VI
Однажды, так рассказывал мне впоследствии Попов, сидел светлейший с ногами на диване и, по обычаю запустив гребнем пальцы в волосы, читал вновь привезенные французские и немецкие газеты. Известия из Англии и Пруссии, особенно же из Франции, где тогда более и более разыгрывалась революция, сильно интересовали князя.
- А где тот-то, флото-пехотный боец? - спросил он вдруг Попова, который возле занимался разборкой и отправкой бумаг.
- Какой, ваша светлость?
- Ну да помнишь, что в герои тут из Питера просился?
- Давно, полагаю, дома, - ответил знавший обычаи князя Попов.
- Жаль, - сказал Потемкин, - забрался в такую даль и вдруг с носом.
Попов услышал это - и ни слова.
- Согласись, однако, - пробежав еще два-три газетных листа, произнес светлейший, - Зубовы… да и весь их социетёт!.. вот, надо думать, бесятся: подслужиться кой-кому хотели моряком… Каких рекомендаций наслали… Ан и не выгорело…
- Не дали бы, ваша светлость, маху, - отозвался Попов.
- Как маху?
- Да ведь Бехтеев не зубовской руки.
Потемкин посмотрел через газету на Попова.
- Как не зубовской? - спросил он.
- Помнится, этот молодой человек даже что-то сказал о ссоре и неудавшемся его поединке с братом Платона Александровича…
Потемкин спустил ноги с дивана и бросил газеты.
- Что же ты молчал?
- Запамятовал, ваша светлость.
- Посылай ему тотчас курьера, зови.
- Извините, теперь, пожалуй, и не поедет.
- Как не поедет? Ко мне?!
- Обиделся, я, чай… строго уж ему отвечено.
- Вот как… Обидчивы нынче люди… А послушай, чем бы его расположить?
Попов подумал и ответил:
- Надо прежде осведомиться, доподлинно ли Бехтеев уехал? Он что-то сказывал об ожидании отписки от отца.
Меня тогда же, разумеется, нашли, но я был снова призван к Потемкину только на следующий день.
А накануне вечером у князя с Поповым был примечательный разговор. Огорченный нападками иностранных газет, светлейший для развлечения принялся тонкой пилкой обтачивать и чистить оправу какой-то ценной вещицы. Кучки дорогих камней и жемчуга лежали перед ним на столе меж фарфоровых безделушек.
- Требуют, спрашивают, тормошат! - сказал он Попову. - Да возможно ли то все, и вдобавок, как видишь, в моем каторжном положении? Со всех сторон такие вести; а меня там пересуживают, ризы мои делят, распя-, тию предают - удаляют от моего солнца, счастья, жизни…
Князь помолчал.
- Я измучен, Василий Степаныч, бодрости лишен, сна, - продолжал он, налегая на пилку, - слабею подчас от всяческих дрязг душой и телом, как малое дитя, а им подавай триумфы, победы, венки! Если бы все-то знали… Изведут, отдалят, - произнес он, глянув в сторону и как бы видя вдали некие таинственные и другим непонятные откровения, - ну что, полагаешь, нужно мне, чего еще искать?
Попов не нашелся с ответом.
- Чего желать человеку в моей судьбе? - продолжал князь, не поднимая лица. - Меня ли соблазнить победами, воинскими триумфами, когда вижу, насколько напрасны и гибельны они? Солдаты не так дешевы, чтобы ими транжирить и швырять их по пустякам. Я полководец по высшей воле, по ордеру, не по природе; не могу видеть крови, ран, слышать стоны и вопли истерзанных снарядами людей. Излишний гуманитет несовместим, братец, с войной… Вот граф Александр Васильевич - тот на месте, ему и книги в руки… Отчего ж, спросишь, я здесь, а не при дворе?
Изумили Попова эти речи. Он ушам своим не верил и сказал: пока жив, не забыть ему, что услышал он в тот незабвенный час. Светлейший встал, медленно прошелся по горнице, открыл окно в стемневший сад и опять сел.
