3
Знойны были в Екатеринбурге июньские дни девятнадцатого года. А ночами от дыхания - парок.
В иную ночь отрывался от службы капитан колчаковской контрразведки Ноговицын. Брился, оставляя узкие, разделённые под носом усики. Сноровисто седлал лошадей Витун. Ражий малый лет двадцати пяти, в тазу такой же широкий, как в плечах.
Капитан вскакивал на киргизскую кобылу: злую, тонконогую, с крепкой
спиной, с низким длинным крупом. Просёлками, тропами, через тайгу - к озеру Таватуй.
Кроваво–рдеющий рассвет, безветрие.
Кобыла рысила ходко, словно играючи небольшими круглыми копытами; на такой мог бы ездить богдыхан. Когда позволяла местность, офицер пускал лошадь намётом. Витун на мерине рыжем приотставал.
К Таватую выбирались шагом, сквозь таёжную чащобу. Гнус донимал. Из сырой мшистой земли торчат гранитные глыбы. Солнце уже в зените.
Капитан бросал поводья Витуну, сбегал, прыгая с камня на камень, к воде. Гладь стальная, с чуть розоватым отливом. Угрюмы берега. Прищурившись, смотрел на нестерпимо–калящее солнце широко расставленными глазами. Род свой по матери ведёт от ногайского мурзы.
Офицер сбрасывает форму, кобуру с шестизарядным револьвером Кольта модели "Сандер", ныряет в жгучую ледяную воду. Пока легко переплывает большое озеро туда и обратно, Витун сидит на корточках, держа на изготовку японский карабин с изящным, точно игрушечным, затвором, чутко ловит таёжные звуки.
Выпрыгнув на плоские камни, будто выброшенный из озера самим водяным, Ноговицын роняет тихо:
- Топор!
Ухитряясь не оцарапаться, мелькая в чаще нагим телом, рубит упавшие лесины; перескакивает с одной на другую, как лёгкий зверь. Рубит долго, метким ударом отсекая по толстому суку.
- Уж на пять костров, господин капитан… - Витуну надоело перетаскивать дрова на берег.
Пролетев десяток метров, топор хрустко вошёл в лиственницу.
- Сеть!
Раздевшийся Витун, со спиной силача и оттопыренным бабьим задом, укладывает карабин у самой воды, предварительно вынув обойму. Достав из кобуры тяжёлый кольт начальника, сжимает ствол массивными челюстями, берёт сеть.
Иногда до пяти–шести раз закидывают; заходят в озеро по подбородок. Витун крепко держит зубами револьвер, посматривает на тайгу…
Ноговицын признаёт уху лишь трёх видов: стерляжью, налимью да "пятерную" - когда в отвар раз за разом добавляют новую порцию рыбы. Эту–то уху и сварил Витун: рыбье сало так и блестит "янтарями". Остужает котелок, погрузив в воду. Подаёт офицеру жестяной ковш коньяку, полный до краёв.
Сидя, уперев локти в колени, Ноговицын выпивает ковш без отрыва; роняет. В руки - котелок с тёплой ухой. Пьёт большими глотками, обливая жиром голую грудь. Вдруг валится на заботливо разостланную английскую шинель.
***
Через три часа встанет; войдя в озеро по плечи, умоет измученное лицо, постоит с четверть часа.
На исходе день. Быстро свежеет.
На лошадей - и к полной тьме выберутся на просёлок… Со вторыми петухами, в Екатеринбурге, соскакивают с сёдел в глухом дворе на Кологривской.
- Не поправиться стакашком, господин капитан?
- И тебе, Витун, не советую. Дед мой стал похмеляться, когда крепостное право отменили. В год сгорел!
Пружинисто взбегает по ступенькам.
***
Камера с мышиными выщербленными стенами; режущий направленный свет лампы. Шатнувшись, встал посреди высокий ссутулившийся человек; голова клонится. Сколько суток спать не давали? Сон! Хоть на цементе, водой залитом!
Ноговицын, перетянутый ремнями, за столом.
