Свадебный подарок, или На черный день - Рольникайте Мария Григорьевна


Из современного "семейного совета" что именно подарить будущим молодоженам, повесть переносит читателя в годы гитлеровской оккупации. Автор описывает трагическую судьбу еврейской семьи, которая с большим риском покинув гетто, искала укрытие (для женщин и маленького внука) и соратников для борьбы с оккупантами. Судьба этой семьи доказала, что отнюдь не драгоценности, а человеколюбие и смелость (или их отсутствие) являются главными в жизни людей для которых настали черные дни. М.Рольникайте четырнадцатилетней девочкой попала сначала в еврейское гетто в Вильнюсе, а потом прошла сквозь страшные испытания фашистских лагерей смерти.

Мария Рольникайте
Свадебный подарок, или
На черный день

На "симпозиум будущих родственников", как назвала это Юлька, я немного опоздала, и она взглянула на меня с укором, - не могла раз в жизни явиться вовремя, она-то ведь смогла. Упрек справедливый, особенно если принять во внимание его вторую часть. Потому что приходить даже к поезду в самую последнюю минуту Юлька умеет еще лучше меня. Представлюсь так, как меня представляет своим друзьям Юлька: "Лина Викторовна, моя единоутробная тетка". Хотя другой, "не единоутробной", у нее нет, она называет меня только так. Удобно. Перед другими, даже родителями можно оправдывать свои недостатки "косвенной наследственностью", а от меня - с легкостью принимать естественное при таком близком родстве заступничество. Заступаюсь я за нее только перед еще более близкими ей людьми - отцом и матерью, то есть моим братом Яшей и его женой Любой.

Дело в том, что Юлька у них очень поздний ребенок, и пока они готовились к ее появлению, успели изучить всю литературу по воспитанию детей. Но извлекли, кажется, только одно: немолодые родители часто слишком балуют свое долгожданное дитя. Боясь совершить такую ошибку, они проявляли излишнюю строгость. Я не очень верю в готовые рецепты воспитания, но, зная Юлькину живость и стремление к самостоятельности, почти уверена, что многие ее "конфликты" с родителями вызваны именно излишними запретами и ограничениями.

Кроме "единоутробной тетки" я еще являюсь "Скорой помощью". Правда, в этот ранг я была возведена недавно, когда Юлька объявила, что собирается замуж. И то я стала этой "помощью" не сразу. Сперва тоже считала, что замуж ей рано, что она еще вряд ли способна отличить увлечение от настоящего чувства, что к избраннику надо присмотреться получше, и так далее. Приводила цитаты из классиков: что-де иногда потребность в любви принимается за саму любовь и что чем позже это произойдет, тем меньше времени останется жалеть. Но цитат и примеров из литературы у нее, студентки филфака, было намного больше, чем у меня. А моих уверений, что к избраннику надо присмотреться, хитрюга не стала оспаривать. Только очень зачастила ко мне. И обязательно с Володей. Словом, потребовалось не так уж много времени, чтобы я поняла ее… А поняв, стала той самой "Скорой помощью".

В отличие от настоящей, которую вызывают в момент острой необходимости, меня Юлька вызывала заблаговременно, примерно за час до разговора с родителями. Расчет был точен - я прибывала к самому накалу страстей. Еще меня отличало от подлинной "Скорой" отсутствие медикаментов - валерьянка, валидол и прочий набор лекарств, необходимых, чтобы припугнуть Юльку и успокоить себя, у Любы был.

Но теперь борьба за родительское согласие осталась позади, они наконец уступили (а что им еще оставалось делать?..), Люба перестала вздыхать, и вот все собрались - родственники со стороны жениха и невесты, - чтобы обсудить уже чисто организационные вопросы.

Юлька, когда звала, заявила: "Вас соберем, а сами смотаемся". Однако не смотались. Сидели неестественно серьезные, вытянувшись в струнку и даже почему-то отгородившись друг от друга диванной подушкой.