- Неисповедимы судьбы Божьи! - сказал он. - Низринул Иова, превознес Иосифа! Чего я желал, к чему стремился, исполнено - все помыслы, прихоти. Нуждался в чинах, орденах, - имею; любил мотать, играть в карты, - проигрывал несметные, безумные суммы. Захотел обзавестись деревнями, - надарено и куплено вдоволь. Любил задавать праздники, балы, пиры, - давал такие, что до меня и не снилось. Пожелал иметь по вкусу дома, - настроил дворцов. Драгоценностей имею столько, что ни одному частному человеку и во сне не снилось. И все мои страсти, планы во всем приводились в действо и выполняются… А клянусь тебе, нет и не может быть человека несчастнее меня!
Попов стал возражать.
- Не веришь? - спросил упавшим, как бы молящим голосом князь. - Думаешь, шучу? Нет и нет! Все вы стремитесь, надеетесь, авось грянут битвы, - отличие, всем слава. Для меня ж, дружище, все в мире пустоши, тлен, гроб повапленный, уготованный человечеству… И не будь звена, не будь ласковых взоров, оттоле, далече, ее повелений, - я бы жизнь свою, не задумавшись, истребил, разбил вот как это…
Тут он схватил со етола саксонскую вазочку и, разбив ее об пол вдребезги, удалился в опочивальню.
Явившись по зову Попова, я был принят князем наедине. На этот раз Потемкин был тщательно выбрит, одет, отменно вежлив и добр. Пряди шелковистых, с заметной проседью, волос красиво оттеняли его женственно-нежный, высоко вскинутый лоб. Полные, как у счастливого ребенка, губы были осенены величавою, располагающей улыбкой,
- Ну, говори откровенно, - произнес он, - что за история у тебя вышла со вторым Зубовым?
Я изложил все подробно и без утайки. Лицо Потемкина при моем рассказе не раз омрачалось и по нему пробегали судороги.
- Желание твое будет исполнено, - сказал он, когда я кончил, - куда хочешь причислиться?
Я назвал передовой отряд графа Ивана Васильевича Гудовича, где служил Ловцов.
- Завтра же можешь отправляться. И если в чем будет у тебя нужда, обращайся ко мне.
Я поклонился. Идол мой, сердечный герой вновь затуманил мою душу восторгом, а глаза слезами.
- Ты молод, от судьбы не уйдешь, - продолжал князь, - занесла тебя доля, садись на нашу ладью… Греческий прожект, путь в Константинополь… Вы, юноши, без сомнения, пленены… Чай, и твое сердце не раз замирало в восхищении от таких чаяний? …Дай, Боже, монархине выполнить высокие священные обеты. Слава ее и верных ее слуг - широковетвистое дерево; и под его сению когда-нибудь отдаленные потомки с благодарностью вспомнят о нас У корней того древа ползают и шипят змеи… Но не змеи ему опасны, а черви… По мелочи тайком под землей точат они, зубатые, жадные… С виду тихие, бесстрастные, знают наметку, а больше - как угодно-с… Платок на куртаге вовремя поднял с паркета - и пошел в гору… Мальчик писаный, сущий ребенок!.. а глядишь… Ну да прощай, Господь с тобой; кланяйся графу Ивану Васильевичу…
Я поклонился и, высказав, как мог, мою признательность, направился к двери.
- Стой, - окликнул меня князь.
Я обернулся.
- Нужны тебе деньги?
- Пока не терплю лишений.
- Не нужны? Чудак ты человек, И мне, впрочем, ничего не нужно, вот он знает! - указал князь на входившего Попова, принимаясь грызть ногти, что, по молве, было признаком сильного в нем душевного волнения.
