Например, хотя по профессиональным причинам мои визиты в Мёльн стали нерегулярными, однако их можно было бы спланировать так, чтобы задать кое-какие вопросы на родительском собрании, даже если бы разгорелся спор с каким-либо тамошним узколобым педагогом. Мог бы спросить: "В чем смысл такого запрета? Где же ваша терпимость?" или что-нибудь в этом роде. Пожалуй, доклад Конрада, озаглавленный Положительные аспекты в деятельности национал-социалистической организации "Сила через радость", несколько оживил бы скучные уроки обществоведения. Но я родительских собраний не посещал, а Габи оправдывалась нежеланием осложнять и без того непростую ситуацию своих коллег-учителей субъективными материнскими протестами, тем более что она сама "решительно возражала против любой недооценки коричневой псевдоидеологии" и всегда отстаивала перед сыном свои левые взгляды, хотя, правда, и не проявляла должного терпения.
Ничто нас не оправдывает. Нельзя все спихивать на мать и косность школьных учителей. Пока шел судебный процесс, моей бывшей супруге и мне - она, впрочем, нередко ссылалась на ограниченные возможности педагогики - пришлось признать, что мы допустили серьезную ошибку. Ах, лучше бы мне, безотцовщине, вообще не становиться отцом!
Такими же упреками в собственный адрес терзались и родители несчастного Давида, настоящее имя которого было Вольфганг и который явно провоцировал нашего Конни своим юдофильством. В перерыве между судебными заседаниями Габи и я завели с приехавшими на процесс родителями поначалу несколько скованный, потом все более откровенный разговор, и господин Штремплин сказал мне, что, видимо, его сугубо научные интересы, связанные с работой в ядерном исследовательском центре, а также известная индифферентность при оценке исторических событий привели к отчуждению в отношениях с сыном, а затем и к утрате контакта с ним. Особенно претил сыну довольно сдержанный подход к периоду национал-социализма. "А в результате отчуждение между нами все больше возрастало".
По словам госпожи Штремплин, Вольфганг всегда был эксцентричен. Правда, настольный теннис помогал ему найти контакт со сверстниками. О каких-либо более серьезных отношениях, например о наличии девушки, ей ничего не известно. Довольно рано, лет с четырнадцати, он решил называться Давидом, а чрезмерное внимание к проблеме военных преступлений и массовых убийств, о которой, видит Бог, говорено уже предостаточно, настолько зациклило его на мыслях о покаянии, что все, связанное с евреями, стало казаться ему чуть ли не святыней. К последнему Рождеству он, как ни странно, захотел себе в подарок семисвечник. Было весьма нелепо видеть его сидящим перед компьютером, который заменял ему едва ли не все на свете, в ермолке, какие носят ортодоксальные евреи. "Он постоянно требовал, чтобы я готовила ему кошерную еду". Во всяком случае, только так она может объяснить то обстоятельство, что для своих компьютерных игр он взял себе имя Давид и утверждал, будто исповедует иудаизм. Она не раз говорила ему, что пора покончить с вечными огульными обвинениями, но он пропускал все это мимо ушей. "В последнее время к мальчику вообще нельзя было подступиться". Поэтому для нее остается загадкой, почему сыну пришла в голову идея заняться этим ужасным партийным функционером и убившим его студентом-медиком по фамилии Франкфуртер. "Может, мы слишком рано отказались от педагогического воздействия на сына?"
Госпожа Штремплин умолкала и принималась говорить опять. Ее муж согласно кивал головой. Постоянные разговоры о Давиде и Голиафе были, конечно, вздором, но сам сын относился к ним всерьез. Младшие братья Йобст и Тобиас часто подтрунивали над ним из-за этой темы, ставшей для него поистине культом. На столе Вольфганга даже стояла в рамке фотография того студента, который был совсем молодым человеком, когда произошло убийство в Давосе. Вольфганг собрал также множество книг, газетных вырезок, компьютерных распечаток. Все это было связано с Густлоффом и кораблем, названным в его честь. "Катастрофа, конечно, ужасная", - сказала госпожа Штремплин, - погибло столько детей. И ведь ничего про это не было известно. Даже моему мужу, хотя он любитель новейшей немецкой истории. Но он, к сожалению, тоже ничего не слышал о Густлоффе до тех пор, пока…
Она зарыдала. Габи тоже заплакала и, чувствуя свою беспомощность, положила руку на плечо госпожи Штремплин. Да и я готов был расплакаться, но отцы лишь обменялись взглядами, которые должны были выразить взаимопонимание. Потом мы еще несколько раз общались с родителями Вольфганга, и не только в здании суда. Люди либеральных взглядов, они винили в произошедшем скорее себя, нежели нас. Неизменно старались понять причину. Мне показалось, что во время процесса они очень внимательно прислушивались к Конни, который бывал весьма многословен, будто надеялись услышать от него, убийцы их сына, нечто такое, что могло послужить ключом к разгадке.
