Рассказы (публикации 2009 2010 годов) - Ион Деген 14 стр.


Молодые жили в квартире Якова Исааковича.

После окончания института Игоря направили механиком на большой морозильный траулер, не заходивший в иностранные порты. В первую годовщину прекращения дела врачей-отравителей Белла родила двойняшек. Даже родители с трудом отличали их друг от друга.

Якову Исааковичу не вернули кафедру. Он демобилизовался и работал в городской больнице. Но большую часть времени дед посвящал близнецам. Саша и Яша свободно владели английским языком, запоем читали и Киплинга и Конан-Дойля. При этом у них хватало времени участвовать во всех дворовых баталиях. Они с гордостью носили ссадины и синяки, уверяя деда и отца в том, что у противников потери значительнее. От сверстников близнецов отличала еще одна особенность: уже в шестилетнем возрасте они твердо усвоили, что есть вещи, не подлежащие разглашению, например то, что дед обучал их ивриту.

Началу первого урока предшествовала беседа Игоря с отцом и Яковом Исааковичем. Механик вернулся из трудного рейса в Северную Атлантику. Дома он застал отца, только что проигравшего Саше шахматную партию. По-видимому, деды уже обсудили эту проблему. Во время беседы Игоря с тестем отец молчаливо одобрял каждое слово Якова Исааковича.

– В чем-то мы ошиблись, мечтая о коммунизме. Вероятно, твоему отцу следовало остановиться на Февральской революции и дать возможность России неторопливо созревать демократическим путем. А мне следовало всерьез разобраться в том, чему меня учили в хедере и в чем меня безосновательно обвинили семь лет тому назад. Мне следовало стать сионистом. Только сейчас мы узнали многое из того, что могли бы и сами увидеть, если бы смотрели открытыми глазами. Но даже твоему отцу и мне основательно промыли мозги.

Сейчас мы прозрели и живем двойной жизнью. В тоталитарном государстве это норма поведения для думающих людей. Иначе не проживешь, вернее, не выживешь.

Жизнь твоих родителей и моя – вчерашний день, увы, проигранный напрочь.

Наши внуки только начинают жизнь. Согласно законам моей веры, которая действительно все больше становится моей верой, Саша и Яша евреи. Их родила еврейская мама. Мы с отцом до сих пор не знаем, что произошло с тобой в ночь смерти жесточайшего из убийц всех времен и народов. Мы только догадываемся, что ты дорого заплатил за выбор иметь детей от еврейской матери. Сейчас тебе снова предстоит сделать выбор. Не менее трудный, хотя и без пытки. Твои сыновья могут скрыть национальность, если им это удастся. Не верь потеплению. Оно недолговечно при нашей системе. А изменить ее – смертельно для власть предержащих. Они не пойдут на самоубийство. Изменение насильственным путем исключено. Нет силы, которая способна это осуществить. Есть, правда, слабая надежда на то, что гонка вооружений окончательно развалит экономику. Но ведь страна богатейшая, а несчастный многострадальный народ притерпелся к лишениям. Когда еще это произойдет? И произойдет ли? Наши внуки к тому времени могут стать дедами. У тебя есть возможность выбрать, казалось бы, наименее благоприятный вариант. Твои дети могут остаться евреями. Тогда у них появится шанс на избавление. Я верю обещанию, записанному в Библии, вернуть мой народ в Сион. Кто знает, возможно, у твоих детей, если они останутся евреями, появится шанс стать свободными людьми. Тебе выбирать.

– Все это так неожиданно. Я должен посоветоваться с Беллой.

– Я уверен, что она не станет влиять на твое решение. Тебе выбирать.

Игорь посмотрел на отца. Тот молчал, ни одним мускулом лица не выдавая своей реакции. Игорь обратился к Якову Исааковичу:

– Я знаю вас шестнадцать лет. Я люблю вас, как родного отца. Я привык к тому, что вы всегда поступаете правильно. Вероятно, вы не ошибаетесь и в этом случае. Пусть сорванцы остаются евреями. Только я не знаю, что это значит.

Отец обнял Игоря.

Яков Исаакович сказал:

– Я им объясню и помогу.

С этого дня дед стал обучать близнецов ивриту по старому истрепанному экземпляру Библии с ивритским и русским текстом. А совсем недавно Игорю удалось пройти мимо пограничников и таможенников с купленной в Стокгольме карманной Библией в пяти изящных миниатюрных томиках.

Ночь на второе марта вспоминалась все реже. Даже дымчатые очки, – Игорь не переносил яркого света, – перестали ассоциировать с непроницаемой слепящей стеной, разрывающей глаза. Даже собираясь выиграть у Петьки пари и зная, как это произойдет, он не воскресил пережитой боли. И только сейчас фраза начальника портовой таможни, не смысл ее, а тональность, в которой она была произнесена, задела дремлющий датчик тревоги. Все, от входа в Большой дом на Литейном до неопределенных звуков из репродуктора, сложившихся в сообщение о тяжелом состоянии здоровья товарища Сталина, все это внезапно осветилось в мозгу, включенное тоном произнесенной фразы.

