***
Двое сидят друг против друга за крепким, на века сколоченным столом. Самовар, чашки. Землянка в зыбких отсветах керосиновой лампы. Молчание не тянется - течёт своим размеренным, нужным течением.
В какой–то свой миг, не сговариваясь, молча встали. Смотрели друг на друга - и не было слов.
Гость медленно взошёл по ступенькам, выйдя в сырую тьму, дверь открытой оставил. Уже с лошади крикнул:
- В Самаре найдёте меня!
Топот стих за лугом. "Хочу, Витун, чтобы там ты был с нами…"
Скользнула в землянку Рогнеда, зябко повела плечами, закрыла дверь на засов.
- Кто это был, папа?
Разводил в бутылке чернильный порошок.
- Бедняга.
- Ты чем–то помог ему?
- Помогаю.
10
Весь день - дождь. Ворона каркнула близко: в печной трубе, что ли? Вбежала Рогнеда, вымокшая в льняной рубахе, поставила на стол в узкогорлом резном кувшине три камышинки.
Исписывал при лампе лист за листом плотной бумаги; почерк ровный, разборчивый, с сильным наклоном.
К ночи посырело в землянке, Рогнеда затопила печь. Заварил клейстер, заклеил сложенные листы в три самодельных конверта из бумаги жёсткой,
дореволюционной выработки, с водяными знаками. Открыл принесённый из кладовки сундучок с книгами, в одну из книг сунуты деньги, на базаре наменянные; нашёл среди них почтовые марки. На двух - серп и молот, на третьей - всадник алый под звёздочкой.
Рогнеда, как обычно, спала на печи. Еле–еле забрезжило - поднял девушку.
Потянулась, расчёсывает огненные тяжёлые волосы.
- Что с тобой, папа?
Страстно–прекрасное лицо. Нездешнее. Под слегка припухлыми веками - глаза влажные; блестят, будто и не спала.
Усадив за стол, сухо распоряжался. Взяв узелок - вот он приготовлен - идти на пристань, к пароходику "Эра". В Самаре поспеть к московскому курьерскому поезду, там в вагонной обшивке - неприметные щели почтовых ящиков…
Рядом с узелком положил обёрнутые газетой, крест–накрест перетянутые шнуром конверты. Перед поездом газету разорвать, конверты, на адреса не
глядя, в щель почтового ящика опустить.
Потом - на скорый, в Красноярск. Оттуда пароходом - в Абакан. Искать тайный старообрядческий скит. Всё отдать: проситься воспитанницей. Пожив в
скиту, решать - там остаться или идти в мир.
- Придётся тебе слышать о смирении… В смирение чаще всего рядится трусость. Не обманывай себя - смотри: не отступаешь ли ты перед силой людей? Смирение и страх перед людьми вместе не бывают. Перед натиском сильных будь непреклонной. Женская непреклонность рабские царства рушит. За смертельную обиду убей обидчика - хоть и ценой своей жизни. Скажут о подобном: грех. Да - грех! Но этот грех тебе охотнее простится, чем грех паскудства. Запомнила? Так не отступайся!
- А что с тобой будет, папа?
- Со мною - кольцо с рубином. Мать любила.
Отвернулся. Не мог смотреть, как заходится в плаче…
Выскочил в туман, заперся в баньке. И лишь увидав в оконце замелькавшую меж деревьев фигурку, вернулся в землянку, обессиленно влез на полати, заснул непробудно.
***
А на самарском перроне девушка, когда курьерский, протащившись, встал, не стерпела. Перед тем как сунуть конверты в щель ящика, прочла: "Председателю ОГПУ…", "Наркому юстиции…", "Военной коллегии…"
11
Проспав до другого утра, нашёл на берегу давешних мальчишек, привёл в землянку. На столе: открытые банки тушёнки, икры красной и паюсной; сыры, сало, балыки, языки копчёные… снедь, какую не всегда и на самарском чёрном рынке добудешь, какую возил в мешке от людей ушлых, битых, заматерелых.
