Лишь бы повезло на хуторе, думал солдат, чтоб не пришлось встретить там кого из чужих, а уж дед должен ему помочь. Все-таки он здорово ему помог в прошлый раз, дал приют на неделю. Да и он уважил старика – ушел, когда нагрянула милиция. Так что дед оказался вроде бы причастным к его преступлению и, возможно, по закону подлежал ответственности. Интересно, угрожала ли бомжу такая ответственность? Пожалуй, да. Все-таки солдат поведал ему обо всем, и бомж обязан был донести. Во всяком разе, не укрывать заведомого преступника. Бомж, однако, был как бы выше закона и вряд ли помышлял о доносе. По этой части солдат был спокоен. Чувствовал, что бомж не предаст. Почему он так чувствовал – кто знает. Наверно, чувства неподотчетны разуму.
Одно было определенно – за это горькое время у солдата не нашлось более близких людей, чем хуторянин-дед и бездомный бродяга-бомж. Несомненно, теперь они уже связаны одной бедой, и, если что, их настигнет одна расплата. Имя ей все то же – зона.
А может, плюнуть на все и мотать куда подальше, вдруг не в лад со своим настроением подумал солдат.
Только куда?
Так рассуждая, он шел краем бора, пересек невысокий лесистый пригорок. Стало тепло, наконец он согрелся после вчерашнего ливня и промозглой ночи, бушлат его почти уже высох. Лес, как всегда, умиротворял душу. Все здесь было мило, и солдат подумал, что, может, это в генах сказывается давняя любовь предков его к лесу. Или наоборот: леса – к его давним предкам. Вдруг рассеянный лесной сумрак разом оборвался: перед ним предстал недалекий пустой прогал, ярко освещенный незатененным солнечным светом. На огромном, в несколько гектаров лесном пространстве стояли голые сухие сосны с порыжевшими сучьями. Подлеска здесь никакого не было. Все очень смахивало на недавнее пожарище, хотя и без видимых следов огня. Значит, это оттуда, из Чернобыля, не сразу сообразил солдат. Наверно, повеяло от реактора или хорошенько сыпануло стронцием или еще какой химией, и лес не выдержал. Лес умер стоя. На краю прогала несколько молодых осинок робко зеленели чахлой листвой, других примет жизни не было.
В этот неживой лес заходить было страшно, и солдат повернул в обход. Понадобилось сделать немалый крюк, чтобы обойти обезображенную катастрофой зону, и, перейдя небольшое с ольшаником болотце, он наконец снова выбрался к речке.
Не скоро отыскал и брод – давний переезд через реку, к которому с обеих сторон вели заросшие репейником автомобильные колеи, доверху налитые стоячей черной водой. Солдат снял сапоги и, осклизаясь в грязи, босыми пятками перешел на другой берег. Где-то здесь оканчивалась атомная зона и могли встретиться люди. Однако до близкой гравийки никто ему не попался, он перебежал непыльную после дождя дорогу и пошел полем.
Заброшенное после чернобыльского взрыва поле густо заросло высокими, в пояс, сорняками, остатками прежних посевов и еще неизвестно чем. Участки низкорослой ржи чередовались с порослями овса, какого-то буйного разнотравья, репья, из которого местами торчали хилые стебли кукурузы; кое-где начинал ярко желтеть люпин. Все это не первый год роскошествовало здесь без ухода и надобности; злаки постепенно дичали и вырождались – люди давно потеряли интерес к этой земле.
Как только среди равнинной дали показалась шиферная крыша, хутор, солдат заволновался. В прошлый раз, на исходе весны, немало побродив по лесам и перелескам, он зашел туда, потому что, вконец обессилев от голода, дальше идти не мог. Он уже знал, что усадьба деда только казалась хутором, а на самом деле была крайней в деревне хатой. Но – пока была деревня. Теперь от деревни почти ничего не осталось, кроме нескольких одичавших яблонь в бывших садах, – оставленные жителями дома разрушены, растасканы на дрова, сожжены. Он тогда обошел всю мертвую деревню и лишь на последнем дворе нашел человека. Это был еще бодрый, жилистый старик, который пытался тут хозяйничать: раздобыл лошадь, собрал кое-какой инвентарь, заимел корову и даже годовалую телку. Возле усадьбы распростерся немалый участок обработанной земли, там что-то росло. Похоже, дед чувствовал себя в силе, не боялся атома, и его пример внушил солдату надежду.