- Вы - учитель бальных танцев? Нет? Запамятовал. Как же я так… Мастеровой Никодим Солопов… Любопытно! С вашей–то внешностью? Покажите-с ваши пролетарские длани… Витун!
Удар, вскрик.
- Поднять его, Витун. Посадить на стул, так-с! Борис Минеевич Рудняков. До осени семнадцатого ходили в меньшевиках. И ходить бы вам в них! А то - организация, конспирация… Псевдонимы: Игнат Вятский, Иваныч… Позёрство-с! Ну, какой вы - Иваныч?!
Человек потёр багрово–бурым платком губы в коросте.
- Ошибся в вас комиссар Мещеряк. И сами у нас, и за явочной квартирой Альтенштейна наблюдаем. Из–за вашей промашечки, извольте знать!.. Хотите чаю?
Вскинутая голова, вытянутый кулак со скомканным платком. В уголках глаз - гнойные дробины. Глаза вспыхнули. Потускнели.
- Опрометчиво - доверяться милым застенчивым гимназистикам. Мишенька не сжёг ваши записочки. Мы поставили агентурное освещение в доме Нотариуса!
Мычание; голова падает на грудь.
- А очаровательная Лиленька из кафешантана "Топаз"? Я понимаю-с, от такого обольстительного создания пахнет ранетом и черёмухой, но назначать встречу со связным за столиком официантки… Витун!
Минут пять спустя - вновь поднятому на ноги, окровавленному:
- Борис Минеевич. Сами того не ведая, вы, как изволите видеть, всё нам преподнесли-с! Идти на виселицу с этакой ношей? Остаться всеми проклятым? Господь вас, атеиста, не утешит.
Ноговицын встал из–за стола, взял стул, сел рядом с избитым. Крепко сжал его руки. Бледные, с узкими запястьями, с длинными пальцами: нервными, чуткими, порозовевшими.
- Не забыли Фаддея Веснянского?
Рудняков, вздрогнув, поднял глаза; белки кровяные.
- Петербург, ученье… вы и он оканчиваете одну частную гимназию… Крепко дружили? Влиял Фаддей Емельянович! Истый р-русский розовый-с, смею доложить. Довелось на митингах слушать - оратор! А каков беллетрист - эти чарующие штучки: "Кошечка Минуш", "Блондинка в корсаже"…
Рудняков попытался высвободить руки:
- При чём тут… - закашлялся.
- При сём, Борис Минеевич, при сём! Веснянский вовлёк вас в партию. В
меньшевицкую, прошу не забывать! Без малого одиннадцать лет вы были с ним единомышленниками! А с большевиками вы сколько? И двух годков нет. Какой вы красный?!
- Вы хотите сказать…
- Угадали-с! Заблуждение - и не более! Ну, вам ли взрывчатку под полом прятать? Фу! А Фаддей Емельянович сейчас во Владивостоке. Живёт и здравствует. Новеллки пописывает. Председательствует в каком–то там меньшевицком клубе вашем. Хотите, я завтра вас к нему отправлю? В пульмановском вагоне. Вернётесь в лоно вашей партии. А там - хотите, газету издавайте с Веснянским. Хотите - эмигрируйте. Париж, Америка! А здешнее ваше, ха–ха–ха, как немцы говорят, кошке под хвост!
Рудняков пошевелил распухшими губами, кашлянул надсадно.
- Чего вы… домогаетесь?..
Ноговицын глубоко, раздумчиво вздохнул; задерживая, точно курильщик дым, воздух - выдохнул. Отпустив руки Руднякова, вскочил, вернул стул на место. Присел, медленно положил ногу на ногу. Сказал очень тихо, как умеют говорить привыкшие к власти над жизнью и смертью. Уверенные, что словечко каждое с губ поймают, уяснят.
- Несколько дней назад Мещеряк уехал из Екатеринбурга. Куда? К кому?
Витун, как бы с ленцой, переступил с ноги на ногу за спиной Руднякова. Тот втянул голову в плечи.
- То, что с вами сделано покамест, Борис Минеевич, - пустячок. Будут пытки. И вотще сие ваше… Ибо выведаем. Ну-с? - капитан встал, не спеша расстегнул кобуру, извлёк кольт. - Зрю глаза ваши. Мольба-с! Всё, что в силах моих… избавить.