Но накинулись гости на галеты, на пряники ржаные.
- Уносите всё! Запасайтесь!
Кто доживёт, расскажет внукам сказку об Орысе. Будут и внуки клад искать в яме заросшей, заваленной гнилушками.
Истопил баню, набросал на полок свежего сена, с душицей, выпаренного в кипятке. Щедро плескал на раскалённые камни квас, настоянный на хвое.
Исхлестал о тело полдюжины веников.
В землянке, багровый, сидя за опустевшим столом в чистом исподнем, выпил самовар чаю, то и дело наклоняясь к ушату у ног, омывая лицо ключевой водой. Взбил пену в жбанчике красной меди, бритвой золлингеновской стали обрил голову; сбрил бородёнку. Оставил лишь узкие усики, как носил когда–то: две косые полоски - стрелками вниз за уголками рта. Не обошлось без порезов: расшитую утирку в пятнах кровавых швырнул в горящую печь.
Подняв рундук из сухого подполья кладовки, достал гимнастёрку, галифе, сапоги яловые. Взглянул в зеркало: похожий на японца подбористый офицер, моложе своих сорока четырёх.
Взял припасённые, камня тверже, галеты, приготовил скатку, не забыв
бритву и помазок, овальное, оправленное перламутром зеркальце.
На отмели сколотил плотик. Ночью сплавился по течению на самый нижний островок, с камышом, с осокой. Нарубил ивняка, поверх постелил шинель.
Дождей не было, двенадцать суток прожил под чистым небом, глядел на
звёзды.
***
На рассвете бросил в котелок с кипятком последнюю галету, высыпал соль. Поев, смотрел на рдеющие угли, кидал на них камышинки.
Кликнул проплывавшую мимо лодку. Парнишка грёб к берегу изо всех силёнок, косясь, разевая рот.
Снял кольцо с рубином, опустил в прозрачную воду. Отдал реке.
На мыске стояла тощая коровёнка. Травка на красноватой глине реденькая, репейник. Солнце поднялось смирное, нежгучее: осень вот–вот. Несколько мужиков у дороги кромсают ножами павшую лошадь; кровавятся внутренности; на сорной обочине бабы в очередь вытянулись - с лоханями, с торбами, с корзинами.
Спрыгнул с лодки, пошёл, слегка косолапя, пыльной дорогой в Самару.
12
За столом - лысеющий человек в летнем полотняном костюме, на молочной косоворотке - померанцевые пуговки. Лицо моложаво, под глазами не припухло, а белки - в багровых прожилках. Нет - кажется, не от водки. Ранняя глаукома?.. Неотвратимое приближение слепоты. Интересно - знает? Мрачновато–безразличный человек из Белокаменной.
Сбоку у стены, за столиком, - некто со шпалами на петлицах. На столике - пишущая машинка итальянской фирмы "Оливетти".
Заговорил человек в штатском:
- Гуторова - Витуна мы допросили. Подтверждается.
Кровь ударила в виски - и отхлынула тут же. Легко голове, легко не верящему в близкий конец телу. "Подтверждается!" Понял Витун и - понявши - не попортил…
Прикусил губу - аж тёплое, кисловатое ощутилось во рту: "А имени твоего, Витун, узнать так и не удосужился…"
Московский гость подровнял бумаги в стопке, приподняв лист, прочёл:
- Рудняков исправно исполнял поручения контрразведки, вознаграждался… псевдоним - Регент, он же - Старицкий… Обслуживал и разведки стран Антанты, у англичан фигурировал как Джокер…
Пауза. Как и положено, ничего не выражающий взгляд.
- Почему вы довели это до нашего сведения? - сказал очень тихо, как умеют говорить привыкшие к власти над жизнью и смертью. Уверенные, что словечко каждое с губ поймают.
