Плевенские редуты - Изюмский Борис Васильевич 2 стр.


Подумал осуждающе: "Вздорным становлюсь. Да и как не станешь, когда в Главной квартире нравы манежные и насаждают их те, кто охотился за эполетами в прихожей, а на свою шкуру скупится. Эти хромые разумом штабисты, фазаны, свободные от ума, пестуны-свистуны, кого повысят в дворецкие, а они уже и на кучера свысока смотрят, завистливо третируют меня на каждом шагу, рады ошельмовать и обойти".

Среднеазиатские награды и в награды не ставят. Словно бы ехидничают молчаливо: "Ты здесь, на европейском театре, подтверди, что получил их не зря". А сами, подлые, не пускают в дело.

Просился вместе со Сюрыдловым на его миноноске "Шутка" шестовыми минами подрывать турецкий монитор. Так только бровью повели осуждающе. А другу моему, штатскому человеку Верещагину, повезло - отправился на опасную охоту.

"Мне нужно действовать, - опять вспомнил он лермонтовскую строку, - a не прохлаждаться в вишневом садочке в румынском Журжево! Действовать!"

2

На берегу, неподалеку от караулки деревянной таможни, у некрутого обрыва Дуная, прикорнули на солнце два молодых донских казака Алексей Суходолов и Алифан Тюкин. Оба они из станицы Митякинекой, второго года службы. Сейчас, вволю нанырявшись, лежали, притихнув, на мелких теплых голышах в одних подштанниках домотканого холста. Одежду свою казаки сложили грудками рядом. Алексей положил на рубахи шашку и карабин, прикрыл их шароварами с алыми лампасами, а сверху водрузил донышком вниз синюю фуражку, тоже с алым околышем и кантом. Холщовые портянки он сунул в сапоги.

Алифан широко разложил шаровары в стороне от своей грудки: он одурика въехал одетым в реку на коне и промочил штаны. Портянки Тюкин повесил на сапоги, а фуражку сдвинул на затылок, оберегая его от солнца.

У Алексея кривоватые ноги, но, вообще-то, он строен, мускулист, светловолос, с ржаными усами, широким ноздрявым носом. Подбородок посредине словно бы малость подсечен косо саблей. Алифан приземист, плечист, у него короткая шея, красная кожа лица, волосы и усы тоже светлые, скорее, даже рыжеватые. Он на год старше Алеши, но разница кажется большей.

В полном формулярном списке "О службе и достоинстве" прыщеватый писарь Грубенников записал каллиграфическим, без нажима почерком, что Суходолову двадцать два года, что он не женат, православный, грамотный, проходил курс наук в учебной команде; в плену, штрафах по суду и без суда не был. В этих немногих строчках, собственно, уложилась вся жизнь Алексея, а графа "походы и дела противу неприятеля" осталась чистой, ждала заполнения.

Да и сам Алексей немногое смог бы добавить.

В год его рождения отца, Трофима, отправили на Крымскую войну, откуда он не вернулся. Поднимала сыновей мать, Евдокия. Мальчишки рано узнали цену хлеба. Вспахивать их надел помогал брат матери Григорий, молчаливый, но добрый человек.

Старший сын Евдокии - Степан - в детстве повредил себе руку, на службу его не взяли, оставили кормильцем.

В детстве любил Алеша скакать на неоседланном коне, взятом из табуна, прямо в степи. Лез в драки, защищая слабых, невзирая на рост и силу противника, поэтому всегда был в синяках, изодранной одежде.

Выростком ездил он как-то с дядей в Новочеркасск. Город понравился широкими улицами, строящимся собором на булыжной площади, гостиным двором, зданием гимназии.

Семнадцати лет приписали Алексея в казачьи малолетки, и на состязании в окружной станице Каменской он запросто переплыл Северский Донец в полной амуниции и с пикой, завоевал приз - седло. Коня же своего не было. Только двумя годами позже, когда принял присягу на верность службе, войсковой штаб дал ему по просьбе станичного сбора ссуду на приобретение коня. Это было унизительно, однако ничего иного придумать не смогли.

Но и полученной ссуды не хватило на покупку хорошего коня. Пришлось продать золотую наградную медаль деда, запас зерна и кусок сада соседям. Пика и шашка достались от деда Родиона, георгиевского кавалера, героя казачьих походов.

Деда Алексей помнил хорошо. Мальчишкой, затаив дыхание, слушал его рассказы о давнем и знаменитом Азовском сидении, о Карсе, казачьих подвигах. И представлял себя в этих схватках.