Краем картофельной нивы солдат торопливо шагал по направлению к хутору. Картофельные борозды были аккуратно окучены и сочно зеленели ботвой, уже зацветавшей крохотными бело-синими цветками. Пожалуй, вырастет картошечка, по-хозяйски подумал парень.
Он еще не дошел до усадьбы, как что-то ему там не понравилось. Что-то было там не так: почему-то исчезли ворота, с поля виден был распахнутый двор, похоже, пустой. Ни лошади, ни коровы с телкой, которые раньше паслись поблизости, не видно. Не отзывался пронзительным лаем и Кудлатик. Сдерживая беспокойство, солдат осторожно вошел во двор. Старый Карп молча сидел на крыльце, нисколько не удивившись его приходу, не ответил на приветствие.
– Что у вас случилось? – спросил солдат, уже чувствуя, что случилось скверное.
Дед повел потухшими, невидящими глазами и молча развел руками. Говорить ему, судя по всему, было трудно.
– Но что? Что такое?
– Да вот! – промолвил наконец хозяин. – Разбурили, разграбили все! Весь мой труд...
Показалось, он даже заплакал – обросшее седой щетиной лицо горестно сморщилось, дед громко высморкался на траву.
– Кто?
– А кто ж их знае – кто. Приехали с фурой...
– С фурой?
– Ну этой – межгородние перевозки...
– Ночью?
– Зачем ночью? Днем. Перед вечером. Погрузили коня, корову с телушкой. Выгребли збажину, ячменя трохи было... Перевернули все вверх дном – валюту шукали.
– Валюту?
– Ну.
– Что за люди? Свои, приезжие? – не мог чего-то понять солдат.
– Четверо. Справных таких. В скуранках, с наганом. Кудлатика застрелили.
– Кудлатика?
– Вон за хлевом лежит. Закопать надо.
Постепенно старик успокаивался, рукавом заношенной рубахи вытер слезящиеся глаза, трудно поднялся с крыльца. Согбенный переживаниями, он вроде стал ниже ростом, чем казался прежде, исхудавшим и постаревшим.
– И что сказали? – добивался солдат. – Может, искали кого?
– Не спрашивали.
– Так, может, в милицию надо? Заявление написать?
– Не. Сказали: заявишь в милицию – спалим. Да и милиция... Можа, она и навела этих, они же все – в хаврусе, – тихо, будто сам с собой, рассуждал старик, стоя посреди опустевшего двора. Двери в хату и сарай были раскрыты, на траве валялись сброшенные с петель ворота. Видно, старик все еще был в шоке от того, что здесь произошло. Солдат не знал, как утешить хозяина. Между тем шло время, он не мог тут долго оставаться и тихонько сказал:
– Мне бы поесть чего...
Дед, похоже, несколько притих в своем горе, видно, понял чужую беду – подумал о госте.
– Даже не ведаю, что... В печи другой день не палил. Чакай, можа, хлеба крыху засталося...
Он пошел в сени и скоро вынес оттуда неровно обломанный кусок хлеба. Хороший, однако, кусок! Солдат сразу схватил его. Глотал, кажется, не жуя. Дед снова опустился на ступеньку крыльца.
– Обжился, называется. На восьмом десятке. Думав, хоть поздно, но дочакався своей поры. А то все неяк было: то коллективизация, то война, то подъем сельской гаспадарки. А тут Чарнобыль. Казали, все вреднае – и молоко, и продукты. Оно, може, кому и вредное, а мне ничего. Займел гаспадарку. Один. Кишки рвал. Но никто не вредил. Мусить, боялись сюда потыкаться. А я не боялся, работал. День и ночь. Это раньше задарма, а тут, что зрабив, твое. Что посеяв – собрав. Шкада, Чернобыль гэты, чтоб он пропав. Кто его выдумав на нашу голову?
– Ученые выдумали, – тихо вставил солдат.
– Чтоб яны сказилися, гэтыя ученыя. Хай бы лучше жняярку добрую придумали, чтоб не мучился с этой, – кивнул он на полуразобранную жнейку, стоявшую в углу двора.