Усмехнуться, податься вперёд:
- Обрыдло! В глуши, с мужичьём сиволапым! От созерцания реки постылой осатанеешь! Этот, пардон… - ткнул пальцем в бумаги, - обещал за границу! Счёт в банке! Десять лет ожидания…
Ногу на ногу.
- Ах, ждите! ждите! ждите! - смех - почти истерический. - Кровная арабская лошадь, Булонский лес! Большие Бульвары…
Глаза подёрнулись дымкой мечтательности.
За красной портьерой шантана…
- Прекратить.
Провести пальцами по отросшей щетине:
- В последний приезд Витун передал приказ Руднякова - ещё ждать. Издеваться?! Не позволю!
- Чего ждать?
- Устранения ваших лидеров, расчленения государства. Помимо Руднякова, в заговоре участвуют Смирнов, Белобородов, Сокольников…
Торопко застучала "Оливетти". Впереди тьма, но уже блестит в ней топорик. Начался отсчёт минут до тех последних, когда названных сволокут в подвал, ударит в затылок пуля и брызнет кровь, как она брызгала у десятков тысяч их жертв.
- Хотите чаю?
- Благодарю. Нельзя ли рюмку хорошего красного вина?
- Позже.
Ткнул кнопку. Дюжий, лет двадцати пяти, глазки близко посажены - принёс чай в стаканах с подстаканниками. Удалился, будто нехотя.
- Поговорим подробнее.
- Я знаю от Витуна, что ему известны подробности от Руднякова…
Ах, посланец Москвы! Всё когда–то сделается от тебя мертво. А Волга–река и без того нежива. Ночь, костёр на косе. Уха будет кипеть - на отваре из красных, полукрасных, бывших красных… из всех до единого! Какая бурляще–жирная! И до чего же занятный (не пенёк, не куст) рыбачок! - откуда ни взялся - похлебает стерляжью… И заживёт…
Безумие мученика?..
Послесловие автора
Я родился в сентябре 1952 в семье русских немцев. Место рождения - город Бугуруслан Оренбургской области. Сюда были депортированы мои родители, которых в 1941, по причине национальности, выселили из мест проживания. Родители провели пять лет в так называемой Трудармии - за колючей проволокой лагеря.
Моему отцу Алексею Филипповичу Гергенредеру было почти пятьдесят, когда родился я. После смерти Сталина он получил разрешение преподавать в средней школе русский язык и литературу. Никто вокруг не знал, что трудармейский лагерь был не первым его местом заключения. Не знали и того, что много лет назад он уже бывал в Оренбуржье: воевал здесь за идеалы Белой России.
Мне было двенадцать, когда я, в очередной раз, заговорил с отцом о кинофильме "Чапаев". В нём меня впечатляло зрелище "психической атаки". Красиво шли густые, сплошь офицерские, цепи… Отец остро, внимательно посмотрел на меня своими глубоко сидящими глазами, помолчал - и взял с меня слово хранить строжайшее молчание о том, что он мне расскажет.
"Офицеры, говоришь… Их аксельбанты тебе тоже понравились?"
Мне живо вспомнились шнуры, свисающие с погон, и я подтвердил: конечно, понравились, почему же нет?
Так вот, объяснил отец, аксельбанты носил только флигель–адъютант - офицер связи: один на полк. Как же это удалось собрать тысячи флигель–адъютантов? И почему исключительно они должны были идти в "психическую атаку"?
Я узнал, как не хватало Колчаку офицеров для командирских должностей: какая уж там отдельная офицерская часть… Ничего подобного "психической атаке" и в помине не было.
Отец коснулся другого историко–героического фильма. "Эпохальную" киноленту "Броненосец "Потёмкин" я к тому времени посмотрел не однажды. Там толпу обречённых на расстрел матросов накрывают брезентом. Это глупость. Дрянная, тухлая выдумка. Такое немыслимо в практике экзекуций - накрывать брезентом осуждённых, да ещё согнанных в гурт.