Чета Штремплинов показалась мне довольно симпатичной. Ему было около пятидесяти. В очках и с ухоженными седыми волосами, он являл собою тип интеллектуала, для которого все относительно, даже установленные факты. Ей было лет сорок пять, но выглядела она моложе и отличалась, пожалуй, склонностью считать любые вещи в той или иной мере необъяснимыми. Когда зашла речь о матери, она сказала: "Бабушка вашего сына личность, конечно, незаурядная, я ее как-то побаиваюсь, потому что не понимаю…"
По ее словам, характер у младших братьев Вольфганга совершенно иной. А еще она с беспокойством говорила о том, что старший сын слабоват в математике и физике, будто Вольфганг оставался для нее "все еще" живым и ему вскоре предстоят экзамены на аттестат зрелости.
Мы сидели в одном из новых кафе на вертящихся табуретах вокруг слишком высокого стола. Не сговариваясь, все заказали "капуччино". Печенья никто не попросил. Иногда мы уклонялись от темы, например когда нам показалось, что придется иначе признаться Штремплинам, которые были примерно нашими ровесниками, в причинах раннего распада нашего брака. Габи лишь коротко заметила, что сегодня развод, если он становится необходимым, является делом вполне нормальным и винить тут никого не следует. Я промолчал, уступив бывшей супруге подобные полуобъяснения, после чего сменил тему и не слишком ловко завел разговор о несостоявшихся выступлениях в школах Мёльна и Шверина. Тут же между мной и Габи произошла перепалка, как это бывало в давние времена. Я утверждал, что беда нашего сына - со всеми ее ужасными последствиями - началась с того, что ему запретили изложить его собственный взгляд на события 30 января тридцать третьего года, а также на социальную значимость национал-социалистической организации "Сила через радость", однако Габи перебила меня: "Ведь ясно же, что учитель в таких случаях должен сказать "нет"". В конце концов, эта дата связана с захватом власти Гитлером и лишь случайно совпадает с днем рождения некой личности, о значении которой собирался распространяться наш сын, касаясь еще одной своей темы "Пренебрежение к памятникам истории…"
Судебный процесс продолжился: вызванные в качестве свидетелей два учителя, сказавшие о хорошей и даже отличной успеваемости обвиняемого, отвечали на вопросы о докладах, которые не состоялись в Мёльне и Шверине. Оба учителя единодушно - в данном случае вполне можно было говорить об общегерманском единстве - заявили, что тексты предполагавшихся и не разрешенных выступлений были проникнуты национал-социалистической идеологией, которая преподносилась, однако, весьма интеллигентным и хитроумным образом, например с помощью пропаганды так называемой "бесклассовой народной общности", а также посредством ловко сформулированного требования "обеспечить свободную от идеологии охрану исторических памятников", подразумевавшего восстановление Мемориала в честь бывшего нацистского функционера Густлоффа, которого в своем втором неразрешенном докладе ученик Конрад Покрифке намеревался представить "великим сыном города Шверин". Пропаганду столь опасного бреда пришлось запретить из педагогических соображений, потворство было бы безответственным, тем более что в обеих школах растет число учеников и учениц со склонностью к правому экстремизму. Восточногерманский педагог подчеркнул в конце "антифашистские традиции" своей школы; западногерманскому педагогу пришла в голову лишь довольно избитая фраза "Противодействуй в начале!".
В целом допрос свидетелей носил непредвзятый и спокойный характер, если не считать эмоциональных всплесков со стороны матери, а также выступления свидетельницы Рози, которая со слезами твердила, что всегда будет хранить верность своему "соратнику Конраду Покрифке". Заседания судебной палаты по делам несовершеннолетних являются закрытыми, поэтому любое заявление, рассчитанное на публику, осталось бы без соответствующего резонанса. Наконец председатель суда, который иногда позволял себе легкие шутки, будто хотел разрядить смертельно серьезную атмосферу процесса, предоставил моему сыну слово для изложения мотивов совершенного преступления, чем Конни, истомившийся ожиданием возможности высказаться, поспешил воспользоваться в полной мере.
Начал он, конечно, от Адама и Евы, что в данном случае означало - от рождения будущего ландесгруппенляйтера НСДАП. Подчеркнув его организационные достижения в Швейцарии и охарактеризовав излечение легочного заболевания как "победу силы над слабостью", он постарался создать достоверный портрет героя. Наконец-то для него нашелся повод воздать должное "великому сыну Шверина". Если бы в зале присутствовала публика, с задних рядов, вероятно, раздался бы одобрительный шум.
