Мать заставила меня принять участие в этой встрече. Ее аргумент был попросту неопровержим: "Тебе ведь тоже полвека стукнет…" Пригласила она также нашего сына Конни, а поскольку Габи не возразила, то мать и заполучила его в качестве трофея. Приехала она на "трабанте" песочного цвета, который весьма выделялся среди привычных в Дампе "мерседесов" и "опелей". Мои уговоры ограничиться мною и избавить Конни от сентиментальной ностальгии по прошлому мать оставила без внимания. Мое мнение как отца в расчет не принималось, да и вообще в оценке моей персоны мать и моя прежняя супруга были едины, хотя обычно их суждения расходились: для матери я оставался, как она любила говариват, рохлей; Габи же пользовалась любым поводом, чтобы назвать меня неудачником.
Словом, неудивительно, что два с половиной дня, проведенные в Дампе, оказались для меня весьма тягостными. Слонялся, чувствуя себя идиотом, безостановочно дымил как паровоз. В качестве журналиста я мог бы, конечно, использовать подобное событие для репортажа или хотя бы для небольшой заметки. Видимо, члены попечительского совета даже ожидали от меня чего-то в эдаком роде, поскольку мать поначалу представляла меня "репортером шпрингеровских газет". Я не прекословил, однако, попытавшись делать записи, не смог двинуться дальше фразы: "Погода - она и есть погода". Да и какую роль я взял бы на себя в репортаже? Родившегося на "Густлоффе"? Или же роль нейтрального свидетеля, как того требовала профессия журналиста?
У матери на все имелся ответ. Обнаружив среди присутствующих нескольких людей, переживших катастрофу, и пообщавшись с некоторыми бывшими членами экипажа миноносца "Лёве", которые сами заговорили с ней, она стала представлять меня при каждом удобном случае уже не шпрингеровским репортером, а "младенцем, родившимся посреди той жуткой катастрофы". Разумеется, не забывала заметить, что тридцатого числа предстоит отпраздновать мое пятидесятилетие, хотя программа предусматривает в этот день час тихого поминовения.
Хотя в день катастрофы и на следующий день родился не я один, однако кроме единственного человека, родившегося 29 января, моих ровесников среди собравшихся в Дампе не нашлось. Присутствовали в основном люди пожилые, поскольку спасти детей практически не удалось. К младшему поколению можно было причислить лишь тогдашнего десятилетнего мальчика из Эльбинга, который теперь жил в Канаде и которого попечительский совет попросил выступить перед публикой с рассказом о подробностях своего спасения.
По вполне понятным причинам свидетелей тогдашней катастрофы остается все меньше. Если на встречу, состоявшуюся в 1985 году, приехало более пятисот спасенных и спасателей, то теперь их едва насчиталось две сотни, что побудило мать шепнуть мне на ухо во время часа поминовения: "Скоро никого из нас не останется в живых, кроме тебя. А ты вот написать не хочешь про все, что я тебе рассказывала".
А ведь это именно я задолго до ликвидации Стены переправил ей по тайным каналам книгу Хайнца Шёна, хотя и признаюсь, что сделал это, чтобы избавиться от ее допекавших меня упреков. А перед встречей в Дампе она получила от меня выпущенную издательством "Ульштайн" книжку в мягкой обложке, написанную тремя англичанами. Но и эта книжка - действительно, вполне объективная, но слишком уж бесстрастная - ей не понравилась: "Не хватает тут личного отношения. Сердца мало!" И однажды, когда я заехал к ней домой с коротким визитом, она сказала: "Вот, может, мой Конрадхен когда-нибудь про все напишет…"
Поэтому она и взяла его с собою в Дамп. Она пришла, нет, явилась на встречу в длинном, наглухо закрытом платье из черного бархата, которое контрастировало с ее короткими белыми волосами. Где бы она пи возникала, например за кофейным столиком, она всюду оказывалась в центре внимания. Особенно она притягивала к себе мужчин. Впрочем, как известно, так бывало всегда. Ее школьная подруга Йенни рассказывала о том, сколько мальчишек липло к ней в юные годы: она с детства пропиталась запахом костного клея, и, по-моему, даже в Дампе над нею витал этот дух.
Здесь ее окружали пожилые, одетые преимущественно в темно-синие костюмы мужчины, а она стояла среди них в черном, худая, жилистая. К этой седовласой мужской компании принадлежал бывший капитан-лейтенант, командовавший миноносцем T-36, экипаж которого спас несколько сотен человек, а также уцелевший офицер с затонувшего лайпера. Особенно хорошо запомнили мать члены команды с миноносца "Лёве". Мне даже показалось, что они ждали ее. Они окружили мать, у которой порою легким намеком проявлялись девичьи повадки, и не отпускали ее от себя. Я слышал, как она хихикала, или видел, как она становилась перед ними в позу, скрестив руки на груди. Но с ними она разговаривала уже не обо мне, родившемся в минуты гибели корабля, теперь речь шла о Конни. Мать представила пожилым господам моего сына так, будто это был ее собственный ребенок; я же оставался в стороне, мне не очень хотелось расспросов ветеранов экипажа "Лёве", тем более не хотелось поздравлений.
