Мы выбрались из машины и смотрели, как сваливаются на землю тяжелые бревна, принесенные на солдатских плечах. Еще подтягивался хвост колонны, а у реки уже стучали топоры саперов. Крепко запахло пиленой сосной.
Ко мне подошел капитан. Усталое лицо. Но такое знакомое! Конечно, мы встречались с ним у Смоленска. Он тогда был лейтенантом.
– Здорово, Утюги. Вы ломаете – мы строим. Разделение труда.
– Строить – дело хорошее.
– Смотря как и где. Вот мои ребята должны вам к утру построить низководный мост.
– К утру?!
– Да. К восьми ноль-ноль.
– Ну, это вы, товарищ капитан, малость загнули, – сказал мой башнер.
Капитан посмотрел на него и грустно улыбнулся.
Из-за реки, нарастая, наваливался на нас сатанинский свист мины. Я уже собрался пригнуться, но капитан стоял, словно ничего не происходит. И черт его знает, каким усилием я удержал невероятно отяжелевшую голову.
Мина доконала мост. Осколки и щепки наполнили воздух жужжанием и воем.
– Эй! Санинструктора сюда!
Только сейчас я заметил, что у берега солдаты по грудь в ледяной воде заколачивают сваи.
Своего комбата я тоже заметил лишь в эту минуту. Он устало сидел на корме моего танка и полой шинели полировал наборный мундштук.
Мины рвались уже без перерыва. На развалинах моста. На левом берегу. На крыше утонувшего танка.
– Видите, капитан, – сказал комбат, – я предупреждал. Немцы пристреляли мост. А вы строите в сорока метрах от него. Дальше надо бы.
– Приказ есть приказ, товарищ майор. Точка поставлена на карте начальством.
– Так передвиньте ее! Будут потери. Хорошо еще, что немцы не могут корректировать огонь.
– Не могу передвинуть точку! – Капитан с силой пнул ледышку носком сапога, она отрикошетила метров на десять и ударилась в каток танка. – Точка на карте... Такая злость берет… Такая злость! Что ж вы, бл…и, людей губите? Ведь можно воевать думаючи! Точка на карте...
Комбат оглянулся и тихо сказал:
– Уж лучше ледышки футбольте. Это хорошо у вас получается. Не то дойдёт до смерша… знаете…
Капитан махнул рукой.
– Такое чувство у меня сегодня, что смерть убережет от смерша. Надраться бы, так обстановка не позволяет. Точка на карте, … твою в три эшелона мелких, как пшено, боженят мать!
Огромный сапер с ведром в руке подошел к соседней машине.
– Братцы, бензинчиком у вас не разжиться?
– У нас газойль, дизельное топливо.
– А мне все одно, лишь бы горело.
Он выплеснул газойль на дощатую стенку большого сарая. Ленивое пламя лизнуло заплесневелую доску. Мгновение – и яростный огонь охватил сарай. Со всех сторон гигантский костер окружили вымокшие саперы. Иные прямо здесь, на снегу, раздевались догола и сушили обмундирование. Сюда же принесли раненых. Стоны и плач. Дикие тени, пляшущие на почерневшем снегу. Матерщина невероятная, как такое можно придумать? Саперы в ледяной воде. Всплески минных разрывов. "Раз-два, взяли! Еще взяли!" Стук "бабы", заколачивающей сваи.
Все спуталось в моем засыпающем мозгу. Мне казалось, что я вижу во сне преисподнюю.
Мы отдали сапёрам водку до последней капли.
Сарай догорал. Комбат приказал принести из имения все, что может гореть. На берегу зажигались новые костры. Саперы у моста менялись, одни приходили, другие возвращались на мост. Постоянно оставались лишь трупы. Их складывали на берегу шеренгами и укрывали плащ-палатками. Некоторых унесла вода. Мост уходил все дальше к тому берегу. Мы уже не сомневались, что к утру его построят. Если всех не перебьют.