Поскольку проблемы застолья меня никогда не занимали, а не слышать того, чего слышать не хочу, уже давно научилась, я решила заняться более важным делом - попробовать понять, какие они, Юлькины будущие родственники.

Честно говоря, в первое мгновенье, когда вошла, я удивилась, что их так много. Со слов Юльки я уже знала, что у Володи кроме родителей есть еще "целая ассамблея тетушек и дядюшек", которых она делит на хороших, терпимых и никаких. Но это деление - от дурной привычки, даже впервые увидев человека, сразу давать ему характеристику. На самом деле ей нравится, что семья у Володи большая. Это может показаться странным для ее возраста и довольно беспечного характера, но Юлька очень переживает, что у нее нет родственников. Между прочим, как и я. Часто расспрашивает о них. Яша этих расспросов не любит. Он вообще считает, что Юльке необязательно знать о всех ужасах того времени, и был очень недоволен, что Юлька давно, еще в шестом классе, тайком от всех завела альбом "Мои родственники - погибшие на фронте и расстрелянные гитлеровцами". Каждому члену семьи отвела отдельную страницу. Слева вклеила фотографию, справа записала, кто это. Например: "Моя бабушка Соня, мамина мать. Она непохожа на настоящую бабушку, потому что ее расстреляли, когда она была еще совсем молодой". Дальше следовал пересказ того, что урывками узнавала. О тех, кого расстреляли, когда им было почти столько лет, сколько ей, записывала особенно старательно и красным карандашом. Очень жалела, что многие страницы в альбоме без снимков. "Даже не знаю, на кого я похожа". Но место для снимка оставляла и обводила рамочкой.

Наверно, потому Юлька теперь и не ушла, осталась, чтобы мы не были в таком обидном меньшинстве.

Меня, как я уже сказала, вопрос свадебного застолья не волновал, и я стала незаметно разглядывать Володину родню, вернее, угадывать - кто есть кто. Для начала установила, что "ассамблея" явно не в полном составе, мужскую его часть кроме Володиного отца представлял всего один, сидевший под торшером лысый толстяк. Поскольку перед ним стояла шахматная доска и он, то и дело сверяясь с газетой, разбирал какую-то шахматную партию, нетрудно было догадаться, что это и есть их "семейный Капабланка". Между прочим, Юлькина привычка наделять людей прозвищами так заразительна, что часто напрочь вытесняет имя-отчество. И приходится быть в постоянном напряжении, чтобы самой кого-нибудь, да еще в глаза, не назвать услышанным от Юльки прозвищем. Этот "Капабланка", видно, муж одной из четырех Володиных теть. Но которой? Та, что сидит рядом с Володиной матерью, исключается: судя по торчащим из сумки нотам - "их соловей", то есть Володина незамужняя тетя, та, что поет в хоре. По его словам, иногда ей даже доверяют небольшие сольные партии. Но в семейном ансамбле она вряд ли солирует, ни разу рта не раскрыла. Тут явно задает тон эта полная дама в ярко-красном платье. Юлька, оказывается, не преувеличивала, прозвав ее "ходящим ювелирторгом". Она на самом деле вся в золоте. Надо же столько нацепить на себя - и серьги, и браслет, и кулон, и полдюжины колец. Интересно, она носит все сразу потому, что боится оставить дома, или для того, чтобы ей завидовали?

Юлька заерзала, и я включила слух.

- Кофе с молоком пьют дома, - оповестила полная дама. - В гостях, тем более на свадьбах, положено черный.

Остальные сестры, к счастью, менее похожие на витрину ювелирторга, - согласно закивали.

- Или с мороженым - кофе-гляссе, - и она вопросительно посмотрела на нас: доступно ли нашему пониманию такое заграничное слово.

Юлька меня явно гипнотизировала. Я тоже кивнула.

- А теперь, - красное платье чуть не лопнуло в швах оттого, что его хозяйка развернулась к ребятам, - вы свободны. Остальное мы обсудим сами.