Наблюдая со стороны, я отметил, как Конни, которого я считал довольно застенчивым, весьма уверенно справляется с той ролью, что была уготована ему матерью; отвечал он сдержанно, но четко, задавал вопросы сам, внимательно слушал, отваживался по-мальчишески улыбнуться и даже позировал для фотографий. В свои без малого пятнадцать лет, которые исполнятся ему в марте, он совсем не выглядел ребенком и, видимо, созрел, по мнению матери, настолько, чтобы быть целиком и полностью посвященным в пережитое бедствие и стать - что и произойдет позднее - сказителем легенды о погибшем корабле.
Отныне все закрутилось вокруг него. Хотя на встрече среди уцелевших присутствовал человек, родившийся за день до гибели "Вильгельма Густлоффа", и ему, как и мне, Хайнц Шён лично подарил свою книгу, а обеих матерей пригласили на сцену и поздравили, вручив по букету цветов, однако мне показалось, что все это происходит лишь для того, чтобы преисполнить его чувством долга. На него возлагались отныне надежды. С ним связывались ожидания на будущее. И уцелевшие в катастрофе выражали уверенность, что он их не разочарует.
Мать нарядила его в темно-синий костюм, заставила надеть галстук, какие носят студенты солидных колледжей. В очках, с кудрявыми локонами, он напоминал одновременно конфирманта и архангела. Он уже выглядел так, будто принял на себя некую миссию, будто ему вскоре предстоит провозгласить некую весть, будто его посетило озарение.
Не знаю, кто предложил, чтобы на поминальном богослужении, проведенном в тот час, когда торпеды поразили корабль, именно Конни ударил в висящую около алтаря рынду, которую польские водолазы достали в конце семидесятых с кормовой части верхней палубы затонувшего лайнера. Сейчас, по случаю встречи, команда спасательного судна "Szkwal" передала эту находку в знак польско-германского примирения. Однако затем честь произвести тройной удар молоточком по рынде в конце поминальной службы была предоставлена все-таки господину Шёну.
Помощнику казначея на "Вильгельме Густлоффе" было на день катастрофы всего восемнадцать лет. Не стану умалчивать, что ему, собравшему и изучившему практически все материалы, связанные с гибелью лайнера, было выражено в Дампе не слишком много благодарности. Встреча-мемориал открывалась его докладом Гибель Вильгельма Густлоффа - глазами русских; по ходу доклада он дал понять, что для своих разысканий неоднократно посещал Советский Союз и даже встречался с боцманом подлодки C-13, более того, поддерживает дружеские связи с тем самым Владимиром Курочкиным, который по приказу командира отправил в цель три торпеды; есть даже фотография, запечатлевшая его рукопожатие с этим пожилым человеком, который, как позднее сдержанно заметил Хайнц Шён, "тоже потерял боевых товарищей".
После доклада его избегали. Многие слушатели сочли его русофилом. Для них война никогда не кончалась. Для них русские оставались Иванами, а три торпеды - орудием убийства. А для Владимира Курочкина безымянный потопленный корабль был до отказа забит фашистами, напавшими на его родину и оставлявшими за собою при отступлении выжженную землю. Лишь из рассказа Хайнца Шёна он узнал, что после торпедной атаки погибли более четырех тысяч детей, которые утонули, замерзли или были увлечены водоворотом от пошедшего на дно судна. Эти дети еще долгое время снились боцману в ночных кошмарах.
Возможно, обиду Хайнца Шёна отчасти смягчило то, что ему была предоставлена честь пробить в рынду, поднятую с затонувшего корабля. А мой сын опубликовал для всего мира на своем сайте фотографию, увековечившую торпедиста рядом с летописцем "Густлоффа", прокомментировав это обстоятельство словами о том, что трагедия может сблизить народы; он не преминул описать историю создания снайперской подлодки, делая упор на "немецкое качество" судостроительных работ, и не удержался от замечания: дескать, только благодаря немецким конструкторам этой подлодки советские моряки сумели добиться успеха в районе Штольпебанк.
А что я? После поминального богослужения я сбежал. Бродил в темноте по берегу моря. Одиноко, бездумно. Был штиль, только вяло плескались бессловесные волны Балтики.