Когда все вокруг питались этой брехнёй, восторгались ею, я слушал рассказы отца о его жизни…
Летом 1918, гимназистом уездного города Кузнецка, он вслед за двумя старшими братьями вступил в антибольшевицкую Народную Армию Комуча, которую возглавил популярный в Поволжье белый партизан полковник Н. А. Галкин. Отец стал рядовым 5‑го Сызранского полка 2‑й добровольческой стрелковой дивизии. До шестнадцати лет ему оставалось около полугода.
Он прошёл тяжёлый, грустный путь отступления от Волги до Ангары, участвовал в боях под Оренбургом в январе и в апреле–мае 1919, в сражении на реке Тобол в сентябре того же года, в других боях. Дважды был ранен.
Когда пала столица колчаковской Сибири Омск и стала очевидной неизбежность разгрома, судьба послала ему возможность уехать в Америку. Но он ею не воспользовался. Освобождённый по ранению от службы, отец тем не менее возвратился в свою отступавшую часть, находившуюся под командованием генерала Владимира Оскаровича Каппеля.
За Каппелем шли самые стойкие. Красные были не только за спиной, но и впереди. Лютовали сибирские морозы, свирепствовал тиф - Каппель умер в этом страшном походе. Отец рассказывал, как несколько дней добровольцы, сменяясь, несли на носилках впереди колонны его замёрзшее тело.
Отец заболел тифом и был оставлен под Иркутском на станции Иннокентьевская. Лёжа на вокзале на полу с мёртвыми и полумёртвыми, попал в плен к красным. Они не узнали, что он был добровольцем, и поэтому он отделался легко: отсидел около года в Иркутской тюрьме, затем - в лагере.
Из Сибири уехал не в родной Кузнецк, а в Брянск, где никому не было известно, что он уходил с белыми. Паспортную систему в то время ещё не успели создать, и прошлое удалось скрыть.
Отец вёл жизнь незаметного советского обывателя, тая в себе пережитое. Мне, единственному сыну, открыл его ярко, зримо, ибо, обладая превосходной памятью (помнил имена, фамилии почти всех действующих лиц), он и рассказчиком был отменным.
Год за годом я сживался с его рассказами - пройденное им стало как бы и моим прошлым. Готовя уроки на завтра, я предвкушал за этим нудным занятием, как, улёгшись в кровать, буду, пока не усну, воображать себя белым добровольцем, сжимающим в руках драгунскую трёхлинейку или американскую винтовку "ремингтон", или японский карабин. И то, и другое, и третье отец описывал мне до мелких деталей. В своё время он был любителем и знатоком оружия. Даже и при мне ещё у нас имелась коллекция - не совсем оружия: приличный набор складных ножей (отец держался безупречных отношений с законом).
Из его рассказов об оружии я запомнил такие подробности, какие вряд ли отыщутся в справочниках. Например, то, что приклады русских трёхлинейных винтовок были из орехового дерева, а у драгунской модели имелась вокруг дула медная шайба. Что штык трёхлинейка имела вовсе не трёхгранный, как частенько читаешь, а четырёхгранный. Что пулемёты "максимы" были зелёные, а пулемёты "кольты" - чёрные. Что сабля на поясной портупее вызывала к офицеру большее уважение, чем шашка на перевязи - пусть и в узорных ножнах.
Добровольцы Народной Армии Комуча носили заячьи шапки с длинными ушами, на концах у которых были пуховые шарики (в советское время шапки такого типа, но вязаные, носили дети).
Англия поставляла в армию Колчака полупальто на меху кенгуру, изготовляемые в Австралии. Доставались они счастливчикам из высших офицеров - в основном же, оказывались в руках тыловых спекулянтов.
До колчаковских солдат, обычно полуголодных, изредка доходила американская треска; твёрдая, как сухое дерево, она не портилась ни в жару, ни в сырую погоду. Когда небольшой кусок трески, подержав в кипятке, варили с пшённой крупой, получалось изумительно ароматное, вкусное и сытное кушанье.