Этим "остальным" оказалась проблема свадебного подарка. Она так и сказала - проблема. И сразу сообщила собственное решение:

- Подарок должен быть общим, и, конечно, ценным. Чтобы нас породнила не только женитьба Володина Юлии, но и общие затраты на них.

Я еще не успела осмыслить пользу общих расходов, а она уже уточняла, что именно должно нас породнить.

- Золотые запонки, золотой зажим для галстука и японские часы Володе. Конечно, модные, со счетным устройством и музыкой. А Юлии надо подарить комплект, именно полный комплект украшений. Коралловых, например. Бусы, серьги и кольцо.

Я вдруг представила себе Юльку в ее вечных джинсах, футболке, с "конским хвостиком", перехваченным обыкновенной черной резинкой, и с кораллами на шее. Но мадам продолжала объяснять:

- Это и красиво, и всегда в цене. Пусть у них что-то будет на черный день.

Мой внезапный уход Люба назвала слишком явной демонстрацией своего несогласия. Яша пытался меня защитить, я же объяснила ("промямлила", уточнила Люба), что у меня срочное дело. Наоборот, хорошо, что я ушла и не затеяла спор с этой чересчур практичной дамой. Только напрасно так болезненно восприняла ее слова о возможных черных днях в Юлиной жизни. Она безусловно имела в виду обычные житейские затруднения. Это уж я в них узрела другой смысл. Оттого, что все еще не оторвалась от прошлого.

Может быть. Честно говоря, потом, на улице, я о своем бегстве и сама немного пожалела. Только огорчила Юльку. Пусть они дарят, что хотят. И пусть гости пьют не просто кофе, а кофе-гляссе. И бог с ней, с этой теткой. И с ее золотыми запонками, и с кораллами. Главное, что Юлька выходит за хорошего парня.

И вдруг… Я словно только теперь поняла, что Юлька выросла, что она выходит замуж, у нее начинается новая жизнь…

Она должна, обязательно должна в начале этой новой жизни почувствовать живую связь с теми, кто мог быть ей ближе всех.

Но их нет…

А я есть. И только я могу рассказать ей о том времени, о том, что такое черные дни и что тогда становится главным.

Я отдам ей свои записи. Все, что мне рассказала наша мама, и не только она. То, о чем так и не смог рассказать ей отец. Пусть они с Володей прочтут.

Пусть прочтут… Правда, для этого им придется перенестись - как хорошо, что только воображением, - в прошлое. В то время, которое называется Великой Отечественной войной. Вернее, в оккупированный гитлеровцами город. А еще точнее, в подвал разрушенного бомбами дома.

I

Их там было восемь человек - семеро взрослых и один ребенок - в тесном, полутемном подвале, под заснеженными обломками стен, битого кирпича и ржавых железных балок. Но эти люди не были заживо погребены во время бомбежки. Дом рухнул еще в первый день войны. Они там скрывались. Живые - под землей…

Первым в подвал пробрался - таково было условие женщины, которая им подсказала, где это спасительное убежище, - старый Зив. Собственно, он не был еще стар. И до того как старший сын, Виктор, окончил университет и стал его коллегой, он был просто доктор Зив, известный всем мамам города детский врач. Но когда в их больнице появился "молодой доктор Зив", он, как сам тогда шутил, "автоматически перешел в старики". Правда, с тех пор, как в город пришли фашисты и Зива; всю жизнь лечившего детей, объявили, как всех евреев, "недочеловеком", "виновником войны" и бог знает еще кем, приказали носить желтые звезды, ходить только по мостовой и жить в гетто - он в самом деле постарел. Даже будто ниже ростом стал. И голова совсем побелела. И глаза, раньше улыбавшиеся, погрустнели… И не отправлялся он больше по утрам в больницу к своим детям, а плелся из гетто в большой колонне помеченных, как и он, желтыми звездами людей на фабрику. Теперь доктор Зив работал на мебельной фабрике, в сушилке. Жену свою, Аннушку, он уверял, что своей работой вполне доволен. Что под протекторатом Гитлера лучшей и не бывает: поскольку доскам чтобы они высохли, нужно тепло, ему при них тоже не холодно. А то, что их приходится переворачивать, тоже к лучшему, - это вносит разнообразие в его работу. Правда, не рассказывал, как бригадир - "фольксдойче", которого они прозвали Обезьяной, "разнообразит" его рабочий день командой встать к электрической пиле, а это значит - таскать такие бревна, которые и двоим-то поднять трудно; или приказом сбрасывать снег с крыши. Обязательно в ритме польки. Сам стоит в окне противоположного здания и дирижирует.