5
Старика это гложет. Собственно, говорит он, именно его поколение должно было поведать о страданиях беженцев из Восточной Пруссии: о потоках людей, движущихся по зимним дорогам на Запад, о закоченевших трупах в сугробах, о людях, погибавших в придорожных кюветах или в проломленном льду, когда замерзший залив Фришес хафф начинал крошиться под бомбами или трескаться под тяжестью перегруженных конных повозок, но, несмотря на это, все больше людей, начиная от Хайлигенбайля, срывались с места, гонимые ужасом мести, который несли русские, и шли по бесконечным снежным полям… Беженцы… Белая смерть… О таких страданиях, говорит он, нельзя было молчать все эти годы только потому, что важнее казалось признание собственной огромной вины и горячее покаяние, нельзя было отдавать то, что замалчивалось, на откуп правым и реваншистам. Это упущение безмерно…
И вот теперь исписавшийся Старик полагает, что нашел в моем лице, как он выразился, своего "заместителя", который сумеет поведать о вступлении советской армии па территорию Рейха, о захвате Неммерсдорфа и последствиях того военного эпизода. Я и впрямь подыскиваю слова. Но не Старик, а мать понуждает меня. И только ради нее вмешался сам он в эту историю, понуждаемый ею понудить меня, будто писать можно только по принуждению, будто ничто не может появиться без матери на чистом листе бумаги.
Она казалась ему существом непостижимым, недоступным для какого-либо оценочного суждения. Ему хотелось бы, чтобы его Тулла продолжала мерцать ровным рассеянным светом, поэтому теперь Старик разочарован. Никогда, говорит он, я не мог себе представить, чтобы Тулла Покрифке, уцелев, скатилась бы до такой банальности, как партийная активистка или ударница производства. Скорее уж от нее можно было ожидать какого-либо анархического выверта, иррационального поступка, вроде ничем не мотивированного террористического акта с бомбой, или же с ней могло произойти что-либо совсем другое, вроде холодного и страшного прозрения. В конце концов, сказал он, ведь именно Тулла, будучи в годы войны, когда все вокруг притворялись слепыми, еще совсем девочкой, обнаружила неподалеку от зенитной батареи под Кайзерхафеном белесую груду и прямо сказала, что это человеческие кости: "Это же гора костей!"
Старик не знает матери. А я? Я знаю? Во всяком случае, тетя Йенни, сказавшая мне однажды: "По сути, моя подруга Тулла - это несостоявшаяся монахиня, стигматизированная, конечно…", догадывалась, пожалуй, о ее истинной душевной природе или же уродстве. Справедливо одно: мать непостижима. Даже в качестве партактивистки ее не удавалось подчинить партийным директивам. А когда я решил удрать на Запад, она лишь вздохнула: "Ну что ж, давай!", но не выдала меня, хотя из-за меня ее в Шверине сильно прижали, даже госбезопасность неоднократно к пей приставала, только без ощутимых результатов…
В те поры она возлагала свои надежды на меня. Но потом выяснилось, что от меня толку не добьешься, пустая трата времени; тогда она - едва Стену убрали - принялась за моего сына. Конни было всего десять или одиннадцать лет, когда он попал в лапы к своей бабке. А после встречи в Дампе, где я оказался пустым местом, а Конни превратился в наследного принца, она стала пичкать его историями о беженцах, о зверствах, об изнасилованиях, которым она хотя и не была непосредственным очевидцем, но слухи о которых курсировали всюду, нагоняя на людей жуткий ужас, с тех пор как русские танки ворвались в октябре сорок четвертого через восточную границу Рейха в районы Гольдап и Гумбиннен.
Вероятно, так это и было. Или примерно так. Через несколько дней после прорыва советских войск, а именно Второй гвардейской армии, в Неммерсдорф этот населенный пункт был вновь отбит частями немецкой Четвертой армии, и произошедшее там можно было обонять, осматривать, подсчитывать и фотографировать, в результате чего по всем кинотеатрам Рейха прошел киножурнал, в котором показывалось, скольких женщин изнасиловали, а потом убили или пригвоздили к воротам сараев русские солдаты. "Тридцатьчетверки" нагоняли беженцев, давили их гусеницами. Застреленные дети валялись в палисадниках и придорожных канавах. Были ликвидированы даже французские военнопленные, занятые неподалеку от Неммерсдорфа на сельскохозяйственных работах, говорилось о сорока трупах.
Эти и другие подробности я обнаружил на все том же сайте. Здесь же приводился перевод обращения ко всем русским солдатам, с которым якобы выступил писатель Илья Эренбург, призвавший их убивать, насиловать, грабить, мстить фашистскому зверю за опустошенную родину, за Мать-Россию. На сайте www.blutzeuge.de мой сын, хотя его авторство было известно только мне, писал, пользуясь языком тогдашних официальных сообщений: "Вот как надругались русские изверги над беззащитными немецкими женщинами…"; "Так лютует русская солдатня…"; "Страшный террор грозит всей Европе, если азиатскому нашествию не будет дан отпор…" В качестве приложения здесь же был отсканирован избирательный плакат ХСС, который имел хождение в пятидесятые годы и изображал прожорливое чудовище, напоминавшее азиата.