Они спустились в моторное отделение. Старший механик надел дымчатые очки. Яркий свет мощных ламп под потолком заливал отсек, отражаясь в полированных деталях дизеля, в поручнях ограждения, в плитках, покрывавших палубу. Черные тени подчеркивали и усиливали яркость металла. Казалось, свет довел его до белого каления.

– Здесь, – сказал старший механик.

– Где здесь? – Спросил начальник портовой таможни. – Я здесь ничего не вижу.

– Выруби верхний свет, обратился старший механик к мотористу, бесстрастно смотревшему на таможенников, пожаловавших в их отделение.

В первое мгновение дизель, и люди, и переборки утонули во внезапно наступившей тьме. Но две двадцатипятиваттные лампочки продолжали гореть. Их света оказалось достаточно, чтобы глаза, постепенно привыкающие к полумраку, снова разглядели внезапно исчезнувшую картину.

Старший механик ткнул указательным пальцем вверх. Под потолком, на блоках над погасшими лампами, в сумеречном свете никелем и краской, отполированной до зеркальности, поблескивал красавец-мотоцикл с коляской.

Начальник портовой таможни готов был разбить свою дурную голову о поручни ограждения.

Ах ты, дьявол! Ему ли не знать этого трюка, ему, всегда сидевшему по ту сторону световой стены!

Обида-то какая! И Сережка, Герой, не преминет поиздеваться над ним. И шуряк его, этот высокомерный полковник-летчик.

Одно только утешало: этот подлый мотоцикл, который, – эх, дьявол, – мог стать его собственностью, все-таки выдал свое присутствие, а его, Петра Петровича, слава Аллаху, пока еще никто не разглядел.

1976 г.

В тылу батальона

Нередко я чувствую себя не в своей тарелке, когда мне, как специалисту, задают вопросы о войне. Специалисту… Ещё бы! Я ведь воевал. Но могут ли мои знания о войне, – речь идёт о глобальном событии, – не отличаться от знаний молодого человека, не слышавшего ни единого выстрела, но почерпнувшего исторические сведения из тех же источников, из которых почерпнул их я? Возможно, отношение к этим сведениям у меня будет несколько более скептичным. И только.

Сразу после войны появилась лейтенантская литература. Так пренебрежительно назвали её верноподданные критики. Ещё бы! Лейтенанты почему-то описывали не только доблесть и героизм, но и страшные будни, вызывавшие у читателей ненужные вопросы и еретические чувства. Это не совмещалось с генеральным курсом родной партии и не менее родного правительства. Больше того, у некоторых скептиков это могло вызвать, упаси Господь, сомнение в правильности этого самого курса. Конечно, бдительная цензура тщательно просеивала идущее в публикацию. Но даже тщательно просеянное, приглаженное и отлакированное следовало на всякий случай подвергнуть уничтожающей критике.

Лейтенантов обвиняли в том, что из своего окопа они не видели всего легендарного немыслимого подвига советского народа. Удивляюсь, почему эти критики не додумались обвинить выдающегося автора в том, что об осаде Севастополя он не написал "Войну и мир".

Лейтенантская литература… Я тоже был лейтенантом. Естественно, окончив танковое училище, я знаю организацию танковой бригады, не говоря уже о танковом батальоне. В батальоне две танковых роты. В каждой – три взвода. В каждом взводе три танка. Десятый танк – командира роты. Итого в батальоне двадцать один танк. Двадцать первый – командира батальона. Но ведь были ещё тыловые службы. Что я знаю о них? Стыдно признаться, почти ничего. А ведь я провоевал в батальоне немыслимо продолжительное для танкиста время – целых восемь месяцев. Обалдеть можно! Но очень узкое у меня, у лейтенанта, поле зрения.

И вот сейчас я задумался и вспомнил некоторых наших тыловиков, у которых тоже были погоны с танковыми эмблемами, но которые к танкам и близко не подходили. Кое-кто из них уже присутствует в моих опусах. Надеюсь, читатели не забросают меня гнилыми помидорами за то, что я снова вспомнил уже описанных. А профессиональных критиков я не боюсь. Они вряд ли обратят на меня своё внимание.

Замкомбата по хозчасти

До этого случая с гвардии капитаном Барановским сталкиваться мне не приходилось. Если не считать, что, проходя мимо, отдавал честь старшему по званию. В ответном вскидывании его руки я необъяснимым образом ощущал доброжелательное к себе отношение. А ещё, глядя на его мощную двухметроворостую фигуру, думал: есть какая-то высшая справедливость в том, что он не в экипаже. Ну, как такой объём поместился бы в танке?

