Годы войны - Гроссман Василий 9 стр.


Лишь толстяк, сидевший на головном танке, не спрятался в люк. Он помахал рукой, перетянутой красной ниткой кораллов, словно подбадривал машины., идущие сзади. Потом достал из кармана яблоко и надкусил. Колонна, не нарушая строя, двигалась дальше. Лишь в тех местах, где подбитые машины становились поперёк дороги, водители объезжали горящие и разбитые танки. Часть машин, не возвращаясь на дорогу, шла полем.

В двух километрах от укреплённого рубежа танки нарушили походный порядок и пошли развёрнутым строем. Стиснутые справа лесом, слева рекой, они шли довольно плотной массой в несколько рядов. На дороге горело около двадцати машин.

Огонь русской артиллерии широким веером ложился на поле, танки начали отвечать. Первые снаряды пронеслись над истребителями и взорвались в расположении пехоты, окопавшейся на склоне холма. Затем немцы перенесли огонь выше - очевидно, пытались подавить русскую артиллерию. Большая часть танков остановилась. В воздухе появился "горбач" - корректировщик. Он установил радиосвязь с танками. Радист на командном пункте жаловался:

- Словно молоток мне, товарищи, в уши стучит немец: гут, гут, гут.

- Ничего, ничего, - ответил Богарёв, - гут, да не очень. Бабаджаньян негромко сказал Богарёву:

- Сейчас танки пойдут в атаку, товарищ комиссар, я уже эту тактику знаю, - в третий раз вижу. - Он приказал по телефону ввести в бой миномёты и добавил: - Вот вам и полевая почта в день рождения жены.

- На случай прорыва следовало бы отвести артиллерию, - сказал лейтенант-артиллерист.

Но Румянцев раздражённо возразил:

- Если мы начнём отводить орудия, то немцы наверное прорвутся и погубят дивизион. Разрешите, товарищ комисcap, выдвинуть вперед две батареи и открыть огонь прямой наводкой.

- И немедленно, не теряя секунды, - волнуясь, проговорил Богарёв. Он понимал, что наступила решающая минута.

Немцы, очевидно, связали прекращение огня с отходом артиллерии и усилили обстрел. Через несколько минут танки по всей линии перешли в атаку. Они шли на больших скоростях, стреляя с хода из пушек и пулемётов.

Несколько красноармейцев, пригнувшись, побежали от верхнего блиндажа, одни из них упал, поражённый случайной пулей, остальные, еще ниже пригнувшись, бежали мимо командного пункта,

Бабаджаньян вышел к ним навстречу.

- Куда, куда? - закричал он.

- Танки, товарищ капитан! - задыхаясь, проговорил красноармеец.

- Что у вас, живот болит? Зачем согнулись? - злобно закричал Бабаджаньян. - Выше голову! Идут танки, их надо встречать, а не бегать, как зайцы. Назад, шагом марш!

В это время гаубицы открыли огонь. Лишь теперь огневики увидели врага. Удары тяжёлых снарядов были потрясающе сильны. От прямых попаданий танки расползались, металл корчился, пламя вырывалось из люков, столбами поднималось над машинами. Не только прямые попадания - тяжёлые осколки могучих снарядов пробивали броню, калечили гусеницы… Машины жужжали, вертясь вокруг своей оси.

- Неплохая у нас артиллерия, - кричал на ухо командиру батальона Румянцев, - а, товарищ Бабаджаньян, неплохая?!

На всём поле атака танков была приостановлена. Но в той полосе, где проходил большак, немцам удалось продвинуться вперёд. Тяжёлый головной танк, стреляя из пушки и строча всеми своими пулемётами, ворвался на участок, где засел отряд истребителей. За ним стремительно шли четыре машины.

Огонь артиллерии ослабел: два орудия были подбиты и не могли вести стрельбы, третье прямым попаданием снаряда, было совершенно искорёжено; санитары унесли тяжело раненных артиллеристов. Тела убитых сохранили в себе устремление боевого труда - люди погибли, работая до последнего вздоха.

- Ну, ребята, пришло время… Горько ли, тошно, - стой на месте! - закричал Родимцев.

