– Это правда, Кир, – скрипуче сказал Матвей. – Я в дому много лет ничего не делаю. Для чего? Некуда голову приклонить в старости... Только нет в этом моей вины, – у Матвея, похоже, горло перехватило. – Видишь ли, мне с ногою тогда, помолоду еще, повредили семя. Солдат английский стрельнул... А пустоцвету зачем жениться? - И Матвей повернул лицо к Киру, попробовал улыбнуться.
Вспомнилось, отчего Матвей стал хромым, и еще слухи припомнились, будто пороли его принародно когда-то в Коле, лишали доброго имени.
– Прости меня, дядя Матвей. Сдуру это я, с горя...
– Ничего. Все так. Верно, мог бы кое-что, не сумел. Тыкался как слепой котенок, хватался за все подряд. А все не тем оказалось. Вот и ты берегись. Не прощает ошибок жизнь.
"Мне уже не простила, – хотел сказать. И увидел себя сиюминутным. – Я ли это сижу у Матвея-писаря? Шхуны нет. Пьяный ездил, позорил Нюшку, битый корчился на земле, блевал. Нет, не сон. Люди видели, не забудут". И вздохнул тяжело:
– Пал я, дядька Матвей. Пал и совсем расшибся.
– Подымись. Ты поопытнее теперь. А за битого двух небитых дают на ярмарке. Эка невидаль...
– Как подымешься? Война все взяла.
– Война когда-нибудь да пройдет, – погодя отозвался писарь. – А твоя мечта о компании из колян должна остаться. Дело это святое. К нему многие приступали, да не с того боку. А ты в точку попал. Тебе надо держаться. Земля у Девкиной заводи наша, русских людей. Русские ее обживали и погибали за нее там. Помнить об этом надо. – Матвей повернулся к нему, старческие глаза ожили. – Не оптом сразу, не на ура, а капля по капле, каждый день, час бережливо к цели своей идти. Идти, идти...
– Нелегко это, дядь Матвей.
– А жизнь пусть медом тебе не кажется. Если даже сумеешь когда-нибудь компанию из колян сделать, о славе своей не мни. Люди скоро тебя забудут. Но ты познаешь счастье, поймешь, что прошел не зря. Я так это мыслю.
Кир молчал. Сквозь черное невезение последних недель затеплилась слабеньким огоньком надежда. А если опять сначала? Если поверить: война пройдет? На новую шхуну время надо и деньги. А еще на товар, команду. Где столько взять?
– Денег надо на это много.
– Деньги есть.
– У тебя?
– У меня.
– Тебе некуда их девать? – Кир обвел взглядом дом, двор.
– А я копил их не в проживанье, – усмехнулся Матвей. – Проесть, милый, все можно.
– Что же ты хочешь за свои деньги?
– Мне много не надо. Проценты по банку. Но деньги я не в подарок, а лишь в оборот могу дать, на дело. И непременно знать должен, что ты не отступишь и этим жить будешь. Такие мои условия. И их записать придется.
Кир молчал. Когда-то, еще по осени, перед самым уездом в Кемь, он зашел ненадолго к Матвею-писарю и рассказывал о своих делах. Говорилось легко. По лицу, глазам писаря видел: тот его понимает...
– И еще мечтал бы на шхуне с тобой сходить, посмотреть на твои начала. Да, видно, это уж не по моим силам.
– А если я споткнусь снова? Не подымусь?
– Не верится, – строго посмотрел писарь. – Ты теперь понять должен, каково терять все. Бережливее будешь и осторожнее. Но всякое может стать... Что же, другому свой флаг отдашь. Неустанно если умы тревожить, сыщутся продолжатели. А это уже немало, коли твое продолжено...
78
В воскресенье, восьмого августа в Колу вернулся Игнат Васильич. Вернулся поутру, рассказывала охотно Граня, закрылся с Кир Игнатычем в доме и говорил долго. Потом в бане мылся и отдыхал, а теперь ее послал передать: Шешелова и благочинного ждет к чаю.