– Что им жнеярка! Им надо ракеты.
– Ракеты им треба. Теперь вон дамавин не наберешься. Кажуть, в Минску уже в целлофане хоронять, правда это? А я себе зимой из сухой доски сбил, – нядрэнная домовина вышла. Так забрали! Сказали, самим понадобится. Чтоб им так умереть понадобилось...
Больно и горько было все это слушать солдату, но слов для утешения не находилось – не меньше болело свое. Он сжевал полкуска хлеба и не наелся, остаток засунул в карман.
– Дед, мне еще спичек надо. Может, имеешь?
– Нет, спичек не дам. У самого полкоробки осталось. Коли треба, могу "катюшу" дать.
– Какую "катюшу"?
Дед опять молча прошел в сени, принес небольшой коричневый мешочек, развязал и вынул "катюшу" – кусок кремня, обломок напильника и какой-то лоскут.
– Во, ударить, искра выскочит, затлеет...
– Понятно. И еще... У меня там напарник приболел. Может, чем поддержать? – виновато попросил солдат.
– Вот как! Приболел? – насторожился дед. – Атом?
– Кто знает. Но есть нечего.
Протяжно вздохнув, дед повернулся, будто с намерением куда-то пойти, но остановился.
– Что ж тебе дать? Все выгребли. Бульбочки с мешок осталось. Сказали: мы добрые, это тебе, чтоб не умер. Бери половину.
– Не донесу.
– Ну ведерко.
Они зашли в прохладную дедову пристройку, где хозяин, тяжело дыша, выбрал из какого-то ящика прошлогоднюю, с длинными белыми ростками картошку. Набралось небольшое ведерко, правда ржавое и погнутое. Похоже, не без сожаления он протянул его солдату:
– Во, болей нет. Коли б ты раней, все было. Так забрали. Не побоялись, что радиация.
– И правда – с радиацией? – обеспокоился солдат.
– Кто его ведае. Я ел – ничего, не умер, и внукам давал, как приезжали. Ну а эти сами есть не будут – на продаж повезуть, в Москву. Теперь же все в Москву везуть.
Солдат торопливо простился с дедом и с ведерком в руке быстро пошел в поле. Несколько раз оглянулся, но деда не было видно. На краю пустынного поля осталась ограбленная усадьба с несколькими деревцами в садике; солдат чувствовал, что больше не придет туда – хорошо бы сейчас унести ноги. "Как партизан, как партизан", – отстраненно думал он о себе, вспомнив какой-то фильм, что смотрел в детстве. Там партизаны несли в лес овцу, не ведро картошки. Действительно, времена изменились по сравнению с войной. Партизаны хотя бы имели винтовки...
На ходу время от времени он совал руку в карман бушлата, отщипывал по кусочку хлеба. И всякий раз повторял вслух: остальное – бомжу. Но не мог удержаться. Голод его не убывал, кажется, еще и усиливался; хлеба хотелось еще и еще. Солдат выругал себя за несдержанность и утешился мыслью, что картошку принесет всю. Они разожгут костер и напекут ее вволю, хватит обоим, мягкой, горячей, с подпалинками по бокам...
Солнце тем временем взобралось в зенит и здорово припекало спину, голову тоже. Солдат снял шапку, сунул ее под дужку ведра, – так стало прохладнее и не было видно, что он несет. Он благополучно перешел затравенелое поле, снова вышел к обросшим лопухами колеям брода. Недолго передохнул в тени под кустом, разулся. Переходил брод не спеша, с наслаждением побултыхал босыми ногами в холодной воде. На другом берегу стал обуваться. И тогда непонятная сила заставила его взглянуть под недалеко подступившие к броду ели. Сперва он ничего там не заметил, но, взглянув во второй раз, сжался в испуге. В двадцати шагах между елей стоял худой, будто облезлый, с белыми проплешинами по бокам волк. Что это волк, а не собака, он понял наверняка – характерная, настороженная поза зверя, неожиданно встретившего здесь человека, опущенный к земле хвост. Но в нем не было какого-либо признака агрессивности – скорее немощь и бессилие. Не отрывая от волка глаз, солдат встал, подхватил ведро. Волк, так же не отрываясь, пристально следил за человеком, и в его поведении по-прежнему не замечалось ни вражды, ни испуга. Может, как и человек, он был голоден, а может, болен и ждал помощи? А вдруг бешеный? – и солдат сперва медленно, а потом все быстрее пошел от реки. Волк остался под елками.