Снова пришел капитан. С полы его шинели свисали сосульки. Он повел меня к костру. Мы сели на снарядный ящик. Капитан отцепил флягу и протянул мне. Я отказался. Капитан отхлебнул и шумно выдохнул.
– Эх, сейчас бы на печь да бабу под бок. Жаркую такую. А кругом тепло. И тихо. Хоть в последний раз, на прощание, перед отбытием… Ох и вжарил бы!
Я молчал. Я не любил, когда говорили об этом. Что-то тревожное переворачивало мое нутро. Я еще не знал, что оно такое – любовь. В школе, правда, я как-то влюбился. Но то было другое. А потом война. Так ни разу не довелось. Ребята подтрунивали надо мной, заводили охальные разговоры. Я вскакивал и убегал. А вдогонку несся жирный смех моих нечутких друзей. Черт возьми, некому стало надо мной подтрунивать. Девятые сутки наступления…
Минные разрывы перенеслись к переднему краю. На холмах, захлебываясь, заговорили пулеметы. Выстрелило танковое орудие. Заработал мотор тридцатьчетверки. Саперы на мосту перестали стучать топорами и смотрели туда, где разрывы гранат слились в сплошной гул.
Над танком старшего лейтенанта взметнулось пламя, раздался взрыв. Осветительная ракета повисла над передовой. Мне показалось, что там схватились врукопашную. Случалось такое. Низко над нашими головами прошлась пулеметная трасса.
К берегу прибежал командир роты мотострелков. Задыхаясь, закричал:
– Счастливчик! Гвардии лейтенант! Давай! Бей из орудий! Нас жмут к воде! Не выдержу! Моих почти не осталось! Кучка всего! Давай! Не думай!
Мы с капитаном переглянулись. Я не мог раскрыть рот для приказа. Не мог даже для того, чтобы показаться решительнее и старше. Я неуверенно качнул головой из стороны в сторону.
Капитан тихо сказал:
– Правильно, Утюг. Нельзя бить по своим. – И добавил: – Я еще с вечера опасался, что этим кончится.
Он посмотрел на сапёров, застывших на мосту. Зычная команда вонзилась в грохочущую ночь:
– Батальон! В ружье!
Мне хотелось обнять этого человека, но я боялся показаться сентиментальным. Да и времени не было на объятия. Сапёры расхватали автоматы и огнеметы. Тяжелый топот по бревнам настила. Рывок на понтон. На берег. И нарастающее "ура!" понеслось к холмам. Тугие бичи пламени из огнеметов исхлестали темноту.
Я подумал, что огнеметы не лучшее оружие для рукопашного боя. Но саперы не только отбили атаку, а даже расширили плацдарм.
Мост, как позвоночник ископаемого ящера, пригнулся над водой, мертвый и покинутый. Не сдержал капитан обещания…
Через полчаса из тыла пришли другие саперы. Снова стук топоров. Снова разноголосый визг пил. И когда слипаются веки, мне чудится доброе солнце, теплая полянка в лесу, скользкий прутик с ободранной корой, облепленный муравьями. Я стряхиваю их, облизываю прутик и снова сую его в муравейник. Но, когда я с трудом раздирал глаза, то видел морозную ночь, горящие холмы и мост, облепленный саперами.
Небо становилось синим и фиолетовым. Седые кудри снега неподвижно застыли на черных ветвях. Побледнели огни пожаров. Экипажи не спали. Может быть, в эту ночь мы по-настоящему осознали, что на войне тяжело не только танкистам.
Мост прикоснулся к левому берегу. Последние балки настила туго ложились одна к другой, как патроны в обойме. Уже по мосту выносили раненых. Я ждал. Надеялся увидеть старшего лейтенанта или кого-нибудь из его экипажа.
А тот, с подбитым глазом, дрыхнет в тылу. Опять, небось, приставлен к знамени. Ненавижу!