А в иные вечера они вместе с дедом Родионом сидели на завалинке, слушая, как где-то далеко запевают бабы. Если пели "Перепелушки, рябые перушки", дед знающе говорил:

- Скоро свадьба.

В те вечера, что оставались они в курене, дед иной раз брал скрипку - ее прадед Алеши вывез из Италии - и начинал тихо, жалостливо играть.

Мимо их мазанного глиной куреня иногда проходит мельник Тюкин, отец Алифана. Зимой он - в шубе на меху, на голове барашковая шапка, обут в сапоги с высокими негнущимися голенищами.

Услышав игру деда, Тюкин кривится:

- Музыкант без портков!

…В курене пахнет сухим чернобылом, прислонилась к углу пика-дончиха, на стене под образами висит шашка.

Мать гутарила, что в день, когда Алеша появился на свет божий, дед подарил ему эту шашку, а сосед принес патрон с порохом:

- Казаку на зубок!

Приписным казаком вызывали Алексея Суходолова в мае в персиановские лагеря на месячные сборы.

На сотенных учениях ездили они всеми аллюрами, обучались фланкировке - бою на пиках, умению на полном скаку подбирать с земли фуражку, спрыгивать на карьере, делать стойку на крупе, сигать с одного коня на другого, сдернув с с плеча карабин, стрелять вперед, назад, вниз и в сторону, притворяться убитым, - когда нога остается в стремени, а тело конь тащит по земле, - потом неожиданно вскакивать в седло и разить врага.

Сызмальства умел Алеша быстро седлать коня, пригонять стремя. Посадка его была прочной, ловкой, повороты, как говорил есаул, живыми.

Когда на плацу расставляли шагах в тридцати друг от друга тонкие шесты с мячами, кольцами, закрепленными прутьями, подвешенными мешочками, Алексей на полном скаку сбивал пикой мячи, снимал кольца, рубил шашкой чучела, лозу и мешочки, брал высокие препятствия. Особенно сложно было, трогаясь с места в карьер, заложить за пояс балберку пики, снять карабин и попасть на скаку в мишень. А затем, забросив карабин за плечо, вновь схватить пику и действовать ею.

…То ли прикорнул сейчас Алексей на солнечном припеке, то ли просто заклубилось в памяти недавнее, стало проплывать обрывками, утренними туманами.

Суходолов увидел белые курени своей станицы неподалеку от Северского Донца. Дремали в тени верб левады… Жировали, выплескивались из реки сазаны, ловя розовыми ртами тополиные пушинки. Грустили рощи за балкой Платова. Степные озерца белели от гусиных перьев. Ткали ковры майские тюльпаны в степи.

…Алексей с матерью жили в нижней части станицы - Сукачевке, а Тюкин наверху, на Песковатке, в одном из немногих каменных домов.

Мальчишками они вместе разгоняли свистом сайгаков, лакомились степным черным терном, а то сердцевиной молодого чакана, делали налеты на бахчу, вместе облазили курганы Барсуковый, Маячок, Старый город, окруженный озерами урочищ Зимовное, Гумны. Старики сказывали: из Старого города лет двести назад перенесли их станицу на нынешнее место. В Зимовном прежде зимовал скот станичников, а в урочище Гумны тогда же складывали запасы хлеба.

Алексей с Алифаном любили взбираться на Сторожевой курган и представлять, как не в такую и давень стоял здесь большой столб, обмотанный соломой, и, если надвигалась опасность, караульный поджигал солому, призывая станичников вооружаться.

Алексею показалось, что ветер донес до него пряное дыхание полыни в балке Малая Елань, он увидел, как серебрится озеро Митякинские Грачики, как развалилась коряга у белой песчаной каймы Донца. Вон пролетела длиннокрылая вражина цыплят - лунь; завиднелся пепельный дудак с белоснежными перьями на брюхе и крыльях…

Течет, течет Дон мимо Раздор и Старочеркасска, доверчиво тянется к нему Северский Донец…

Уезжая из Митякинской на войну, поклонились казаки станице, дали прощальный залп из ружей, выпили стремянную.