То и дело оглядываясь, солдат быстро шагал лесной опушкой. Между сосен сзади еще была заметна серевшая вдали тень, потом, заслоненная деревьями и подлеском, она временами исчезала. А затем и вовсе пропала из виду.
Солдату стало не по себе, перед глазами поплыл туман, и он расслабленно опустился наземь. Какое-то время не мог понять, что случилось, но чувствовал себя скверно – кружилась голова, подташнивало. Неожиданная лесная встреча отозвалась новой тревогой. Нет, пожалуй, надеяться не на что. Вот, даже и волк. Если такое случилось с волком, что же ожидает людей...
Бомж лежал на лапнике, кутаясь в свою не просохшую со вчерашнего дня телогрейку. Чувствовал он себя больным, начинало знобить. Силы исчезли, и он не мог понять, что с ним происходит.
Потом какое-то время пробыл в забытьи – спал или, может, дремал – не понять. Проснулся в жару – не хватало воздуха, он задыхался, было душно, лицо и руки покрылись испариной. И очень хотелось пить. Но вода в реке за обрывом – как до нее добраться? Бомж лежал, боясь стронуться с места, потерял уверенность, что сможет снова заползти сюда.
Спустя недолгое время стало еще хуже – все внутри заполыхало огнем. Во рту высохло, язык превратился в наждак – не шевельнуть, слабость овладела всем телом. Но еще больше донимала жажда, и он мучительно соображал, как все-таки доползти до реки. Сейчас, сейчас, напрячься, встать – мысленно убеждал он себя и не мог встать.
Когда совсем стало плохо, понял четко и ясно, что без воды он погибнет. Невероятным усилием заставил себя подняться на колени, сползти с обрыва. Тут, на угретом солнцем песке, стало и вовсе невыносимо. Шатаясь, сделал несколько шагов вниз и упал коленями в горячий песок. Далее полз – на четвереньках, через песок и траву, наконец добрался до воды.
Он пытался пить лежа, не обращая внимания, что грудь и локти погрузились в воду. Но вода оказалась совсем не такой, какой он жаждал, – теплая и мутная, она не утолила жажды и не принесла облегчения. Пролежав немало времени на берегу, понял, что надо вернуться. Под солнцем на такой жаре долго не продержаться...
Путь от берега вверх оказался и вовсе мучительным, бомж прополз шагов десять и обессиленно распластался на песке. Дышать сделалось трудно, он задыхался и не мог понять, отчего. От солнца или, может, от жара внутри – казалось, внутри пылал раскаленный костер. Все же с огромным усилием он дополз до обрыва. Надо было еще взобраться на него – под сосны, в тень. Но как?
Немного полежав, он поднялся на четвереньки, затем на ноги, оперся грудью на край обрыва и не удержался. Ноги подломились, обрыв косо поехал в сторону, и он сполз наземь.
На следующую попытку он решился не скоро. Следовало понять, что с ним происходит. Пожалуй, не надо было ему ползти к реке, терять последние силы. Облегчения не добился, а положение свое ухудшил. Как и в жизни. Думаешь что-нибудь сделать как лучше, а получается наоборот – еще хуже. Заползти в свою нору? Но там со вчерашнего дня все обрушилось, намокло, укрытия не было. Неужели он не одолеет этот полутораметровый обрыв, обозлился бомж на свою внезапную немощь. Неужто он так ослаб?
Новая попытка также не принесла успеха – человек наваливался грудью на обрыв, шкрябая башмаками по усохшей, с корнями земле, а взобраться наверх не мог. И опять обессиленно оседал наземь. Но он неукротимо стремился в лес, под сосны, где, казалось, ждало его спасение...
После очередной попытки потерял сознание...