Вестовой передал приказ комбата – явиться в имение.
Комбат был все в той же спальне. Пахло копотью и спиртом. Голубое утро пробивалось сквозь вычурные кружева широкого занавеса. На голом цветном матраце спал начштаба. Штрипки брюк выбились из-под шинели. Комбат обеими руками облокотился о столик трельяжа. Большая русая голова навалилась на ладони. Коптилка из гильзы восьмидесятипятимиллиметрового снаряда. Алюминиевый бидончик. В таких мы храним воду. Эмалированная кружка.
Неземная тоска сжала меня сильнее, чем ночью на берегу.
– Товарищ гвардии майор! Явился по вашему приказанию!
Вымученно посмотрел он на меня красными глазами. Поднялся, как старец, и усадил вместо себя на пуфик.
– Пей, Счастливчик.
– Спасибо, не хочу,
– Пей, твою мать!..
Комбат, всегда такой выдержанный, ироничный, покровительственный…
Я глянул на бидончик со спасительной жидкостью, плеснул в кружку. Спирт опалил меня. Стало теплее. Свет коптилки и возникавшего дня укутывал предметы в фантастические покрывала. Полированная поверхность трельяжа тускнела, расплывалась. В зеркалах в фас и в профиль я различил лейтенанта с ввалившимися глазами. Повзрослел я. Сколько тысячелетий прибавила уползавшая ночь?
– Еще? – Я кивнул. – Комбат ходил по спальне. Из угла в угол. Из угла в угол. – Вернулся кто-нибудь из экипажа старшего лейтенанта?
– Нет.
– А… как там… отдохнули экипажи?
– Нет, товарищ гвардии майор.
– Так… В общем, давай карту. Выведешь роту на шоссе. Речку перейдешь по каменному мосту и сразу разворачивайся в линию. Передний край здесь, возле Вильгельмсдорфа.
– По каменному???..
– Сиди, сиди. Думаешь, мне легче? Стоп, больше не пей, охмелеешь. – Он подсел на край пуфика и обнял меня за плечи. – Да, брат, такие дела. Вечером разведка тихо взяла каменный мост. Сейчас на широком плацдарме уже вся дивизия. Нас ждут.
– Еще вечером??? И вы знали???
– Откуда? Я узнал только ночью, когда саперы пошли в атаку.
– Мы обязаны пройти по низководному мосту! Там столько крови пролито!
– Товарищ гвардии лейтенант, вам ясен приказ? Не дури. Здесь нет пехоты. А у противника сильная оборона. А там вся стрелковая дивизия…
– Но и вчера там не было пехоты, кроме мотострелков! И вчера у противника была сильная оборона! Зачем же нужна была эта ночь???
– Ты что, первый день на войне?
Я шел пошатываясь. Нет, не спирт. Что-то ныло во мне. Что-то раздирало на части. Я боялся, что разревусь, как девчонка.
Не помню, как очутился на мосту.
Льдинки с тихим шелестом обходили сосновые сваи. Спокойная вода. Свежие балки звенели под сапогами, как деревяшки детского ксилофона. Будто и не было ночи.
К чертовой матери! Придумали мне прозвище… Счастливчик! Идут же люди на самоубийство. Возьму и проведу роту по мосту. А убьют – тем лучше. Пусть убивают.
Я быстро шел к берегу по звенящим балкам.
Саперы рыли братскую могилу. Я постарался незаметно проскользнуть мимо. Хорошо, что нет капитана. Только сейчас я вспомнил о нем. Хорошо? Может, его вообще уже нет?
Командиры машин собрались у моего танка. Экипажи ждут команды. Ребята, дотянувшие почти до конца войны. Они не знают обстановки. Ничего они не знают. Моя команда для них закон. А для меня – команда комбата. А для него… Как сказал капитан? "Не могу передвинуть точку!"
Действительно, я же не первый день на войне…
Я проглотил слезы и повторил приказ комбата.