А теперь о самом случае. Не знаю, как я выглядел, когда выскочил из горящего танка. Но уже через мгновенье увидел, как мой друг Толя Сердечнев метрах в тридцати впереди меня сигал без сапога на правой ноге. Выпрыгнул он из люка своей загоревшей машины, не на надкрылок, не на корпус, как обычно мы выбираемся из башни, а прямо на землю, с высоты почти два с половиной метра. Понимаете, выпрыгнул в одном сапоге. Как только Толя высунулся из люка, сидение, отскочив на сильных пружинах, прихватило правую ногу. Разумеется, когда удаётся выбраться из горящих машин, нам не до деталей обмундирования. Но всё же мало радости ковылять разутым в грязи под холодным осенним дождём.

В батальонном тылу Толя обратился к заместителю командира батальона по хозяйственной части. Тот объяснил, что у него сейчас, к сожалению, нет сапог для гвардии лейтенанта Сердечнева. Хотя гвардии лейтенант Сердечнев был сантиметров на двадцать короче гвардии капитана Барановского и килограммов на тридцать легче, но сапоги ему полагались сорок шестого размера. Только у него и у гвардии капитана в нашем батальоне был такой размер ноги.

Толя поверх портянок обернул ногу куском брезента и хромал по лужам в одном сапоге. Ежедневные обращения к замкомбату по хозчасти оставались без результатов. Немногие оставшиеся в живых танкисты сочувственно смотрели, как Толя таскал налипшие на примитивную обувку килограммы прусской грязи.

Прошло не меньше недели. Толя был командиром танка в моём взводе. Я нёс ответственность за своего подчинённого. Тем более, в глубине души ощущал дикое неудобство оттого, что мы одного выпуска в училище и не на одинаковых командирских должностях. Толя, к тому же, был на десять лет старше меня.

Вот тогда и состоялось моё первое столкновение с гвардии капитаном.

Он занимал небольшой домик в юнкерском имении. С мирными жителями Восточной Пруссии мы ещё не сталкивались, но представляли себе, как жили немцы в этих роскошных фольварках. Мы до войны так не жили.

Где-то сразу, по завершении обеда, я бодро зашёл в его домик. Следует заметить, что после наступления в батальоне осталось считанное количество танкистов, а водка, по-видимому, ещё поступала на полный штат батальона. Так что бодрость моя вполне объяснима.

Гвардии капитан Барановский раскинулся на широкой кровати посреди комнаты. Надо полагать, тоже солидно пообедал. Возможно, по причине этого самого обеда разговор я начал, забыв о субординации, не в особенно уважительной манере. Заплетающимся языком капитан указал мне на разницу в званиях. А я в той же тональности заявил ему, что, если завтра гвардии лейтенант Сердечнев не получит сапоги, то сапоги мы снимем с гвардии капитана Барановского. Тут замкомбат стал что-то кричать по поводу военного трибунала, но я уже не слышал, стараясь на выходе не задеть косяки.

На следующий день мучительно пытался реконструировать в деталях вчерашнее общение с гвардии капитаном. Мне это удалось примерно в такой же последовательности, в какой излагаю сейчас. Без подробностей. Сапог Толя не получил. А тут ещё ночной ливень продолжился холодным моросящим дождём. Глина раскисла так, что даже я в своих кирзовых говнодавах с трудом вытаскивал из неё ноги. Что уж говорить о Толином брезенте. Я рассказал ему о вчерашнем общении с капитаном. Толя назвал меня мальчишкой, забывшем о звании и положении. А когда я изложил ему намерение осуществить вчерашнюю угрозу, он готов был меня избить.

Мы вдвоём слегка выпивали. Вдвоём. Ни у него, ни у меня не было экипажей. Из десяти офицеров нашего училищного выпуска в бригаде остались только он и я. По мере опорожнения кружки с немецким померанцевым шнапсом Толя всё больше склонялся к идее осуществления моего замечательного плана экспроприации сапог гвардии капитана. Ещё в училище Толя знал о моих занятиях самбо помимо тяжёлой атлетики. Но он высказал сомнение, справимся ли мы вдвоём с Барановским.

Я пошёл к гвардии старшему лейтенанту, командиру первой роты. Он тоже сидел над кружкой. Какое совпадение! В ней тоже оказался немецкий шнапс. Конечно, наступление – это страшные потери. Но достался ли бы нам шнапс, если бы мы сидели в обороне? Серёге понравился мой план. Он тут же пошёл со мной за Толей.