Когда черед дошел до подготовки и осуществления убийства в Давосе, Конрад, переставший заглядывать в записи и листочки с цитатами, особо отметил легальное приобретение оружия и количество произведенных выстрелов: "Я, как и Давид Франкфуртер, попал четыре раза". Постаравшись провести параллель со словами Давида Франкфуртера, который сказал суду кантона Кур, что стрелял, потому что является евреем, мой сын повторил это заявление, несколько переиначив и расширив его: "Я стрелял, потому что являюсь немцем и потому что в Давиде говорил Вечный жид".
Не задерживаясь на процессе в суде кантона Кур, он, однако, заметил, что в отличие от профессора Гримма и партийного оратора Диверге не разделяет мнение о еврейских подстрекателях, которые якобы стояли за Франкфуртером. Справедливости ради необходимо признать: как и он сам, Франкфуртер руководствовался "исключительно внутренними побуждениями".
После этого Конрад живописал государственную траурную церемонию, состоявшуюся в Шверине, сообщил о погодных условиях того дня, "легкий снегопад", не забыл перечислить названия улиц, по которым проходила траурная процессия. Затем, когда даже терпеливым судьям надоел занудный трактат о целях, задачах и успехах национал-социалистической организации "Сила через радость", Конрад перешел наконец к закладке лайнера на стапеле.
Эта часть показаний доставляла моему сыну явное удовольствие. Оживленно жестикулируя, он сообщил данные о длине, ширине и осадке лайнера. При рассказе о спуске корабля на воду и его торжественных крестинах, совершенных, по выражению сына, "вдовой Мученика", он счел уместным воскликнуть с обвинительной интонацией: "Здесь, в Шверине, имущество госпожи Хедвиг Густлофф после падения Великого германского Рейха было противоправно национализировано, а саму ее позднее изгнали из города!"
Затем он принялся описывать устройство лайнера. Дал подробные характеристики салонам и столовым, указал точное количество кают, рассказал о бассейне на нижней палубе. Подводя итог, он отчеканил: "Бесклассовый лайнер "Вильгельм Густлофф" был и остается живым свидетельством национального социализма, он служит образцом для подражания в наши дни и на все времена!"
На последних словах мне почудилось, будто мой сын ждет аплодисментов от воображаемой публики; но в то же время он заметил и адресованный ему взгляд судьи, призывавший его к сдержанности и краткости. Относительно быстро, как сказал бы, вероятно, господин Штремплин, он дошел до последнего плавания лайнера и до торпедной атаки. Он назвал ужасающие цифры утонувших и замерзших людей, ставших жертвами этой катастрофы, "лишь грубыми оценками", после чего сопоставил их с гораздо меньшим количеством жертв при других крупных морских катастрофах. Он назвал также число спасенных людей, с благодарностью отметив роль капитанов, участвовавших в спасательной операции; обо мне, своем отце, он не сказал ни слова, зато упомянул свою бабушку: "В зале находится семидесятилетняя госпожа Урсула Покрифке, ради этой женщины я и свидетельствую здесь", после чего мать, беловолосая, с рыжей лисою на плечах, поднялась с места и встала в позу. Она тоже вела себя так, будто выступала перед публикой.
Словно желая заглушить слышимые только ему одному аплодисменты, Конни заговорил подчеркнуто сухо, он с одобрением отозвался о "добросовестной скрупулезной работе" Хайнца Шёна, бывшего помощником казначея на лайнере, и с сожалением отметил, что в послевоенные годы продолжалось разорение затонувшего "Вильгельма Густлоффа" различными водолазами, охотниками за сокровищами: "Однако, по счастью, этим варварам не удалось обнаружить пи золота Имперского банка, ни легендарной Янтарной комнаты…"
В этом месте весьма терпеливый председатель суда, как мне показалось, одобрительно кивнул, однако тут же речь моего сына, словно по инерции, пошла дальше. Теперь он обратился к командиру советской подлодки С-13. Александра Маринеско после многих лет сибирских лагерей Наконец реабилитировали. "Но, к сожалению, радость его была недолгой. Вскоре он умер от рака…" Позднее он все-таки был удостоен звания Героя Советского Союза.