Шешелов приглашению обрадовался. Он соскучился по Герасимову. Почти два месяца не было его дома, ходил по большому миру и многое, верно уж, видел и слышал сам. И у них с благочинным новости накопились. Расскажут ему про Бруннера, Соловки. Будет чем поделиться. И спешил, надевая рубашку свежую: давненько вместе они не сиживали. Но, вспомнив о пьяных проделках Кира, о шхуне сожженной, присел в нерешительности на стул. Беды к Герасимову одна за одной, какие уж тут беседы! Его бы утешить как-то, слова подушевнее бы сыскать. И решил один не ходить. Завернул к благочинному, чтобы сразу идти вдвоем, по дороге его спросил:
– Думаете, Игнат Васильич уже знает? – И хотя не сказал, про что, благочинный понял.
– Знает, поди, – отозвался хмуро. – Люди не преминут, скажут. Да и как не сказать – шхуна! А он мореход. Дошутился Кир до великих бед. И с невестою тут еще...
Шешелов вспомнил: приходили просить за ссыльного Дарья и сама Нюшка, – и подумал, что сам оказался как в сговоре против Герасимова. Но каверзы он не строил, греха за душою нет. Правда, после суда стариков можно было сказать Герасимову про все. Но что бы от этого изменилось?
Игнат Васильич встретил их на крыльце. Видно, прошедшие месяцы были нелегкими для него. Почернело от солнца его лицо, взгляд попустел, в движениях убавилось живости. "Знает", – подумал Шешелов. И благочинный это, похоже, понял: обнялся с Герасимовым, старался шутить.
– Эко ты на чужих харчах отощал! Хоть к яслям тебя на откорм ставь.
Герасимов жал им радушно руки, приглашал в дом. Шутливый тон благочинного принял, ткнул пальцем в его живот:
– А ты пузо наел за лето...
– Наполовину против архиепископа...
– Отчего же наполовину?
– По сану больше и не положено.
Вошли в горницу. Самовар Горячий, архангельские баранки, шаньги свежие с творогом, семга, коровье масло.
– Добирался водою или по суше?
– По почтовой тропе: пешим по тайболам, а водою на лодках и на плотах.
– И где ж побывал? – любопытствовал благочинный.
– Лучше спроси, где не был. В Кандалакше, Кеми, Архангельске. Везде был.
– Экий ты непоседливый.
– Ага. Думал все: может, последний раз... – Герасимов будто бы пошутил, а услышалась тоска в голосе.
– Нехорошо сказал, – осудил благочинный.
– Как уж есть, – улыбнулся грустно Герасимов.
Сели пить чай. Разговор все вокруг пустяков вертелся. О дороге в Колу, еде, погоде. Игнат Васильич ни разу не помянул о войне, шхуне сожженной, сыне. И Шешелов с благочинным нароком не трогали эти темы. Пили чай с архангельскими баранками, посмеивались, шутили и искренне были рады, что снова видят Герасимова, сидят у него в дому. И каждый, наверно, подспудно чувствовал, что беды и опасенья временно отодвинулись, остались вне этого дома, а если вдруг и сюда заявится что-то совсем неожиданное, то судьба все раздаст им поровну. Никого обделить не сможет.
Но съедены были архангельские баранки и выпит чай.
Благочинный отодвинул стакан с блюдцем, сказал участливо:
- Ну что, Игнат, наши вести не из приятных, а разговор начинать надо. Ты знаешь уже про Кира?
– Знаю, – вздохнул Герасимов.
– Значит, боль в себе прячешь?
Герасимов взял подбородок в горсти, глаза потупил.
– Я когда Кира увидел нынче... – И еще погодя добавил, понизив голос: – В его-то годы поседеть...
– Потеря шхуны на нем сказалась.
– Что ж, не он один. Жалобу не подашь. Вон ограбленных сколько по Белому морю, униженных...
– Сильно лютуют там? – Шешелов спросил с умыслом.
– Хватает горя. За Кузоменью, к Чаваньге, есть промысловая изба Васьки Климова...
– Помню, помню, – подхватил благочинный.