Отец рассказывал и о том, что он узнал в гимназии, что слышал от родителей и старших братьев. Рассказывал, что увидел в той - прежней - России. Пятнадцать лет его жизни прошло в ней. Мать прожила в ней восемь лет, а моя бабушка (по матери), жившая с нами, - тридцать.
Я рос, я воспитывался на разговорах, на рассуждениях о тогдашней действительности. Вот пример, насколько она была "реальной" в нашей семье. Когда я уезжал в Казань поступать в университет и бабушка паковала многочисленные припасы, у неё сорвалось: "Ничего - до поезда мы тебя проводим, а в Казани возьмёшь извозчика". Год был 1971‑й.
В молодости бабушка жила в Камышине: там поездка с багажом на извозчике через город стоила пятнадцать копеек. Много, мало ли это? Писец судебной палаты получал в месяц пятнадцать рублей. В имении наёмным работникам во время уборки, к примеру, сахарной свёклы платили двадцать пять копеек в день. Билет в театр, в провинции, стоил двадцать копеек, в оперу - на десять копеек дороже. В ресторане обед с заливной стерлядью и вином обходился в рубль. За три копейки в "обжорке" можно было получить миску щей с щековиной. На сельскохозяйственной выставке "живой, с рогами, баран" продавался за три рубля. Воз камышинских арбузов в сезон шёл за пять копеек. Арбузы некуда было девать: из них варили "мёд" и заготавливали его на зиму в бочках.
Что ещё узнавал я дома о той жизни?
По каталогу, прилагавшемуся к газете, можно было выписать револьвер: посылку с ним почтальон доставлял на дом.
Русские бойскауты неизменно завтракали куском подсоленного чёрного хлеба с капустным листом.
В пансионах воспитанниц за перешёптывание на уроках били по рукам буковой линейкой.
Если господин (не юноша) целовал руку девушке, он тем самым предлагал ей физическую близость.
Шампанское "Клико" ударяет "в ноги", поэтому перед танцами его лучше не пить. Если после обеда, на котором подавался раковый суп, вы собираетесь танцевать, то не стоит также пить и красное вино - скорее запыхаетесь.
Один из сортов нюхательного табака назывался "Собрание любви".
Выражение: "Выглядит - хоть в Уфу поезжай!" - говорило, что у персоны, к которой оно относилось, был чахоточный вид (в окрестностях Уфы находились знаменитые кумысолечебницы для больных туберкулёзом).
Когда хотели осадить грубияна, говорили: "Вы что - из барака?"
Ломать сирень и черёмуху считалось неприглядным простонародным обычаем.
Фраза: "Из Камышина на Самару самолётом" - означала не полёт на самолёте, а рейс пароходом волжской пароходной компании "Самолёт".
Впитывая всё это, я, например, не разделял упоения моих сверстников футболистами "Торпедо" или куйбышевских "Крыльев Советов". Гораздо интереснее было дома слушать о том, как публика прежней России увлекалась зрелищем борьбы на арене цирка, слушать, как выглядели, сколько весили, кого побеждали борцы Николай Вахтуров, Станислав Збышко - Цыганевич, Георг Гаккеншмидт по прозванию "Лев" и тот же Ванька Каин (не путать с разбойником).
Таким образом, благодаря обстоятельствам, мне достался превосходный материал. Его качество подтверждается (оговорюсь - для меня) фактом: за всю сознательную жизнь в СССР я не встретил ни одного человека, который не верил бы в "психическую атаку" или усомнился бы в упомянутой мною сцене из "Потёмкина".
Лишь только мои повести увидели свет, критики - люди из массы, "воспитавшейся" на "Чапаеве", на "Потёмкине" и Гайдаре, уведомили меня: "Эпоха гражданской войны слишком испахана и перепахана нашей литературой, чтобы сказать о ней своё слово". Мне объясняли, что идея моих повестей "уж слишком банальна", "уж слишком она лежит на поверхности!"