Ни слова обвинений в его адрес. Ни намека на то, что говорилось ранее в Сети о "русских нелюдях". Сын даже удивил судей и заседателей суда по делам несовершеннолетних, а также прокурора тем, что попросил прощения у своей жертвы - Вольфганга Штремплина, именовавшего себя Давидом. Мол, слишком долго сам он расценивал на своем сервере уничтожение "Вильгельма Густлоффа" исключительно как убийство женщин и детей. Но Давид помог ему понять, что командир подлодки C-13 с полным правом счел безымянный для него корабль военным объектом. "Уж если говорить здесь о чьей-то вине, - воскликнул он, - то следует предъявить обвинение главному командованию военно-морского флота и гросс-адмиралу лично. Именно он песет ответственность за то, что на борту лайнера наряду с беженцами оказалось большое количество военного персонала. Имя преступника - Дёниц!"
Конрад выдержал паузу, словно пережидая волнение в зале и прислушиваясь к выкрикам с мест. Но, возможно, он всего лишь подбирал заключительные слова. Наконец он сказал: "Я не отрекаюсь от содеянного. Однако я прошу Высокий суд рассматривать осуществленную мною смертную казнь как нечто такое, что может быть понято только в более широком контексте. Я знаю - Вольфгангу Штремплину вскоре предстояли экзамены на аттестат зрелости. Мне очень жаль, что я не мог принять это во внимание. Речь шла и идет о большем. Шверин, столица федеральной земли, должен наконец воздать должное своему великому сыну. Я призываю воздвигнуть на южном берегу озера, там, где я по-своему почтил память Мученика, мемориал, который сохранил бы для будущих поколений напоминание о Вильгельме Густлоффе, который был злодейски убит евреем. Несколько лет назад в Санкт-Петербурге появился наконец памятник командиру-подводнику Александру Маринеско, поэтому и здесь настала пора воздать почести человеку, который отдал 4 февраля 1939 года свою жизнь ради того, чтобы Германия в конце концов смогла освободиться от еврейского ига. Я готов признать, что и у еврейской стороны есть основания, чтобы либо в Израиле, где Давид Франкфуртер умер в восемьдесят втором году, либо в Давосе был установлен монумент в честь того студента-медика, который четырьмя меткими выстрелами намеревался дать символический знак своему народу. Ладно, пусть это будет даже бронзовая табличка".
Тут председательствующий судья не выдержал: "Хватит, довольно!" В зале стало тихо. Заявления моего сына, а точнее его словоизлияния, не остались неуслышанными; впрочем, ни смягчить приговора, ни ужесточить его они не могли, поскольку суд усмотрел в потоке красноречия, которым разразился сын, своего рода безумие, хотя по-своему достаточно логичное; теперь дело было за экспертами, которым надлежало это проанализировать и дать более или менее убедительные заключения.
Вообще-то я придерживаюсь не слишком высокого мнения о подобной наукообразной писанине. Но, пожалуй, один из экспертов, указавший в качестве психолога на неблагополучную обстановку в семье, был не так уж далек от истины, когда, охарактеризовав поступок Конни как "выходку отчаявшегося одиночки", объяснил его тем, что обвиняемый рос практически без отца, а первопричиной этого счел мою безотцовщину, что явно было притянуто за волосы. Оба других экспертных заключения пошли по той же наезженной колее. Сплошь охота по семейным заповедникам. В конце концов виноватым всегда оказывался отец. А ведь право на воспитание ребенка оставалось закрепленным исключительно за Габи, которая не сумела воспрепятствовать переезду своего сына из Мёльна в Шверин, где он окончательно попал в силки матери.
Она, только она во всем виновата. Эта ведьма с лисой на плечах. Она вечно сбивала с толку, это известно каждому, кто знает ее с давних лет и у кого с ней наверняка что-то было. Ведь как только он начинает говорить о Тулле… Начинаются фантазии… Мистика… Вспоминаются кашубские и кошнадерские легенды… Имя связано якобы с кошнадерским водяным духом Туля, Дуллер или Тул.
Склонив голову набок, так что взгляд ее серых глаз повторил положение лисьих стекляшек, мать внимательно следила за речами экспертов. Сидела неподвижно и слушала, как мой крах в роли отца становится лейтмотивом бумажного шелеста зачитываемых страниц, и похоже, эта музыка пришлась ей по вкусу. Сама она оказалась затронута в экспертных заключениях только мимоходом. Отмечалось лишь следующее: "Сердечная забота, проявленная бабушкой, не смогла заменить трудному подростку отца и мать. Вместе с тем можно предположить, что тяжелая судьба бабушки, катастрофа, пережитая ею на последних сроках беременности, а также роды в момент гибели корабля, с одной стороны, произвели на ее внука Конрада Покрифке сильное эмоциональное воздействие, а с другой стороны, интенсивное сопереживание при наличии развитого воображения оказали дестабилизирующее влияние на психику…"