– Англичане пришли на фрегате: ружье отняли, деревянные ложки, нож. Корову и телку застрелили себе на мясо. С жены головной убор сняли, с Васьки пояс. Вот это потеря. Всего, что имел, Василий лишился сразу. А у нас? Голодом, слава тебе господи, не остались. Я уж всяко с Киром тут. И ругал, и миром увещевал его. И больно мне за него, и помочь как-то хочется, чтобы он устоял и все за урок принял. И жалко мне его, и шхуну тоже, конечно, жалко. Та, что осталась, – по пятой воде уже, старая. А Кир при новой на своих ногах был, при деле...
– А в самой Кузомени англичан не было? – опять спросил Шешелов.
- Приходил фрегат. Но поморы там женщин и детей в лес услали. И скот туда же. Слух о грабеже был. А сами кучками вдоль по берегу. Штуцеров у них было с полсотни. Англичане в трубу увидели, что тут их на ружья встретят, повернулись и ушли.
– Вояки-то не из храбрых, – усмехнулся благочинный.
– Да уж так. В Кандалакше мне сказывали: к ним тоже фрегат пришел. Экипаж человек в триста. Сутки стоял и высматривал, нет ли военной силы. А после пошел десантом на гребных судах. Сто пятьдесят солдат и матросов – при четырех пушках. А в Кандалакше ни войск, ни свинцу, ни пороху...
– Это уже на нас похоже.
– Ага. Жители взяли с собой что можно и ушли в лес. Англичане собак стреляли, овец, кур. Вырывали репу в огородах. В питейном доме забрали водку...
– Какой же солдат перед водкою устоит? Это и не грех.
– ...Из избы станового пристава четверть пуда сальных свечей...
– Взятку приставу кто-то дал, – опять хохотнул благочинный.
– Может, взятку. Невелика. И из церкви Иоанна Предтечи сорвали и унесли медный крест и распятие...
– А вот это нехорошо...
– И в Ковде тоже. Разбили кружку церковную, забрали там медяки. Колокола поснимали. На кладбище кресты медные, образа выдрали. А в домах выбивали окна и забирали даже косы и топоры. Как Мамай прошел.
Шешелов был доволен, что разговор о сыне Герасимова, сожженной шхуне отходил в сторону.
– А народ с высокой культурой, – сказал благочинный. – Звереют на войне люди.
– На войне? – усмехнулся Шешелов. – Интересно, стыдно ли вашим друзьям в Архангельске, что их соотечественники мародерничают, а не воюют?
– Может, стыдно, а может, и нет, – не обиделся благочинный. И спросил Герасимова: – Торгуют они сейчас?
– Они да соседи наши. А русские суда боятся из порта выйти. Прижались там...
– Прижмешься. Сила против громадная. Да и порох, видно, с собой имеют.
То, что рассказал им Герасимов, Шешелов с благочинным знали. И еще они знали, что месяц назад три английских корабля бомбили два дня подряд Соловецкий монастырь, требуя его сдачи. Это им рассказал Бруннер, адъютант губернатора, что прибыл неделю назад в Колу. Бруннер сам участвовал в защите монастыря, и Шешелов, слушая, вспоминал пятисаженную высоту каменных стен, толщину их восьмиаршинную с башнями, переходами, многоэтажные постройки монастыря из огромных валунов, и старался представить, как били в каменную броню ядра, бомбы, и невольно все сравнивал с деревянной крепостью Колы-города. Тогда же отчетливо и тоскливо он почувствовал беззащитность города и его обреченность перед таким обстрелом и ощутил всем нутром его одиночество, удаленность громадную от России, от других городов, от целого мира, где жили люди. Он тогда испугался своих чувств и мыслей. Все надежды, что враг на парусных кораблях не решится идти по заливу к Коле, теперь улетели к черту: англо-французский флот пришел к России словно не из других стран, а прямо как из другого века – имел пароходные корабли, дальнобойные пушки.
Но почему тогда они не идут, не пытаются даже разузнать силы? Все Беломорье под прицелом их пушек, подвергается грабежу, а Кола как заговоренная. Это было совсем непонятно Шешелову и оттого тревожило еще больше.
Теперь он слушал Герасимова и будто сквозь сито просеивал, сравнивал с тем, что рассказывал ему Бруннер. Он выискивал подтверждение своим догадкам: вояки на кораблях не из храбрых, действуют только силою своих пушек, на расстоянии. Грабят нищие деревушки да купеческие суда, а в бой нигде не вступают.