Подобные фразы, а также фотографии к ним, распространяемые через Интернет и скачиваемые черт знает каким количеством пользователей, перекликались с сегодняшними событиями, хотя и не увязывались ни с бессильной остановить свой распад Россией, ни с кошмарами на Балканах или в африканской Руанде. Чтобы проиллюстрировать свой новейший репертуар, мой сын довольствовался картинами прошлого, а это всегда приносило плоды независимо от того, кто выступает заказчиком.
Мне же остается сказать, что в те дни, когда Неммерсдорф стал олицетворением всех ужасов, привычное презрение к русским сменилось страхом. Газетные статьи, радиопередачи и кинохроника, в которых говорилось о том, что произошло в отбитом населенном пункте, обернулись массовыми потоками беженцев, что привело в середине января, когда началось крупномасштабное советское наступление, к панике среди населения. С потоками беженцев началась гибель людей на дорогах. Я не могу описать этого. Никто не может. Скажу одно: лишь часть беженцев достигла портовых городов Пиллау, Данциг и Готенхафен. Сотни тысяч людей попытались спастись от надвигающейся беды морским путем. Сотни тысяч людей - по некоторым данным, на Запад сумели добраться более двух миллионов беженцев - осаждали толпами военные, пассажирские и торговые суда; такая же участь выпала и "Вильгельму Густлоффу", который уже годами стоял на причале Оксхёфт в Готенхафене.
Конечно, мне было бы легче, если бы я мог все упростить, как это делает мой сын, который пишет на своем сайте: "Спокойно и с полным соблюдением порядка осуществлялась посадка на борт лайнера девушек и женщин, матерей и детей, спасавшихся бегством от русских извергов…" Но почему он утаивает то обстоятельство, что одновременно на борт были приняты более тысячи моряков-подводников и триста семьдесят девушек-военнослужащих из вспомогательных подразделений ВМС, а также расчеты зенитных установок, спешно смонтированных на корабле? Он вскользь отмечает, что в начале и конце погрузки на борт попали раненые: "Среди них находились бойцы с курляндского фронта, который продолжал сдерживать натиск красных орд…", а приступив к описанию того, как плавучая казарма переоборудовалась в транспортное судно, подробно перечисляет в центнерах запасы муки и сухого молока, указывает количество свиных туш, однако забывает о плохо обученных хорватских добровольцах, которых взяли для пополнения экипажа. Ничего не говорится о ненадежности систем связи. О том, проводились или нет учения на случай аварии и по команде "Задраить все переборки!" Разумеется, он подчеркивает заботливую предусмотрительность, которая проявилась в оборудовании родильного отделения, но что мешало ему хотя бы намекнуть на состояние своей бабки, которая находилась на последнем сроке беременности? И ни слова не сказано о нехватке десяти спасательных баркасов, которые были откомандированы для постановки дымовых завес при воздушных налетах на гавань и заменены гораздо меньшими по вместительности весельными шлюпками, а также срочно завезенными капковыми спасательными плотами. "Вильгельм Густлофф" должен был предстать в Сети исключительно в качестве транспортного судна для беженцев.
Почему Конни лгал? Почему обманывал себя и других? Почему он, досконально изучивший лайнер еще со времен СЧР и знавший его от гребного вала до последнего закоулка в бортовой прачечной, не был готов признать, что у причала стояло не госпитальное судно Красного Креста, не транспортный корабль, переполненный исключительно беженцами, а подчиненный военно-морскому флоту вооруженный лайнер, на борт которого чего только не погрузили? Почему он отрицал то, что давным-давно опубликовано и чего практически не оспаривают даже вечно вчерашние? Неужели ему хотелось создать видимость военного преступления, подретушировать реальные события, чтобы подыграть бритоголовым в Германии и где-то еще? Неужели его потребность в точном подсчете жертв была так остра, что на его сайте рядом с гражданским капитаном Петерсеном не нашлось места для его военного коллеги корветтенкапитана Цана, которого неизменно сопровождала любимая овчарка?
Могу только догадываться, что толкнуло Конни на подлог: желание иметь четкий, незамутненный образ врага. Историю же насчет овчарки я услышал от матери, которая была к этим псинам с детства неравнодушна. Цан уже несколько лет держал на борту своего Хассана. Прогуливался ли он на палубе, сидел ли в офицерской кают-компании, Хассан всегда был при нем. Мать вспоминала: "Подниматься наверх нам не разрешалось, мы сидели внизу и хорошо видели, как капитан стоял, а рядом пес; оба разглядывали сверху нас, беженцев. А пес был точь-в-точь как наш Харрас…"