Киев, 1959 г.
Ошибка сапёра
Генрих Абрамович был, безусловно, выдающимся педагогом. Вероятно потому, что, когда он начинал разговор о физике, глаза у него загорались как у поэта, читающего лучшее из написанного им. Но у каждой выдающейся личности могут быть некоторые странности. Так считали его коллеги.
Ученики странностей у него не замечали. Возможно, они даже не заметили, что в течение двух дней на нем была не старая куцая потертая шинель, а новое ратиновое демисезонное пальто. А вот учителя посчитали необъяснимой странностью именно то, что, наконец-то купив пальто на полученную в местном комитете ссуду, Генрих Абрамович продолжал донашивать свою шинель.
Шинель действительно имела вид непристойный. Место ей уже давно было уготовано в сборнике утиля. Не только на учителе физики, лучшем в городе, а, может быть, даже во всей области, подобного одеяния не должно было быть.
С шинелью Генриху Абрамовичу не повезло с того самого момента, когда интендант далекого уральского госпиталя всучил ее старшему лейтенанту, бывшему командиру роты отдельного гвардейского саперного батальона. В ту пору его еще не величали Генрихом Абрамовичем. Даже сейчас, полтора года спустя после окончания университета, он чувствовал себя не вполне уютно, когда его так называли. Но от звания товарищ гвардии старший лейтенант он за шесть с половиной лет отвык напрочь. Он знал, что ученики между собой называют любимого учителя просто Геной или Генрихом.
В тот день, когда еще товарищ гвардии старший лейтенант выписывался из госпиталя, интендант глубокомысленно погрузился в изучение вещевого аттестата. Не аттестат интересовал его. Он прокручивал в мозгу, как бы содрать что-нибудь с этого лопуха.
Интендант вычислил его сразу. Смешно слышать, что евреи, мол, толковый народ. Может быть, этот старший лейтенант толковый сапер, если судить по количеству орденов, которые на него навесили, но на месте интенданта он погорел бы через месяц. А интендант, хоть и не еврей, скоро вот четыре года с легкостью орудовал всем этим складским богатством. И, слава Богу, полный ажур. И себя не обидел. На всю жизнь хватит. И детям останется. Правда, нет на нем наград, но, как правильно заметил его шуряк (до войны он был знаменитым альпинистом), лучше быть пять минут трусом, чем всю жизнь трупом.
Безусловно, на этом старшем лейтенанте можно кое-что наварить. В госпиталь он поступил без шинели. Ему полагается четвертый рост. Путем несложной комбинации с ремонтом бывшего в употреблении материала интенданту удалось сэкономить английскую офицерскую шинель. Правда, куцую, второго роста. Ни хрена. Этот лопух проглотит. А за офицерскую шинель четвертого роста можно получить неплохой навар. Это тебе не недомерок второго роста.
Так и получилось. Старший лейтенант торопился пройти все процедуры, связанные с выпиской. Ему хотелось как можно быстрее сменить госпитальную койку на студенческую скамью в университете. Хотя в свидетельстве о болезни было написано, что его увольняют в отпуск на шесть месяцев, и козе было ясно, что на костылях, да еще сейчас, когда закончилась война, никто не вернет его в армию.
Даже повесив шинель на вбитый гвоздь в комнате студенческого общежития, Генрих еще не представлял себе, что всучил ему интендант. Шинель он надел в начале октября.
– Неужели ты не примерил, когда получил ее в госпитале? – Удивились товарищи по комнате.
– Не примерил. Мне и в голову не пришло, что могут обмануть. И вообще было жарко. И торопился. Студенты критически осматривали его в новом облачении. Полы едва касались колен. Рукава не достигали запястий. Но, кроме шинели, кителя и брюк, у Генриха не было никакой одежды, и в ближайшем обозримом будущем не предвиделись источники пополнения гардероба.