И прямо порадовался, услышав еще раз про Кузомень: не решились высадиться на берег, ушли, когда ружья в трубу увидели. Может, поэтому и не идут в Колу? Фарватера не знают, а десант, думают, тут серьезный отпор получит.
Но вместе с этим Шешелов понимал, что такие его догадки только ему желательны.
– А у вас какие новости накопились? – спросил Герасимов.
– Адъютант генерал-губернатора прибыл к нам, – сказал Шешелов. – Лейтенант флота Бруннер.
– С солдатами? Оружие привез?
– Нет. Один прибыл.
– На место Пушкарева? Кстати, что стало с ним?
– Пушкарев уже поправляется. А у Бруннера поездка инспекционная. Бойль повелел собрать сведения об обороне и наличии сил в крае. Да на случай прихода врага дать советы на месте.
– Спохватилось его высокопревосходительство.
– Ага. Я не утерпел, сказал Бруннеру, что мы еще в марте писали про все губернатору и старались предупредить.
– А он?
– Говорит, что наше письмо тогда в гнев великий повергло Бойля. И сейчас еще дерзость забыть не может.
– Господи боже мой, – вздохнул благочинный. – Сколько тупости у начальства! Обуяла гордыня! Даже пушки врага прошибить не могут.
– Гневается, – сказал Герасимов, – а сам, поди, спать для спокою в подвал ходит. Или действий врага для него еще нет на Белом море?
– Наше дело не рассуждать, – усмехнулся горько и Шешелов. – Приказали – изволь исполнить. А с умствованиями не суйся. – И добавил чуть погодя: – Бруннер об этом в открытую говорит.
– Что говорит? – спросил Герасимов.
- Что подавление мыслей давно стало руководящим принципом нашего правительства...
– Вы бы поаккуратней с ним, – сказал благочинный.
Шешелов промолчал. На доносчика Бруннер не походил. Но говорил он неосмотрительно. Его ирония была едкой. "Давление такое велось долгие годы, – говорил Бруннер. – Ему все подвергалось. Оно не имело пределов или ограничений. И следствие подобной системы к началу войны сказалось. У нас все и вся отупели. И теперь потребовались бы время и огромная двигательная сила со стороны власти, чтобы выправить положение. Но сила пока что спит. А может, ее и нет вовсе".
Шешелов тогда не ответил. Зачем? У него свои мысли тоже резкими и прямыми были. А портрет доносчика миру еще неведом. Погодя спросил Бруннера: "Не боитесь со мной откровенничать?" Бруннер на миг опешил, потом со смехом сказал: "Что вы! Если даже и донесете, вам никто не поверит. Вы ведь с опальным прошлым. Да и как вы можете донести? Разве у вас не болит душа оттого, что наша империя почти сорок лет отрекалась от собственных интересов и предавала их ради пользы и интересов других держав, а теперь оказалась перед лицом огромного заговора? Нет? Это разве не следствие тупости, которой мы все до сих пор подвержены? И я не могу перестать удивляться этому. Не могу! Мне стыдно, что в Белом море пиратствуют корабли врага, а мы не можем их урезонить".
– А что теперь делает Бруннер? – спросил Герасимов.
– Сидит в моем кабинете и пишет Бойлю.
– По-английски или по-французски? – понасмешничал благочинный.
Шешелов его понял. Бойль был англичанин. А царь и двор с детских лет учились на французском писать, говорить, думать. Русский считали языком солдат, дворни. Пожалуй, такая судьба только у русской нации. Или, может, где-то еще правители брезгуют языком своего народа?
– Черт его знает, по-какому.
– Я не про это, – сказал Герасимов. – Что он делает в Коле?
– Пушкарева попроведал. Собрал инвалидных и добровольников и смотр устроил. Разделил на отряды. Так вроде бы все разумно. Редуту нашему хорошо посмеялся и похвалил. У Елова мыса промеры сделал и решил там окоп устроить для действий ружьями и небольшими медными пушками.
– Где он пушки возьмет?
– Пайкин обещал.
– Не вы ли с поклоном к нему ходили?