Они трое взялись за бутылки с горючей жидкостью.

Седов первым поднялся из ямы. Головной танк шёл прямо на него. Пулемётная очередь попала Седову в грудь, голову, и он рухнул на дно ямы.

Игнатьев видел гибель товарища. Над головой его с воем промчалась пулемётная очередь, врезалась в землю, танк прошёл совсем близко, он отшатнулся даже; на мгновенье мелькнуло у него воспоминание, как он мальчишкой стоит на станции, куда они с отцом возили пассажира, и мимо, обдав теплом, запахом горячего масла, с грохотом промчатся паровоз курьерского поезда. Он распрямился, бросил бутылку и сам подумал почти с отчаянием: "Ну, что ты паровозу литровкой сделаешь?" Бутылка угодила в башню. Лёгкое, подвижное пламя сразу же взвыло, подхваченное ветром. В этот миг Родимцев бросил связку гранат под гусеницы второй машины. Игиатьев снова бросил бутылку. "Этот поменьше будет, - мелькнула у него хмельная мысль. - В такой и пол-литром можно!"

Огромный головной танк вышел из строя. Очевидно, водитель пытался его развернуть, но из-за пожара не успел этого сделать. Верхний люк открылся, поспешно полезли немцы с автоматами, прикрывая от пламени лица, начали прыгать на землю.

Словно инстинкт подсказал Игнатьеву: "Вот этот убил Седова".

- Стой! - закричал он и, схватив винтовку, выскочил из ямы.

Огромный, плечистый и толстый немец, с рукой, перехваченной ниткой кораллов, один остался в поле. Остальные члены его экипажа, согнувшись, бежали по заросшему бурьяном кювету. Немец один остался стоять во весь свой большой рост. Увидев Игнатьева, бежавшего к нему с винтовкой, он приложил автомат к брюху и застрочил. Почти вся очередь прошла мимо Игнатьева, но последние пули ударили по винтовке, расщепили приклад. На мгновение Игнатьев остановился, потом бросился к немцу. Немец пытался перезарядить автомат, но увидал, что не успеет этого сделать; он не струсил, по всему видно было, что он не трус, - одновременно тяжёлым и лёгким шагом пошёл он на Игнатьева.

У Игнатьева потемнело в глазах. Вот этот человек убил Седова, он сжёг в одну ночь большой город, он убил красавицу девушку-украинку, он топтал поля, рушил белые хаты, он нёс позор и смерть народу…

- Эй, Игнатьев! - послышался откуда-то издали голос старшины.

Немец верил в свою силу и храбрость, он проходил многолетнюю гимнастическую тренировку, он знал жестокие и быстрые приёмы борьбы.

- Ком, ком, Иван! - говорил он.

Он словно пьянел от величия своей позы, один среди горящих танков, под грохот разрывов он стоял монументом на завоёванной земле, он, прошедший по Бельгии, Франции, топтавший землю Белграда и Афин, он, чью грудь сам Гитлер украсил "железным крестом".

Словно возродились древние времена поединков, и десятки глаз смотрели на этих двух людей, сошедшихся на исковерканной битвой земле. Туляк Игнатьев поднял руку; страшен и прост был удар русского солдата.

- Гад, с девчатами воюешь! - хрипло крикнул Игнатьев.

Коротко и сухо треснул винтовочный выстрел. Это стрелял Родимцев.

Немецкая атака была отбита. Четыре раза переходили немецкие танки и мотопехота в атаку. Четыре раза поднимал Бабаджаньян батальон против немцев. Бойцы шли с гранатами и с бутылками горючей жидкости.

Хрипло кричали команду артиллерийские начальники, но реже и реже гремели голоса пушек.

Просто умирали люди на поле сражения.

- Не играть нам с тобой, Вася, больше, - сказал политрук Невтулов. Крупнокалиберная пуля попала ему в грудь, кровь текла изо рта при каждом вздохе. Румянцев поцеловал его и заплакал.

- Огонь! - закричал командир батареи, и в грохоте пушек потонул последний шопот Невтулова.