Через несколько недель костыли протерли дырки подмышками. Пришлось подшить кожаные заплаты, не ставшие украшением куцой шинели. Еще через несколько дней исчез хлястик. Вероятно, сняла какая-то сволочь. Другое дело его товарищи по комнате. В толчее за билетами в кино они слегка прижали полковника в английской шинели и принесли Генриху хлястик.
Зима в том послевоенном году была лютая. В аудиториях толстый слой инея налипал на оконные рамы и подоконники. В комнате общежития студенты просто околевали. Изредка удавалось своровать какие-нибудь дрова – доски заборов, ящик или картонную коробку и слегка протопить прожорливую кафельную печку.
Незадолго до Нового года Генрих допоздна засиделся в университетской библиотеке. В читальном зале юридического факультета его ждал Вадим, старый друг по военному училищу. Встретились они случайно, когда подавали документы в университет и с тех пор были неразлучны, хотя учились на разных факультетах.
В начале двенадцатого часа они вышли в морозную черноту. Снега не было. Колючий ветер прорывался под полы шинели. У Вадима было короткое полупальто с серым каракулевым воротником. Согревало оно не теплее английской шинели. Ветер скользил по тонкому гололеду, с вечера отполировавшему тротуары.
Генрих медленно переставлял костыли. Вадим приноравливался к его шагу, но и сам боялся идти быстрее. Темнота была абсолютной. Только знакомство с каждым поворотом позволяло находить направление.
Они вышли на пустынную площадь, мощеную брусчаткой. Передвигаться стало еще труднее. Невыносимая яркость трех фонариков внезапно ударила в глаза, ослепили и парализовали их.
– Снимай шинель! – Басом приказал кто-то скрывавшийся за фонариком в метре от Генриха.
– Снимай пальто! – Приказал Вадиму второй фонарик. Третий попеременно скользил по лицам Генриха и Вадима, уже ничего не добавляя к слепоте и мучительной рези в глазах.
Генрих медленно перенес правый костыль к левому и стал расстегивать пуговицы, начав с нижней. Ветер рванул освободившуюся полу шинели.
Невыносимая обида ледяной волной окатила Генриха. Шинель. Все его достояние после четырех лет войны, после ранений и инвалидности. Как он будет жить без шинели? Что он на себя натянет сегодня ночью поверх тонкого негреющего одеяла? А ведь до весны еще так далеко!
Он медленно добирался до последней пуговицы. Наверно, прикосновение к ней, к последней надежде, трансформировало обиду в нелюдскую злость. И тут всего себя, всю свою неустроенность и голодность он вложил в удар прямой правой, нацеленный куда-то чуть выше фонарика, туда, откуда исходил приказывающий бас.
Удар был страшным. Генрих не удержался на ногах и свалился с костылей на охнувшее и упавшее от удара существо. Он ничего не видел. Но инстинкт самосохранения, прочно пропитавший его за годы войны, подсказал последовательность движений еще до того, как они стали осознанными.
Стальными кистями он сжал хлипкое горло, из которого только что исходил угрожающий бас. В тот же момент он почувствовал удар ногой по спине. Шинель в какой-то мере смягчила удар. Генрих слегка разжал ладони и очень тихо сказал:
– Вели ему уйти, не то через секунду ты будешь трупом.
– Толя, уходи! – Взмолился под ним грабитель. Взмолился уже не басом, а жалким, чуть ли не детским голоском, из которого вот-вот брызнут горькие слезы.
Рядом, сидя на грабителе, Вадим методично обрабатывал его лицо, придавая ему вид кровавого месива.
Обездвижив противников, Генрих и Вадим подобрали фонарики и осмотрели тех, кто еще минуту назад казался им непреодолимой силой. Мальчишки лет шестнадцати в отличных зимних пальто, красивых меховых шапках, в дорогих и модных в ту пору коричневых американских ботинках на толстой каучуковой подошве, безжизненно валялись на скользкой брусчатке. Третий убежал.