Приезд мой в отряд Гудовича, как и первое мое там пребывание, остались особенно памятны для меня. Свидание с Ловцовым было самое радостное, тем более что ему и в мыслях не грезилась наша встреча в Турции. Попов, обласкавший меня и почтивший впоследствии даже особым доверием, взял с меня слово молчать о переданной им беседе с князем, что я при жизни его светлости и побуждался свято выполнить. Но теперь, пробегая в памяти цепь долгих лет, не могу, милый сын и мои будущие потомки, не сказать вам о знаменательных событиях того времени, для чего, переправя со временем где нужно, и можете переписать сии листы для припечатания даже в публику…
Мне с годами стало вполне ясно тогдашнее, многим непонятное настроение Потемкина. Его мечты о восстановлении Византийской империи, о царстве Константина поколебались.
Верный союзник и товарищ Екатерины в войне с турками, австрийский император, больной, угрожаемый соседями и видя предательства и ферментации в собственных своих областях, а паче всего обманутый в надеждах на подданных своих венгерцев, близился к кончине. Войска его были отозваны из Турции. Он умер в тот же год весной. Его преемник под влиянием Голландии, Пруссии, особливо ж Англии, без участия и ведома Екатерины завел негоции о мире с султаном. Недоверие Потемкина к австрийцам оправдалось на деле. Ему в таких обстоятельствах приходилось думать уже не о завоевании Царь-града. Он с горечью увидел, что турки начинают негосировать не о своем спасении, а спорят об утверждении за Россией даже тех земель и прав, которыми в силу прежних завоеваний мы обладали несколько лет. Коснусь сего пункта подробнее.
Ослепление турок чуть было не обратилось в нашу пользу. Великий визирь, не дождавшись исхода переговоров, неожиданно перешел Дунай у Рущука, против коего в Журже стояли австрийцы. Поелику у турок было восемьдесят тысяч войска, австрийский же полководец был вдвое слабее, то и запросил он нас о помощи. Русские встрепенулись.
Отряду Суворова повелено было подкрепить австрийцев. Он бросился к Журже. Но с Потемкиным вновь начались колебания. Он то подвигал командированный отряд, то слал гонцов и вновь его останавливал. Десятого июля Суворов донесся до Килиен и прождал здесь две недели; двинулся к Гинёшти и, к изумлению всех, стоял здесь целый месяц. В два дня с пехотой прошел семьдесят верст до Низапёни и снова тридцать дней бездействовал. Наконец, ему прислан ордер - сразиться. В три дня форсированным маршем с пехотой он прошел к Бухаресту сто двадцать пять верст, увиделся с австрийским фельдмаршалом, условился обо всем, расположил место битвы. Новая виктория готовилась огласить давно молчавшие берега Дуная… Но пришла весть, что заключен мир Австрии с Турцией, а с ней и приказ о немедленном прекращении военных действий.
"Для чего драться и терять людей за землю, которую уже решено возвратить врагам?" - писал Потемкин к Суворову, требуя его назад. Суворов повиновался. Расположась у Галаца, он советовал главнокомандующему овладеть посредством гребного флота устьями Дуная, взять сильно укрепленный Измаил и, открыв доступ в Добруджу, двигаться далее без союзников. Ответа на вызов не последовало. Да и что было отвечать князю? Из Петербурга приходили дурные вести. Швеция перед тем грозила самой столице. Враги не дремали. Влияние Зубова росло с каждым днем. Потемкин терзался ревностью к власти, сомнениями в малодушной боязни с каждым новым курьером узнать о своем падении. Предупреждая опалу, неизвержение с высоты почестей и славы, он хотел все бросить и удалиться в Смоленскую губернию на покой.
Но повеяло надеждой к лучшему. Война с Швецией, без ведома стерегущей Англии, кончилась в августе миром в Вереле. Двор ожил. Сорок линейных кораблей, четырежды разбивших шведский флот, ожидали приказа идти против Англии. Даже в угрозу Пруссии готов был двадцатитысячный корпус вторгнуться в Польшу. К Потемкину понеслись советы действовать смелей… Гудович с флотилией, где находился и я, в половине октября взял после сильной атаки крепость Килию. Булгаков и Мансуров на Кубани разбили наголову и взяли в плен со всею свитой, лагерем и множеством пушек турецкого сераскира Баттал-пашу. Но главное, на что указывал Суворов, взятие Измаила и дальнейшее шествие за Дунай - оставалось без исполнения. Недовольство в войске было всеобщее.