Окружной атаман прочитал им в станице Каменской царский манифест: "Божьей милостью Мы, Александр Вторый… исчерпав до конца миролюбие наше, вынуждены обратиться к силе оружия… Принять участие в судьбах угнетенного христианского населения Турции…"

А после чтения сказал:

- Храбрые донцы! Не посрамим наши знамена и подвиги предков…

Заиграли генерал-марш. Алексей, огладив коня, подумал:. "Как ты будешь служить?" Послышалась команда:

- Полк, направо, песенники, вперед!

Выслали боевые дозоры, и Алексей очутился в боковом разъезде. Шутейное дело - Войско Донское выставило пятьдесят три полка и двадцать четыре батареи!

И когда оставляли границу области, Алексей поцеловал родную землю, взял щепоть ее в тряпицу, повесил на грудь.

На первом же привале казаки гутарили меж собой:

- Нужна мне та Порта, как кобелю пятая нога, - пожилой казак Скопцов, приставив палец к широкому носу, прочистил его.

- Дак ведь над кровными, единой веры братьями изголяются, - возразил могутный, с кулачищами в мальчишескую голову, Адриан Мягков.

- Оно, конешно, - не упорствуя, согласился Скопцов, - братушек жалко. Все ж поможу я им, - решительно заключил он, - поможу на совесть.

Сейчас, вспоминая этот разговор, Суходолов подумал: "Что встретим за Дунаем? Неужто турка перед пикой не дрогнет?.. Верно ль гутарят, что болгары с нами сильно схожие?".

…И Алифан, разомлев на дунайском берегу, возмечтал: станет он из Болгарии присылать папане то добро, что под руку подвернется, все веселее будет службу ломать.

А потом, как турок потрясет, сам заявится с золотишком в станицу. Сейчас там двадцать четыре водяных мельницы. И отец Алифзна не самый богатый из мельников. "А бог даст, обскачем всех. Откроем заезжий двор с трактиром, как у Селивановых, поставим маслобойку аль овчиный завод. Ну, для начала, на худой конец, можно промыслить и питейным заведением".

Алифан увидел себя в атласной розовой рубашке, подпоясанной кушаком с махрами. На груди - Егорий. Увидел свои лампасные брюки, заправленные в хромовые сапоги, посунутые гармошкой. Станичники величают его не иначе, как Алифан Игнатьич, почтительно сгибают спины.

Ну ты скажи, что капитал делает!

* * *

Вдруг раздался нарастающий свист и где-то близко шлепнулась, но не взорвалась турецкая граната. Пугливо заржал Алексеев Быстрец, привязанный к забору у акации, завертелся, копытом задел прислоненную к стволу пику, повалил ее, замотал холщовой торбой с овсом.

Алеша приподнял голову. Чуб его уже высох, распушился и походил на спутанный клубок перекати-поля, нависший над лбом; коричневое родимое пятно под правой лопаткой сдвинулось вниз, а нательный крест на суровой нитке с узелком и прикрепленная к нему тряпица с донской землей заболтались маятником.

- Стоять! - строго прикрикнул он на Быстреца.

Тот вмиг успокоился, только покосился крупными, синеватого отлива глазами сначала на хозяина, а потом на алифановского, словно в лохматой бурке, крепкого Куманька, отбивавшегося хвостом от мух.

Алеша снова опустил голову. Любил он своего справного высокого красавца, попавшего к нему прямо из степного табуна. Был конь золотисто-рыжей масти, широкогруд, с прямой спиной, короткой, волнистой, тонковолосой гривой, белой меткой на лбу. На правой передней и левой задней сухих ногах белели "носки".

А нелегко ж ему Быстрец достался! Сначала фокусничал: то "давал козла" - выгибал горбом спину, то бочил, то шарахался от выстрелов. Почти год ушел на выездку, но зато каким поворотливым да сильной побежки оказался. Диковатость сменилась огненностью. Теперь повиновался он малейшему уклону туловища, мягкому намеку поводьев, смирно стоял на брошенном поводу. Когда хозяин стрелял, Быстрец не тянулся на чумбуре; смело шел в реку и плыл. Ложился на землю, если приходилось взваливать на него большой вьюк; покорно давал себя стреножить.

Алеша никогда не бил коня, в дождь и холод набрасывал на него попону, а то и свою одежду, ласково разговаривал перед тем, как дать корм, оглаживал за послушание, успокоительно прикасался ладонью к затылку меж ушей, знал все его повадки, настроение в любой час.

Если глаз у коня туманился - значит, устал он; если в рыси поматывал головой и настораживал уши, прядал ими - значит, идти Быстрецу легко и приятно. Не любил мундштук, он его только раздражал, портил характер, а вот уздечка утешала.