Придя в себя, не сразу понял, где он. Рядом была земляная стена обрыва, под ней лежала неширокая полоса тени, – солнце заходило за бор, и бомж ощутил прохладу. И тогда он вспомнил солдата: когда же вернется солдат? Хотя вряд ли вернется. Зачем ему возвращаться на погибель в эту проклятую зону? Пусть идет в белый свет, может, найдет где подходящее место. Напрасно он его здесь держал, успокаивал и утешал, надо было сразу прогнать. Отругать последними словами и прогнать дурака – куда лезешь! Так нет, посочувствовал и – погубил. Потому что вряд ли и он долго протянет, покаянно размышлял бомж. Теперь ему стало понятно, почему партийный инструктор сюда не поехал, только расхваливал зону. Никого она не закаляет – она всех губит. Но что без толку обижаться на инструктора, который, может, выполнял свой партийный долг – агитировал за то, к чему самого не притянешь веревкой. Эти люди всегда так делали.
Он стал свободным человеком – бомжом. Что он с того поимел, как распорядился своей свободой – иное дело. Его отец ни о какой свободе не имел понятия, всю жизнь вкалывал во имя процветания родины в Богом забытой сельской школке. А как умер, похоронить было некому. Хорошо неделю спустя соседка обнаружила мертвого. Сына, конечно, найти не могли, у покойника не было адреса, потому что сын не писал – не о чем было. Наверно, так же считали и остальные два сына, жившие неизвестно где и об отцовской смерти, возможно, до сих пор не узнавшие.
Нехороший он был по отношению к отцу, не лучший и к сыну, тому лобастенькому Дениске, которого некогда оставил в ракетном гарнизоне. Но если к родителю особенных сантиментов он никогда не испытывал, то за сына всегда болела душа: какой он? Где? Жив ли? Все собирался написать, съездить, но куда и на что? Да и бывшая жена, мать Дениски, разве могла ему ответить – та лишь домогалась от него алиментов. А Дениски, может, уже нет и в живых, может, погиб где-нибудь в Афганистане, Анголе, Вьетнаме, в какой-нибудь из горячих точек. Да если откровенно, он страшился узнать горькую правду о сыне и жил, избегая какой-нибудь вести о нем. Ему навсегда хватило той горькой боли прощания, которую он испытал в памятный день своего отъезда.
Уехать был вынужден, рассчитывал сделать это тихо, в удобный момент, когда жены нет дома. Разведенные, они долго жили в одной квартире, в одной комнате и между ними – сынок, пятилетний Дениска. В тот день с утра жена отправилась в столовку, он, не очень трезвый после вчерашнего, побросал в сумку свое барахлишко, надел шинель со споротыми погонами. Дениска сразу приметил отцовские сборы и бросил игрушечный автомобильчик, с которым возился на полу. "Ты куда, папка?" – "Я скоро", – соврал отец, чтобы не будоражить сына. "Ты в магазин за шоколадкой? – допытывался мальчик. – Возьми и меня". – "Я не в магазин, я в другое место". – "Возьми и меня в другое место", – будто предчувствуя что-то, набивался сын и стал торопливо надевать курточку. Что было ему делать? Строго прикрикнуть не хватало решимости, но и взять его он не мог. "Оставайся дома", – не очень строго приказал отец, и Дениска заплакал. Детская душа, наверно, почувствовала скверное, обмануть ее было нельзя. А он тогда и не подумал, что больше им не увидеться. Выскочил за дверь и набросил на пробой клямку. Замыкать не стал, продел в пробой дужку замка. В комнате обиженно плакал Дениска. Этот плач звучал в его памяти все последующие годы. Иногда затихал, в другое время, внезапно возникнув из прошлого, звучал пронзительно до отчаяния.
Однако где же солдат? Почему не идет солдат?
Бомж уже готов был отказаться от своих великодушных мыслей – пусть солдат не возвращается, – теперь ему стало необходимо, чтобы он вернулся. Зачем? – не имел представления, вряд ли солдат мог чем-либо ему помочь. Но, может, принесет хотя бы глоток... Бомжу так хотелось глотнуть – чувствовал, сразу бы легче стало. Как легче было всегда, когда выпивал. Дурак он, что понадеялся, будто отвыкнет в зоне. От выпивки не отвыкают нигде...
Возможно, выпить – было самое лучшее в его безрадостной жизни, а от лучшего разве отказываются? Так жаль, что самые разумные мысли приходят непоправимо поздно.