Обогнул стол, медленно вытянул руку с хромированно–блёстким револьвером. Дуло - в самую переносицу Руднякова. Упираясь каблуками в пол, суетливо, рывками отодвигался вместе со стулом. И вдруг опрокинулся.
- Витун, пульс? Зрачки? Обморок. В лазарет!
Вздохнув судорожно, обильно вспотев, капитан неожиданно грузно опустился на стул.
- Я - спать. В двенадцать разбудить. В четверть первого - его сюда.
Но в восемь утра уже не было на Кологривской ни Витуна, ни Руднякова.
4
Сосны, сосны, как утешает краса ваша. На слезинке смолы - слезами ствол потёк - паучок; облюбовал янтарную каплю и застыл с ней.
С ветви сорока слетела.
Как под сосну не прилечь, не успокоить взгляд, вершиной любуясь?
А там, за лапами сосен, далеко - меж перистых облачков где–то - жаворонок.
Не устань, пташка!
Шмели гудят, до чего важны. Лягушки заквакали - и полудня нет, а вам вечер? Пойти полюбоваться на вас: как сидите, матёрые, на почти утопших в ржавой воде колодах.
Вот и перешеек топкий. А узок - две телеги еле разъедутся. Если б не он -
полуостров, где места в бору птичьи, звериные, притаистые, островом был бы.
По обе стороны перешейка - безмятежные, словно тронутые улыбкой заводи; скользнула под стоячую цвёлую воду усатая мордочка. Выдра - вот кто тревожит лягушек! Нависли над заводями вётлы: тёмное место. Пробиваются, журчат в жирной тине прозрачные струи. Стоит в струе жерех, красными плавниками пошевеливает. Древне–корявый вяз склонился: вот–вот рухнет; купает листья в светлой струе.
По ту сторону заводей, за вётлами - луга, да какие! Рощи липовые, ольховые, берёзовые, орешник; изобилье ягодное, грибное. Бывшие барские угодья тянутся до Царёва Кургана. Три тысячи шестьсот десятин. Посреди - деревня Воздвиженка.
А усадьба барская сгорела давно…
Надоели лягушки. Потянуло от заглохших заводей сыростью, гнилью. А в бору дух медовый. Поредели сосны, широкой полосой протянулся дубняк; тут и дубочки, и старики кряжистые. Сова на краю дупла, как чучело. Сколько земляники! Рогнеде сказать - радость девчонке.
Так и дрожит марево над поляной. Скорее к стожку. Сбросить мешок, провалиться спиной в духмяное сено. Невысоко два кобчика кружат. Приятно глядеть на смелых птиц - стремительно–вкрадчивая сила.
Ой, да сокол–свет,
Где твоё гнездо?
А моё гнездо
Попалил пожар,
Разнесу я жар,
Ой, на вражий край…
Кукушка кукует. Да и не кукует вовсе. Подала голос разок, стихла. Поторопиться надо. Страха нет в душе. Но и покою не быть…
А может - напротив?..
5
За поляной - смешанный лес, клёны хмелем обвиты; буйно разрослась бузина, ярко алеют волчьи ягоды, плоды аронника пятнистого.
В низинке - лопушатник выше колен: на листе лопуха - улитка; переберётся с листа на лист - и день минул.
Заросли шиповника; стрекоз сколько! С ветки ивы жук–олень бухнулся в бочажинку. Экий увалень, право. Поскорее вынуть и на ствол - ползи посушись.
Расступились клёны; россыпь помёта свежего. Ночью лось навестил. Ещё одногодком приметил братца. Теперь - молодец–шестилеток.
Треть лужка обнесена добротно слаженным плетнём. С плетня воробьи тучкой сорвались.
На огороженном травяном пространстве - крытая дёрном землянка с краснеющей кирпичной трубой. В вольной траве чуть заметны тропки; вьётся одна к баньке, что под рябинами прячется, за краем лужка. А от баньки тропа -
к роднику, не видному за репейником, крапивой, снежноягодником. Журчит вода, сливается студёная в просторную барку, врытую глубоко в землю.