Смертельно был ранен в живот Бабаджаньян во время четвёртой атаки немецких танков. Бойцы положили его на плащ-палатку и хотели вынести из боя.

- У меня ещё есть голос, чтобы командовать, - сказал он.

И пока не была отбита атака, его голос слышали бойцы. Он умирал на руках у Богарёва.

- Не забывай меня, комиссар, - сказал он, - за эти дни ты для меня стал другом.

Умирали бойцы. Кто расскажет об их подвигах? Лишь быстрые облака видели, как бился до последнего патрона боец Рябоконь, как, уложив десять врагов, взорвал себя холодеющей рукой политрук Еретик, как, окружённый немцами, стрелял до последнего вздоха красноармеец Глушков, как, истекая кровью, бились пулемётчики Глаголев и Кордахин, пока слабеющие пальцы могли нажимать на спусковой крючок, пока меркнувший взор в знойном тумане видел боевую цель.

Велик народ, чьи сыновья умирают свято, просто и сурово на необозримых полях сражения. О них знают небо и звёзды, их последние вздохи слышала земля, их подвиги видела несжатая рожь и придорожные рощи. Они спят в земле, над ними небо, солнце и облака. Они спят крепко, спят вечным сном, как спят их отцы и деды, всю жизнь трудившиеся плотники, землекопы, шахтёры, ткачи, крестьяне великой земли. Много пота, много тяжёлого, подчас непосильного труда отдали они этой земле. Пришёл грозный час войны, и они отдали ей свою кровь и свою жизнь. Пусть же эта земля славится трудом, разумом, честью и свободой. Пусть не будет слова величавей и святей, чем слово "народ"!

Ночью, после похорон погибших, Богарёв пошёл в блиндаж.

- Товарищ комиссар, - сказал дежуривший у блиндажа красноармеец, - посыльный пришёл.

- Какой посыльный? - удивлённо спросил Богарёв. - Откуда?

Вошёл небольшого роста красноармеец с сумкой и винтовкой.

- Откуда вы, товарищ боец?

- Из штаба дивизии, почту принёс.

- Как же вы прошли, ведь дорога отрезана?

- Пробрался, товарищ комиссар, километра четыре на пузе полз, через речку переправился ночью, немца-часового застрелил, вот погон с него принёс.

- Страшно было пробираться? - спросил Богарёв.

- Да чего мне бояться? - усмехаясь, сказал красноармеец. - У меня душа дешёвая, как балалайка, я за неё не боюсь, я ей цену положил - пять копеек. Чего же за неё бояться?

- Будто так? - серьёзно спросил Богарёв. - Будто так?

Красноармеец, усмехаясь, молчал.

Первое письмо было из Еревана - Бабаджаньяну. Богарёв посмотрел на обратный адрес - письмо пришло от жены Бабаджаньяна.

Командиры рот Овчинников и Шулейкин, политрук Махоткин, быстро перебирая письма, негромко говорили: "Этот есть… убит… убит… этот есть… убит…" - и откладывали письма убитым в отдельную стопку.

Богарёв взял письмо Бабаджаньяну и пошёл к его могиле. Он положил письмо на могильный холм, прикрыл его землёй, придавил сверху осколком снаряда.

Долго простоял он над могилой комбата.

- Когда же ко мне придёт твоё письмо, Лиза? - спросил он вслух.

В три часа утра пришла коротенькая шифровка по радио. Командующий армией благодарил бойцов и командиров за мужество. Потери, нанесённые ими немецким танкам, огромны. Они блестяще выполнили задачу и задержали движение мощной колонны. Остаткам батальона и артиллерии предложено было отходить.

Богарёв знал, что отходить некуда: разведка донесла о ночном движении немцев по просёлочным дорогам, пересекающим большак.

С тревожными вопросами подходили к нему командиры. "Мы в окружении", - говорили они.

После гибели Бабаджаньяна он один должен был решать. Фразу, которую любят часто говорить на фронте: "Я познакомился с обстановкой и принял решение", даже в тех случаях, когда речь идёт о ночёвке или обеде, теперь впервые торжественно произнёс Богарёв, обращаясь к командирам и политрукам, собравшимся в блиндаже. Он внутренне подивился, проговорив эти слова, и подумал: "Вот бы Лиза меня увидала". Да, часто хотелось ему, чтобы Лиза посмотрела на него.