Жена, которая оставалась в гетто с внуком, потому что невестке не работать было опаснее, конечно, хотела бы ему верить. Но он приходил такой усталый, что ей еще больше хотелось спросить: "Даня, Даня, кого ты стараешься убедить, что тебе не тяжело?" Правда, сама она тоже и ему и детям рассказывала далеко не все. Только о том, как они с Яником стояли в очереди за хлебом, что там говорили о фронте, особенно когда кто-нибудь уверял, что немцы где-то потерпели поражение. Если же ничего такого не говорили, она рассказывала о Янике: какое он потешное слово сказал, о чем спросил. И, конечно же, умалчивала о главном… Например, о том, что утром, как только все работающие ушли, в гетто въехали два грузовика с эсэсовцами и она как всегда спрятала Яника в сундук.

Странно, а ведь она уже почти забыла, что сундук этот, и стол, и каждый стул - чужие. Людей, которые здесь жили раньше, уже нет… Видно, их увели в какую-нибудь из самых первых акций. Тогда никто еще не знал куда, и непривычным было, что убийство людей называют акцией… Теперь уже и куда гонят, все знают, и что "акция" значит только одно…

Людей нет, а сундук… Древняя это истина, что вещь долговечней человека. Теперь сундук им служит. Ночью Яник на нем спит, а во время акций его туда прячут. Поначалу нелегко было приучить его лежать там скрючившись, в полной темноте и совсем тихо. Чтобы он, бедное дитя, не задохнулся, Виктор просверлил в задней стенке дырки.

Вот и на этот раз, как только послышался рев моторов, Яник сам пошел к сундуку. Привычно улегся. Она закрыла крышку. Сверху, как обычно, набросала одежду, тряпки, даже перевернутый стул поставила. Сама вместе с соседкой притаилась у окна, и они видели, как солдаты погнали совсем раздетых стариков и старушек. Опять из приюта, самых беззащитных… Не рассказывала, как в другой раз днем вдруг стали всех загонять в подворотни, - в гетто явились два офицера из гебитскомиссариата. Они прошли в комендатуру и оставались там долго. Очень долго. Люди напряженно вслушивались, - не входят ли в гетто отряды солдат, не начинается ли акция. А когда те двое наконец ушли, стало еще тревожнее: зачем эти городские "фюреры" приходили? Может, ночью будет акция? Но об этом они ведь заранее не предупреждают. Или вводят опять новые удостоверения, на работе их выдадут теперь уже только самым необходимым "юден". А тех, в ком такой необходимости не окажется, вместе с семьями угонят на расстрел. Как в прошлые разы… Находились оптимисты:

- Зачем сразу думать о плохом?

- Ничего другого от теперешних немцев ждать не приходится.

- Но говорят, Красный Крест уже взялся за них.

- Пустые надежды, - сколько раз уже говорили; Красный Крест, наверное, и понятия не имеет, что они тут творят.

- Не может этого быть.