Втроём мы ввалились в домик гвардии капитана Барановского. Надо же! Тот словно подготовился стать участником нашего плана. То есть, лежал на кровати, на которую мы планировали его уложить. Задача упрощалась. Кружка, кажется пустая, стояла на тумбочке рядом с кроватью. Толя и Серёга взнуздали гвардии капитана с двух сторон, а я приступил к стягиванию сапог. Это оказалось совсем непросто. Капитан брыкался, как мустанг. Пару раз мне здорово досталось второй ногой, хотя ребята пытались обездвижить её. Мы и представить себе не могли, что у гвардии капитана Барановского такой богатый матерный словарь. Он грозил нам трибуналом и обещал, что сам примет участие в исполнении высшей меры наказания.

Сапоги мы всё же стащили и тут же поспешно покинули негостеприимный домик.

К тому времени, когда мы протрезвели, Гвардии лейтенант Анатолий Сердечнев фигурял в отличных яловых сапогах. Надо сказать, у лейтенантов такие сапоги не наблюдались.

И ещё о протрезвлении. Честно говоря, хотя в глубине души мы считали себя приговоренными к смерти, пусть и с отсрочкой, всё же с некоторой опаской ждали завершения проведённой операции. Но ничего не случилось.

На следующий день гвардии капитан Барановский щеголял в новеньких яловых сапогах.

Судя по всему, ни батальонный смерш, ни подленький заместитель командира батальона по политчасти о произошедшем в домике замкомбата по хозчасти ничего не знали. Факт. Иначе, ох какую вакханалию устроили бы!

Что ни говорите, хоть гвардии капитан Барановский – интендант, а оказался порядочным человеком.

Овсяная каша

Ещё один конфликт между заместителем командира батальона по хозяйственной части, гвардии капитаном Барановским и мной случился, как полновесно выражаются бюрократы, в начале декабря 1944 года. Второй и последний мой конфликт с замкомбата по хозчасти. Хотя в отличие от первого, я не принимал в нём непосредственного участия. Но, командир взвода, я нёс ответственность за действия трёх моих экипажей, участие в конфликте принимавших.

Помните, с чего начался бунт на броненосце "Потёмкин"? Матросы в каше или в мясе обнаружили червей. В каше, сваренной на обед батальону, червей, разумеется, не было. Более того, в кашу для ста сорока-ста пятидесяти человек добавили одиннадцать банок отличной американской свиной тушёнки. Будь это сразу после боёв, на кашу никто не обратил бы внимания. У выживших в запасе имелось немалое количество выпивки и закуски. Но осеннее наступление окончилось более месяца назад. Весь шнапс выпили, консервы съели. Даже от колбас, окороков и других богатств, а их в подвалах юнкерских хозяйств хватало, и следа не осталось. Пользовались мы этим с чистой совестью. Ни одного мирного немца в приграничных районах Восточной Пруссии не обнаружили. А сами строения с глухой восточной стеной, с крохотными оконцами из тех самых подвалов у основания на уровне земли, из которых так удобно стрелять, для нас ничем не отличались от дотов.

Сразу после боёв, когда у нас и без того имелось достаточно трофейного шнапса, старшина батальона как-то умудрился запастись водкой за счёт боевых потерь. Но в тот конкретный день, кроме положенных ста граммов нам не досталось ни капли. А тут ещё такое унижение – овсяная каша.

Забавнее всего, что взбунтовались не только несколько человек, выживших в осеннем наступлении, но и новички, прибывшие из запасных полков на Урале. Как они, изголодавшиеся и истощённые, в первые дни накинулись на еду! До выпучённых глаз. До поносов. Еды больше чем вдоволь, Когда, пища готова была начать вываливаться из ушей, они, не доверяя сытости, подбирали даже неубранную брюкву и грызли её. А тут, не бывшие ещё в боях ни одной минуты, но уже пропитанные духом отдельной гвардейской танковой бригады, они ощутили себя фронтовой элитой, аристократами, достойными питаться, по меньшей мере, рябчиками в сметане. Откуда им было знать, что английские аристократы на завтрак едят эту самую овсяную кашу, причём, не сдобренную обильно свиной тушёнкой.

Это сейчас я так мудро и отстранённо от взвода выражаюсь. Тогда я был солидарен со своими подчинёнными. К котелку с полученной кашей не прикоснулся. Не помню уже, кто из моего экипажа вместе с другими возмущёнными танкистами понёс котелки с кашей к дому, в котором размещался гвардии капитан Барановский. Оба окна его спальни залепили кашей добросовестно и старательно. Ни одного квадратного сантиметра стекла не оставили гвардии капитану для осмотра окружающего мира. Трудились представители не только моего взвода, не только нашей второй роты, но и танкисты первой роты. Говорили, что гвардии капитан Барановский вышел из своего жилища, молча наблюдал за созидательным процессом и даже вроде прослезился. Не знаю. Не видел.

Назад Дальше