Откинулась дверь баньки: девица, в чём мать родила, ядрёная, во всей
созревшей женской красе, бегом к роднику. Вдруг пригнулась, ладони - к низу живота.
- Отвернись, папа!
Оглянулся на лес: не глядишь, лось–молодец? Не притаился за ветвями сатир, беспокойно подёргивая рожками? Ветерок пахнул, шелохнув листву. Никак арфа лесная зазвенела? И как бы голос послышался, с козлиным схожий, исходящий сладострастием:
Прелестнее вакханки не сыскать…
Рыже–белая кошка мелькнула в траве, подбираясь к плетню с трясогузками, синицами. Жирный кот спит на тесовой крыше баньки. Из трубы - дымок пахучий: берёза горит.
- Ой, как в прорубь нырнула! - плеск ключевой воды. - Ты что не уплыл, папа?
- Ещё уплыву.
- На "Коммунаре"? Теперь долго ждать.
Недолго… О ногу трётся котёнок. Вот и второй, третий. Самого любимого посадил на плечо. Шорох по траве - закрылась банька.
***
Потянул на себя тяжёлую, посаженную в наклон, под острым углом, дверь–крышку. Сошёл в землянку по ступенькам из плотно пригнанных один к одному дубовых кругляков; стены, пол, потолок - из твердейших досок от разобранных волжских барок. Русская печка; под самым потолком, во всю длину стен - щели, застеклённые осколками, слепленными смолой.
И невдомёк никому, что осколки - полоски цельнолитого стекла: из тех, что когда–то сияли, зеркальные, в окнах дворянских собраний.
Стол выскобленный, полати, лавка; два чурбана вместо табуреток; станок с точилом, кадка с квасом, ковшик плавает; в углу - ушат деревянный. Стены обвешаны охапками полыни, пучками иван–чая.
Рогнеда вошла; полотняная рубашка до пят. Тщательно промытые рыжие волосы гладко расчёсаны, до бёдер длиной. Оранжевые умные глаза, носик вздёрнутый, в веснушках едва заметных; рот великоват - как красен! Сбережённое от солнца личико после баньки румяно.
- В деревне слыхала: кто в макушку лета парится часто, тому вся жизнь -
лето! - рассмеялась, скользнула к зеркальцу, вмазанному в белёную глину печки. - В такую жару какая–то липкая ходишь, а попаришься - ласточкой себя чувствуешь, папа! Порхать хочется!
Лёг на лавку, заложив ладони под затылок с косицей.
- Поешь, папа?
- Спроворь, милая. Как купчики говаривали.
Хохотнула.
Откуда тебе знать, что за купчики были?.. Не об одних барышах толковали за самоваром. Какие храмы строили, состояния жертвовали. И социалистам
благодетельствовали тоже…
Раздвинула охапки полыни, толкнула неприметную дверцу; вынесла из кладовки тарелку с нарезанной ветчиной, миску с размоченными галетами,
консервную банку с американскими бобами.
- Папа, опять видела на берегу толпу детей. Лягушек ловят, выползней собирают: животы вспухли! - неожиданно навернулись слёзы. - А мы… вон что едим!
Сел за стол.
- Их отцы пожелали… новой жизни.
- Они хотели счастья, папа!
- А мы - несчастья?
- Вы их счастья не хотели!
Сказала - и какой страх в глазах… Как боится его! За что - такое? Впрочем…
- Худо тебе со мной, Рогнеда.
Отвела взгляд. Как же ты в деревенской школе притворялась?.. Встал, не притронувшись к еде, опустился на лавку.
- У тебя кончается "Абрау - Дюрсо".
- Кончается! Всё!.. О счастье толковала… Все эти годы здесь - оно у меня было!
Быстро подошла, гладит поросшую редко–колючим волосом щёку.
- Болен, папа?
- Мне помогал здешний воздух…
Молчание.
- Милый… - обвила ласкающе–горячими руками, к груди прильнула, - это нельзя, но мы же не кровные… Ты мужчина - я всё знаю - тебе нельзя одному…
Резко отстранил, скрипнул зубами.