"Для чего ж мы не берем других, более сильных крепостей, не идем на Царьград? - роптали в армии и на судах. - Из-за чего томимся в гирлах и по болотным пустырям, болеем и мрем не в битвах, а от молдавских лихорадок? Долго ли нам кормить своей кровью турецких комаров и слушать не гром орудий, а кваканье лягушек? Где наши соколы Румянцев, Суворов? Отчего молчит Потемкин? Он обабился, или турки подсыпали ему дурману?" Стали кое-где толковать уж и об измене, о подкупе…
Все это знал светлейший и оставался в упорном мирном дефансиве. Курьеры по-прежнему пересылались от него к государыне и обратно. Придворные трактаменты стали благосклоннее. Но князь, по-видимому, был погружен в прежнее безучастие ко всему, в недеятельность, а кольми паче в лютую хандру. Кто-то прислал ему редкое киевское издание "Книги хвалений, сиречь Псалтырь", и он погрузился в сличение его текста с прежними тиснениями.
"Яссы - Капуя светлейшего, - язвили его столичные и наши лагерные дармоядцы-остряки, - опустился князь Григорий Александрович, одряхлел не по летам, нравственно угас в напыщенности и сибаритстве своего двора. Видна птица по полету. Не бывать кукушке соколом. И пора давно освежить, поднять дух армии иным вождем. Песня Таврического спета…"
Больше всех судачили и шипели о князе иностранные вояжеры и эмигранты, им обласканные и, в надежде легких триумфов, кишмя кишевшие при главной квартире. В ожидании отличек, сняв мундиры и надев фраки, они исправно плясали на молдаванских балах и редутах и без устали чесали языки.
- Измаил, государи мои, не Килия и не Тульча, - отвечал Потемкин этим критиканам, - локальное положение вовсе иное. За его твердынями сорок тысяч отборного войска, припасов на год и сам сераскир Аудузлу-паша. Хоть цапанье нам и не противно, но упаси Бог тратить людей; я не кожедиратель-людоед… тысячи лягут даром. Ведь вы привыкли к театральным, легким эффектам… Опера-буффа, в ущерб строгим старым концертам, всех перековеркала.
- Так что ж делать? - кипятились залетные гости.
- А вот что. Война надоела Турции; авось и мы, как это ни прискторбно, кончим с подобающим достоинством - дипломатией…
Ропот и гнев дешевого политиканства на светлейшего росли. Взоры и слух мерзились виденным и слышанным насчет его. Все ожидали его смены. Он между тем, ускромив остервененное злоречием сердце и брося Псалтырь, затеял новое и небывалое но причудам празднество.
Невдали от ясского лагеря Потемкин повелел, якобы для генерального "ревю", соорудить в поле подземную палату. Убрал ее колоннами, бархатом, шелками и бронзой, а вокруг поставил два полка с барабанами, ружьями и батареей из ста пушек. И когда светлейший за "ужиной" вышел с гостьми из землянки и, подняв кубок вина, дал знак, что пьет в честь гостей, барабанщики ударили тревогу, ружья подняли батальный огонь, а за ними и пушки огласили окольность далеко слышными оглушительными залпами.
Так развлекал Потемкин умы легковерных пересудчиков и нечаявших, что между тем он готовил и чем соображал поучтивствовать российским врагам.
Около того же времени я получил нерадостные вести от родителей. Ненастный и алчный обер-прокурор первого департамента сената, отец Зубова, пользуясь своим положением, занимался покупкой для барыша выгодных тяжебных дел. Узнав, что соседнее с его В** вотчиной наше поместье описано к продаже с аукциона, он внес куда следует свои деньги и, против всяких прав и законов, выкупил это имение без публичных торгов. Гражданская палата, а за ней и наместническое правление выдали графу вводный лист, а моим родителям предложили из поместья изехать в кратчайший срок. Отметка за мою историю с его сыном сказывалась здесь ясно. Нам грозило полное разорение.