- Товарищи командиры, решение моё таково, - сказал Богарёв, - мы отходим в лес. Там мы отдохнём, организуемся и с боем пробьёмся к реке для переправы на восточный берег. Своим заместителем назначаю капитана Румянцева. Выступаем мы ровно через час.

Он оглядел утомлённые лица командиров, суровое, постаревшее лицо Румянцева и совсем другим голосом, напомнившим ему самому довоенную Москву, сказал:

- Друзья мои, так кровью и огнём куётся наша победа. Почтим вставанием погибших в сегодняшнем бою наших верных друзей - красноармейцев, политработников и командиров.

XIV. В штабе фронта

Штаб фронта стоял в лесу. В шалашах и крытых зеленью землянках жили сотрудники операгивного, разведывательного отделов, Политуправления и фронтового интендантства. Под густым орешником стояли канцелярские столы, посыльные ходили сказочными тропинками, покрытыми жолудями, и наливали в чернильницы чернила. По утрам треск пишущих машинок под влажной от росы листвой заглушал пение птиц; меж густых зарослей: видны были белокурые женские головы, слышался женский смех и мрачные голоса канцеляристов. В сумрачном высоком шалаше стояли огромные столы с картами, вокруг шалаша ходили часовые, караульный у входа накалывал разовые пропуска на гвоздик, прибитый к старой дуплистой осине. Ночью гнилые пни светились голубоватым светом. Штаб всегда жил своей неизменной жизнью, - помещался ли он в старинных залах польского вельможи, или в избах большого села, или в лесу. А лес жил своей жизнью: белки делали зимние запасы и, озоруя, роняли на головы машинисток жолуди, дятлы долбили древесину, выколачивая червей, коршуны прочёсывали вершины дубов, осин, лип, молодые птицы пробовали силу своих крыльев, многомиллионный мир рыжих и чёрных муравьев, жуков-носорогов, жужелиц спешил и работал.

Иногда в ясном небе появлялись "Мессершмитты", они кружили над лесным массивом, высматривая войска и штабы.

"Во-о-оздух!" - кричали тогда часовые. Машинистки убирали со столов бумаги, накидывали на голову тёмные платочки, командиры снимали фуражки, чтобы блеск козырьков не был заметен, штабной парикмахер торопливо сворачивал белую простыню и стирал мыльную пену с недобритой щеки клиента, официантки ветвями прикрывали тарелки, приготовленные к обеду. Становилось тихо, слышно было лишь гудение моторов, да из сосновой рощи на песчаном пригорке, где находилось артиллерийское управление, раздавался сочный, весёлый голос розовощёкого артиллерийского генерала, распекавшего своих подчинённых.

И так же, как в полутёмном сводчатом зале дворца, в лиственный шалаш, где заседал военный совет, приносили тарелку зелёных яблок для командующего и коробки "Северной Пальмиры" для участников заседания.

Штаб фронта находился в сорока километрах от передовых позиций. По вечерам, когда стихал ветер и переставали гудеть вершины деревьев, ясно слышна была в лесу артиллерийская стрельба. Начальник штаба считал, что штаб надо отвести по крайней мере на семьдесят - восемьдесят километров вглубь, но командующий медлил, - ему нравилась близость к фронту, он много выезжал в дивизии и полки, мог непосредственно наблюдать ход боя, а через сорок минут находиться в штабе, у большой карты с обстановкой.

В этот день в штабе с утра тревожились. Немецкие танковые колонны подошли к реке. Среди штабных прошёл слух, что по эту сторону реки видели мотоциклистов, они, очевидно, переправились на больших плоскодонных лодках и проехали до опушки леса, в котором стоял штаб. Когда комиссар штаба доложил об этом командующему, Ерёмин стоял у орехового куста и обирал спелые орехи.