- Ты так с ума сойдешь! Я в книге прочла, когда клеила. Ты одни старые привозишь… ты не старый ещё, тебе не воздух…
- Принеси книжку!
Метнулась в кладовку; подаёт. Истёртая с прозеленью обложка. Фаддей Веснянский. "Безумие мученика".
Разумники, как Веснянский сей: что понимают они в безумии?..
6
Осенью девятнадцатого свалил сыпняк. Следом - возвратный тиф. В санитарном поезде - сестра милосердия; за тридцать, старая дева. Сухощавая, с пористым сероватым лицом, впадинки под скулами, горячечный блеск в глазах.
- Вы бредили о Воздвиженке на Волге. На другом берегу, в Зайцево, - мой дядя Конырев. О чём вы кричали! Как бились! Вас в бездну тянут!
- Спасите, ежели охота пришла.
- Не смейтесь! Я без позволенья на войну ушла! У моего отца в Самаре - москательные лавки, торговля тёплым товаром, хлебная… Были… - перекрестилась двуперстием.
- Раскольница?
- Мы - христиане истинные! У меня чахотка, век мой короток. Но даст Господь - Вседержитель - ещё послужу…
Головная боль, тоска кровоточащая; безысходность. Армия бежит, бежит от красных; разваливается.
- О себе сам позабочусь. Уйдите!
Вдруг показала его кольт, бросилась в тамбур. Вернулась, дрожаще–изнурённая:
- Страшное задумал! Измаялась в крови душенька твоя, мрак, скверна в тебе. Единое светлое пятнышко вижу: стожок на поляне.
Вспыхнул жёлтый фонарь в вагоне ночном. Застилает пелена глаза, сотрясается тело - в падучей будто. Заговорил, заговорил о цветущих лугах вокруг Воздвиженского имения… как мальчишкой взбирался на Царёв Курган, подраненного коршуна выходил. Как скакал, с родным гнездом прощаясь, на игреневом дончаке. В двенадцать лет.
"Я там начался! Мы там все начинались…"
Рванулись из пересохшего рта слова - гной из изболевшейся страшной раны:
- Будь на престоле другой монарх, не случись войны с Германией - прибывали бы млеко и мёд на российской земле, наполняло бы Волгу драгоценное миро, длилось и длилось бы благоденствие по безмятежной России… Царь - верователь египетский, спирит, друг растлителей–колдунов - не удержал страну от войны, а потом и вовсе ввергнул её в трясину. А мы, родовая знать, не только не встали стеной против войны - наоборот, ринулись в неё с бахвальством… но всего ужаснее: погнали на гибель сотни тысяч невинных кормильцев русских! Потому что мы сами были растленны в тщеславии, в заносчивом себялюбии…
Сестра приблизила пронизывающие горестные глаза:
- Почувствовал правду. Вот оно, истинное, в тебе светит! Не стыдись, отворяй душу. Знаю, нудно тебе: укрепились бесы. Не каялся, любил самохвальство, привык к сладкому угождению, к ублажению…
Отвернулся к стенке, сказал как в беспамятстве, что восемь месяцев назад жена–красавица ушла к жёлтому кирасиру князю Туганову, любимцу атамана Анненкова.
- Плачешь по ней?
Смолчал. Поняла - плюнула яростно, застонала.
- Тебя кровь пролитая сжигает! язвы гноятся! А прелесть бесовская всё одно не отпускает… - шёпот прерывистый, кашель. - Или не открылось тебе, что она - блудница мерзкая?
"Я мерзее".
Сжала плечо вздрагивающими руками, прижалась мокрым от слёз лицом:
- Господи, что делаю! Срам какой… грех какой… Господи, прости! Обрати мой грех ему во благо! Не отдай его душу! Спаси, сохрани…
Вскрикивают в бреду, стонут раненые; трясёт вагон, мечутся тени; сестра милосердия молится шёпотом, задыхается, крестится истово, судорожно вскидывается в плаче.
Не скоро затихла.
- Под утро с поезда сойдём, не противься. Поведу. Узришь твою отчую поляну.
- Имя, сестрица?
- Секлетея, брат.