Я вспомнил обещание помощи светлейшего и решил при случае просить отпуска в Яссы. В войске между тем пронеслась весть, что турки, видя наше бездействие, сама составили новые калькуляции и замыслили перейти в наступление на наш авангард, бывший под командою Кутузова.
VII
Было начало октября. Стояла теплая, сухая, только этим благословенным краям свойственная в такую пору погода.
Отряд генерал-майора Михаила Илларионовича Голенищева-Кутузова охранял линию Днестра от Бендер до Аккермана. Очаков уж прославил имя этого генерала. Здесь два года назад он был ранен в голову, причем пуля, войдя в висок, вылетела в затылок.
Кутузов получил повеление передвинуться к югу. Разбив два турецких передовых табора, он направился к гирлам, близ которых и расположил свой отряд. Под его началом было несколько гренадерских и егерских полков, две тысячи донских и запорожских казаков и часть флотилии, при коей состояли я и Ловцов. Флотилия находилась под охраною казаков, занимавших аванпостами холмистый берег у молдаванской деревушки Петёшти.
Этим движением Кутузова завершились, впрочем, наши тогдашние действия. Турки, запершись в Измаиле, молчали и нас не тревожили. Опять настали однообразная скука, тщетные ожидания наступлений и общее неведенье и тишина.
Близилась осень, с ее дождями, холодами, а там и зима. Зная настроение главной квартиры, все убедились, что кампания этого года кончилась, и на досуге толковали о том, где и как придется "оборкаться" на винтер-квартиры.
Нельзя сказать, чтобы мы утопали в роскошах, но мы и не жаловались на судьбу. Роптали одни господа замотайлова десятка. В отряд, по мысли светлейшего, подвезли несколько сот ногайских войлочных палаток. Солдаты окопали их канавками, обсыпали снизу землей и обставили свежим камышом, натасканным из гирловых заводей и озер. Жилось, повторяю, не ахти как. Темные вечера коротались беседами за чугунным чайником, песнями с гитарой, пуншем, а иногда и картами в макао. Более играли в казацком корпусе Платова, имевшего повсегда изрядный запас цимлянского. С возвышенности, на которой стоял лагерь пехоты, были видны прибрежные глинистые холмы, поросшие ивами и кустами, плавни в несколько извивов Дуная.
Несмотря на строгие запрещения, егеря что ни день от скуки пробирались в одиночку и по нескольку человек к запорожским пикетам, к реке, ловя рыбу, собирая сушняк для костров, а иногда решаясь и охотиться с ружьем. Особенно соблазнял солдат невиданный вечерний перелет тамошней дичи. Проберется егерек перед вечером из лагеря, станет в гущине камышей у Дуная и хлопает из мушкета, следя по свисту крыльев за птицами, летящими на воду с просяных и кукурузных полей. Смотришь, позднее в сумерки и тащится к ротному котлу искусанный комарами и увешанный отъевшимися на приволье утками и куликами.
Не одних солдат соблазнял этот перелет. Охотились и офицеры, в том числе и Ловцов. На него нашел в этом какой-то особенный стих. Я ему несколько раз и в подробностях передавал о моем приключении с Пашутой. Моя исповедь произвела на него сильное впечатление. Он то и дело вспоминал о моем рассказе и обращался ко мне с вопросами о дальнейших моих намерениях. "Я забыл о нанесенной мне обиде, - говорил я с горечью, - и не хочу о том более думать". - "Нет, не поверю, - отвечал он, - будешь думать". - "Почему?" - "Потому… ну да что! увидишь: она, наверно, пошла в монастырь…" - "Из-за чего?" - "Вспомни мое слово: сердце чует…"