- Может, еще как может…

Нет, ни о своих дневных страхах, ни даже об этих разговорах Аннушка не рассказывала…

Но и в те дни, когда никого не уводили и никакие посланцы смерти в гетто не являлись, ей все равно было неспокойно. За них, ушедших на работу. За каждого… Что бы ни делала, думает все о том же - как там Даня? В его годы, с его сердцем ворочать доски… Мало ли что он говорит. "Не тяжело". Очень даже тяжело. Это у Виктора по нынешним временам работа совсем неплохая. И к тому, что он теперь стекольщик, вроде притерпелся. А вот к тому, что ведут на работу и с работы под конвоем и по мостовой, - не может… Сам, конечно, не признается, даже Алине. Господи, дай им до конца прожить жизнь вместе… Бедный сын! Еще, как нарочно, их колонна мимо больницы проходит. Недавние коллеги навстречу попадаются. И, к сожалению, не все от неловкости отворачиваются…

За Бореньку другие волнения - как бы он там, на фабрике, своему вредному мастеру не наговорил лишнего. Ведь теперь чуть слово скажешь - большевистская агитация, не так повернешься - саботаж. Работает Боренька хорошо, руки у него золотые, только вспыльчивый очень. Можно понять, в девятнадцать лет трудно сдерживаться, когда тебя унижают. Но что поделаешь, если теперь такое время, а мастер - из тех, которые рады, что евреев загнали в гетто, что их расстреливают…

Кто умеет сдержаться - так это Нойма. И промолчать, и проглотить обиду умеет. Не только сейчас. И не только на работе. Дома тоже… Правда, пока не вышла за своего Марка, никто и не обижал. Но опять-таки ничего не поделаешь. Пусть уж он будет такой, какой есть, только бы они были живы и вместе. Видит бог, за Марка она переживала не меньше, чем за своих детей. Алина ведь ей тоже как дочь. И за Даню.

Уже с полудня она начинала их ждать. А под вечер, оставив Яника соседке, - если у ворот стоят эсэсовцы, пусть им лучше не попадается на глаза маленький "бесполезный для рейха" ребенок, - бежала встречать входящие в гетто бригады. Расспрашивала, кто стоит в охране, не очень ли придирчиво обыскивают? Потому что Даня, может быть, - она и надеялась и боялась этого - что-нибудь несет… Остальные - только усталость свою могут принести… Разве что кто-то из работающих вместе с ними литовцев или поляков поделится своим завтраком. Но у них и у самих не густо… Или если удастся выменять что-нибудь из вещей. Так ведь и менять особенно нечего, - когда выгоняли из дому, очень торопили, и они схватили, что под руки попало. Да и сколько можно унести на себе…

А вот Даня, если повезло, что-нибудь заработал. Потому что, как он говорит: "Сушилка для досок, конечно, не кабинет, но свои болезни люди и туда приносят". Когда на фабрике узнали, что он врач, к нему стали приходить за советами. Особенно женщины. Сколько ни объяснял, что детский он врач, детей лечил, - это их не смущало: все равно доктор. Конечно, доктор. И даже трубка для выслушивания - единственное, что он успел схватить, когда конвоир выгонял из кабинета, - у него была. А руки, хотя шершавые, со следами смолы и в царапинах, свое дело - выстукивать, искать недуг - не забыли. Наоборот, словно оживают, радуются, что вместо тяжелых сырых досок снова касаются живой человеческой плоти.

Так он, и раньше не умевший никому отказывать, опять ненадолго становился старым доктором Зивом. Только, по его собственному определению, "сильно прибавившего в возрасте контингента". А после ухода пациентки обнаруживал на подоконнике деликатно оставленный там гонорар: несколько картофелин или брюквин; иногда ломоть хлеба; небольшой, величиною с кисет, мешочек с мукой; а то две-три луковицы. Им он особенно радовался, - у Яника уже начали шататься зубки.

Этот, увы, далеко не каждодневный, заработок он и нес в гетто. Но поскольку не давать семье умереть с голода тоже было запрещено, проносить свое богатство приходилось уже изобретенным кем-то способом. Картофелины или брюкву, например, разрезал на ломтики и аккуратно раскладывал в шапке под подкладкой. Аннушка даже ячейки для них пошила. Поверх белья носил специальную, пустую стеганку, вроде безрукавки. И если гонораром оказывалась мука, он ее засыпал в промежутки между швами; она там ложилась тонким слоем, и при обыске у ворот эта стеганка вполне могла сойти за ватный жилет.

Дальше