– Я. Встретил меня в линялой рубахе и латаных штанах. Говорит: хорошо бы – и Бруннер его попросил, чтобы сам губернатор узнал о нем. И бумагу, говорит, чтоб дал Бруннер: деньги, мол, в губернии получить после...
– И что же Бруннер?
– Смеется. Я, говорит, за пушки любую бумагу дам. Он будто ничего офицер. В защите Соловецкого монастыря участвовал.
– Да, – спохватился Герасимов, – не успел я рассказать вам: монастырь англичанам не сдался. Три корабля бомбили его в упор...
– Мы знаем от Бруннера, – сказал Шешелов.
– Родословная не позволит сдаться, – вступил благочинный. – Его пытались ливонцы, шведы взять, русские стрельцы. Однако ни у кого не вышло.
– У стрельцов вышло, – сказал Герасимов.
– Казненными и замученными имя предателя проклято, – сердито сказал благочинный.
Шешелов кое-что слышал о бунте в Соловецком монастыре, но слышал мало и помнил об этом плохо и подумал, немного с завистью, что опять он знает о Севере меньше своих друзей.
– Давно это было?
– История, – сказал благочинный. – Почти двести лет назад. Монахи закрылись в монастыре и не пустили царские войска. Правда, закрылись вначале из-за новых книг Никона, а потом уже вышло неповиновение царю. Стрельцы обложили монастырь, а боем взять его не смогли.
– Как же так?
– Видите ли, тогда как раз разгромили Степана Разина и немало его людей пробиралось через Россию к монастырю. Монахам как новая кровь в жилы.
– И долго они держались?
– Почти восемь лет.
– Ого! А потом сдались?
– Нет. Монах один предал. Показал тайный ход, и стрельцы почти всех порубили в монастыре. А кто чудом в живых остался, потом казнили. Даже тут, в Коле, казнили колесованием, рассекали напятеро...
– У нас, в Коле?! – Шешелов вдруг почувствовал себя вовсе не городничим, а простым жителем Колы, принимающим прошлое города как свое, и даже причастным к его истории. И то, что Герасимов с благочинным не заметили нового тона в его вопросе, порадовало.
– У нас, – сказал благочинный.
За окном наступали сумерки.
– Может, свет нам зажечь? – спросил Герасимов.
– Не надо. Лучше пройтись по воздуху. Как, Иван Алексеич? Духота, поди, спала.
Шешелов хотел закурить давно, однако все не решался из-за Герасимова: его лицо смотрелось болезненным, серым. И встал в знак согласия, улыбнулся Игнату Васильичу.
– Спасибо хозяину за хлеб-соль...
– По корню характеров Кола – город как никакой в России, – продолжал благочинный. – Не только с соловецкого мятежа тут казнили святых отцов: начиная с Ивана Грозного ссылали бояр, холопов, позднее – сподвижников Пугачева...
– Это я уже знаю, – Шешелов вспомнил Лоушкиных и хотел пошутить над строптивым характером Нюшки, но подумал вовремя о Герасимове и промолчал.
На крыльце он закурил трубку. Герасимов вышел их проводить. Были легкие сумерки. Солнце едва лишь село на севере, и закат там разлился заревом. Луна висела на юге белая в светлом небе. Земля, прогретая за день, еще не остыла. Благочинный расправил плечи и вздохнул полной грудью.
– Благодать-то какая, ночь!..
Июль не принес ожидаемого дождя, в Коле стояла сушь. Жухли от солнца трава, деревья, не было совсем ветра. В огородах капуста и репа сулили неурожай, не росли по лесам грибы. А солнце каталось по небосводу не заходя, старательно и нещадно сушило землю.
Однако к августу оно все же поутомилось. Теперь поднималось уже не так высоко, как раньше, тепло и свет его поубавились; когда подходило к северу, опускалось каждый раз ниже, а потом и прятаться за горизонт стало. В эти часы приходила спасительная прохлада.
Но ночи светлыми оставались, в легких сумерках, и улицу видно сквозь. После парной духоты дня коляне как ожили. В домах – открытые ставни, и многие окна настежь. Посреди улицы, на лужайке молодежь играет в горелки. Разгоряченные голоса, смех.
– Давайте свернем, – попросил Герасимов.