Пришедшие с комиссаром штабные командиры пытливо и тревожно наблюдали за лицом командующего, но известие не произвело на Ерёмина впечатления. Он кивнул в знак того, что слышал слова комиссара штаба, и сказал своему адъютанту:

- Лазарев, пригни-ка эту ветку, - видишь, на ней десятка три орехов уселось.

Стоявшие вокруг командиры внимательно наблюдали, как трудолюбиво Ерёмин обирал орехи с ветки. Глаза, видимо, были у него хороши, - он не пропустил ни одного орешка, даже из тех, что хитро и умело прятались в своих зелёных ячейках меж шершавых листьев орешника. Этот урок спокойствия длился довольно долго.

Затем командующий быстро подошёл к ожидавшим его начальникам отделов и сказал:

- Знаю, знаю, зачем сюда пришли. Штаб остаётся на месте, никуда передвигаться не будет. Извольте впредь являться лишь по моему вызову.

Смущённые начальники ушли. Через несколько минут адъютант доложил, что у телефона командующий армейской группы Самарин.

Ерёмин пошёл в шалаш.

Он слушал, что говорит Самарин, и повторял время от времени: "Тёк, так". И тем же голосом, которым говорил это "так, так", произнёс:

- Вот что, Самарин, убыль в частях - само собой, а задачу я вам поставил, и если вы останетесь один, то всё равно задачу вы выполните. Поняли?

Командующий сказал:

- Очень хорошо, что поняли, - и повесил трубку. Чередниченко, слушавший этот разговор, сказал:

- Самарину, видно, трудно. Он зря не станет говорить.

- Да, Самарии железный человек, - сказал командующий.

- Это верно, железный, но я всё-таки к нему завтра съезжу, к железному.

- А денёк-то, денёк какой! - сказал командующий. - Орехов не хочешь? Сам собирал.

- Я видел, - усмехнувшись, сказал Чередниченко взял горсть орехов.

- Видел? - оживлённо говорил командующий. - Услышали про мотоциклистов и решили, что я буду штаб с места снимать.

- Ничего, ничего, - ответил Чередниченко, - я с две сотни людей в памяти держу и вижу: приедет представляться - гимнастёрка новенькая, лицо белое, руки белые и глаза неустойчивые. Сидел, вижу, в академии или ещё где-нибудь. А с каждым днём меняется: нос лупится, а дальше загорят руки, гимнастёрка уже не топорщится, лицо от солнца закалится, даже брови выгорят. Ну, смотришь человека, пробуешь и видишь: кожа от солнца и ветра потемнела и внутри он закалкой взят…

- Да, да, - сказал командующий, - всё это очень хорошо. Но я, признаться, даже не ставлю людям в заслугу, что они воевать научились, закаляются, привыкли. Что за заслуга такая? Военные, чорт возьми, люди!

Он спросил адъютанта:

- Обед скоро будет?

- Сейчас накрывают, - сказал дежурный порученец.

- Вот хорошо, - сказал Ерёмин. - Ты орешков не грызи перед обедом. - Он пожал плечами. - Мне мало, когда командир закалился, стал опытен, мудрость приобрёл. Командир должен полной жизнью жить на войне, спать хорошо, есть хорошо, книжку читать, весёлым быть, спокойным, стричься по моде, как ему больше идёт, и лупить по авиации противника, и танки, что в обход пошли, уничтожать, и мотоциклы, и автоматчиков, и кого там хочешь. И от этой драки ему только лучше и спокойней на свете жить. Вот - военный человек. Помнишь, как мы с гобой вареники со сметаной ели в одном полку? Чередниченко усмехнулся.

- Это, когда повар жаловался: "Пикировает и пикировает, не давает, гад, лепить!"

- Вот, вот, - пикировает, не давает, гад, лепить… А вареники хороши были! - Он подумал и сказал: - Всё это так, - своё дело любить надо, а наше с тобой дело - война. Чередниченко подошёл к Ерёмину и сипло проговорил:

- Мы его будем бить. Побежит он, увидишь, побежит. И день этот проклянёт - двадцать второе июня, и час этот - четыре часа утра - проклянёт. И сыновья его, и внуки, и правнуки проклянут.

Назад Дальше