…Быстрец заржал. Алексей сел. Солнце ушло за башню, было, наверное, часа три, скоро заступать в наряд. Алифан громко икнул.

- Дома не иначе ктой-то вспоминает, - встал, пошевелил лопатками, разминая розоватое, жирное тело, вразвалку пошел за шароварами.

Что за черт - они сбились в комок, словно кто-то мимоходом поддел их сапогом и замотал. Алифан развернул шаровары и недоуменно вытаращил маленькие рачьи глаза: продрав материю, лежала граната.

- Гля, куда, подлюка турецкая, забралась! - Разглядев дыру назади, рассвирепел: - Спортила новое добро. Ну, сука залетная!

Алифан схватил гранату за хвост и остервенело швырнул ее вниз, под обрыв.

Они уже сели в седла, когда заметили вдали подводы.

Казаки подъехали ближе. На подводе лежал в забытьи очень бледный, с черной окладистой бородой, человек, вытянув забинтованную ногу. Пот крупными каплями выступил на его огромном выпуклом лбу.

- Кто такой? - спросил Алифан у пожилого санитара.

- Художник Верещагин, - тихо, словно боясь потревожить раненого, ответил санитар, - на станцию волокем. Вот те и первый ранетый на энтой войне… Отчаянной смелости, сказывают, человек, хотя и цивильный.

Казаки недоверчиво переглянулись: разве ж может цивильный быть отчаюгой?

3

Систово - город немалый, с остатками средневековой крепости "Калето", развалинами древних стен лагеря римских легионеров.

В городе одних магазинов около трехсот. Да базары: конский, винный, свинский. Да портовые причалы, бессонно шумевшие до войны. От них вверх круто взбирается небрежно мощенная крупным камнем улица, обсаженная тополями. Кроме множества небольших домов под красной черепицей, в Систово есть и постройки европейские, в несколько этажей, с балконами и венецианскими окнами. Такие, как открытое художником Николаем Павловичем рисовальное училище, приватное торговое училище Димитра Шишманова, первое у болгар читалище и австрийское пароходное агенство на пристани.

Свой дом - только на втором этаже шесть комнат - чорбаджи Жечо Цолов построил на окраине Систово. Поставил очень высокие ворота - знак зажиточности, значимости.

Сразу за оградой шли земельные угодья Жечо: виноградники, огороды.

Все началось с того, что в молодости приказчик Цолов обокрал своего хозяина, владельца магазина, и открыл собственное дело. Затем по расчету женился на перезрелой дочери ростовщика Калчо Гюрова, когда же тесть умер - присвоил его сбережения, замурованные в стене. За последние годы чорбаджи удалось захватить общинные земли, лучшие пашни, а бывших владельцев перевести на испольщину. Теперь у него было сорок буйволов, шесть лошадей. Он удачно утаивал средства, собранные на содержание училища и церкви; входя в совет из чорбаджи, не брезговал пользоваться кассой городских доходов, отдавать деньги в рост, беря по триста - четыреста процентов; удачно перепродавал розовое масло.

В селе Царевец, с тридцатью избами, Цолов был властелином. Когда вначале, еще до откупа, турецкие сборщики налогов наезжали туда с жандармами, Жечо зазывал сборщиков к себе, чтобы напоить, накормить, заручиться расположением. Позже он сам, с не меньшим рвением, стал собирать налоги.

…Собственно, резкой грани, где бы кончалось Систово и начинался Царевец, не было. Ближе всех к городу стояла изба огородника Ивайло Конова, а затем шли дворы его односельчан.

Своему единственному и любимому сыну Марину Жечо Цолов постарался дать хорошее образование. Сначала нанял ему гувернера-англичанина, мистера Коллинза, но выгнал его, как только тот попросил прибавку к жалованью. Затем к ним домой стали ходить частные учителя. Позже Марин поступил в единственную в Болгарии Габровскую полную гимназию и, наконец, в стамбульское миссионерское училище "Robert Kollege".

Жечо безмерно гордился тем, что отпрыск его знал турецкий, французский, английский языки. В мечтах он видел Марина миллионером, ведущим международную торговлю.

Считая себя просвещенным человеком, Цолов даже подписался на газету "Прогресс", выходящую в Истанбуле на болгарском языке, и вполне соглашался с ее статьями, призывавшими к широкому сотрудничеству с Портой.

Назад Дальше