нетерпением, стал молча ожидать поры, чтоб, не показывая своего настроения, под благовидным предлогом вырваться из Гатчины в Петербург.

Желанный случай настал. На второй неделе поста надо было ехать с заказом в интендантстве кое-какой батальонной амуниции.

Доныне ясно помню чувство, с которым я подъезжал к недавно еще дорогому и волшебному для меня приюту в доме попадьи у Николы Морского. "Если я так долго не навещал тетушки, - мыслил я, - то и она хороша; хоть бы строкой в таких обстоятельствах откликнулась. Значит, я не нужен, лишний стал. Посмотрим, чем оправдают свое приключение".

Я позвонил в заветный когда-то дверной колокольчик.

Ко мне вышла незнакомая, в лисьей душегрейке, старая женщина. То была, как я потом узнал, хозяйка дома.

- Госпожа Ажигина дома? - спросил я.

- Обе выехали.

- Куда? Давно?

Лицо ли, голос ли мой выдали меня, старуха поправила на себе душегрейку и, глянув как-то вбок, объяснила, что ее бывшие постоялки, получив некоторые неотложные письма из своей вотчины, снялись и на первой неделе отбыли восвояси.

- Так и дочь? - спросил я почему-то.

- И барышня, - ответила попадья, как бы думая: "Бедный ты, бедный, проглядел, а без тебя вот что случилось".

Я бросился к знакомым, в полицию, побывал в Смольном. На мои расспросы, даже глаз на глаз, все отвечали нехотя и полунамеками. В зубовском доме швейцар объявил, что граф Валерьян Александрович выехал в Трегубовское, тверское, поместье, на медвежью и лосью охоту, и вернется не ближе середины поста.

В тот же вечер я снова завернул к Никольской попадье.

- Да вы не племянничек ли Ольги Аркадьевны? - спросила она и, когда я назвал себя, пригласила зайти к ней.

Что я перечувствовал, видя те самые горницы, хоть и не с той обстановкой и мебелями, где еще так недавно длились мои блаженные часы, того никогда мне не выразить. Вот зала, где стояли горёцкие клавесины и где, освещенное ярким зимним солнцем, я увидел в памятное утро мое божество. Вот гостиная, где проведен вечер после оперного спектакля. Каждый уголок напоминал столько пережитых впечатлений, ожиданий, надежд.

Попадья усадила меня, откинула оконную занавеску и в сумерках указала через канал на противостоящий высокий дом.

- От тебя, сударь, нечего таить, - сказала она, - ты свой и пожалеешь бедняжку. Тут они, шалбёрники, и устроили свою западню.

Назад Дальше