О друзьях товарищах - Олег Селянкин 2 стр.


Может быть, потому и я так отчетливо помню все это?

А на следующий день, опять начав обстрел наших окопов ровно в шесть, фашисты вдруг пошли в атаку. Она развивалась точно по науке войны: сначала они обрушили на нас шквальный минометный огонь, от которого в глазах свет померк, а потом выскочили из окопов и, строча из автоматов, понеслись на нас. В подобных случаях некоторые мои собратья по перу частенько пишут: дескать, воздух стонал от пуль. Или что-то в этом же роде. Не знаю, может быть, бывает и так. Но, насколько мне помнится, тогда просто стоял невероятный грохот, из которого выделялись лишь очень близкие разрывы мин.

Впечатляющей была эта первая для нас вражеская атака. Но мы выдержали "психический удар", дождались, когда расстояние между нами и фашистами сократилось метров до ста пятидесяти, и разом ударили по ним из всех видов своего оружия. Напомню, что наш батальон был вооружен автоматами, что в каждой роте мы имели взвод станковых пулеметов (три "максима"), а в каждом отделении - по одному ручному пулемету. И вполне понятно, что, когда из всего этого оружия мы ударили по врагу, да еще с такого малого расстояния, фашисты сразу же будто споткнулись, многие из них упали. А через несколько секунд остальные бросились уже к своим окопам.

То-то было у нас ликования! Ведь мы думали, что и дальше у нас все пойдет так же, что мы уже научились воевать.

Не буду подробно описывать все бои, в которых участвовал наш батальон, мне это кажется излишним, тем более что в то время моя "кочка зрения" - командир роты - была ничтожно мала. Скажу одно: от боя к бою мужал и быстро набирался воинских премудростей наш батальон.

К тому времени мы уже поняли, что это настоящая война, а не пограничный инцидент. Мы уже знали причину наших неудач на фронтах (враг напал на нас внезапно), но в голову невольно лезло: а почему сейчас, когда с начала войны минуло почти три недели, враг по-прежнему идет вперед? Где же главные силы нашей армии? Почему они не вступают в бой? Или высшее командование нашей армии, как и мы, было обмануто мирным договором с Германией?

Мы с жадностью вслушивались в сводки Совинформбюро, в которых говорилось, что в районе Одессы наши войска прочно стоят на занимаемых рубежах. Думали, может быть, это и есть предвестник скорого нашего общего наступления? Может быть, еще немного - и мы тоже пойдем вперед, пойдем вперед здесь, под Ленинградом?

Конечно, в то время мы еще не могли знать, что враг очень расчетливо выбрал время для нападения на Советский Союз: именно в тот момент, когда наша армия еще не полностью получила на свое вооружение новейшие самолеты и танки, которые по своим тактико-техническим характеристикам даже несколько превосходили немецкие; что в то время у нас на весь огромный фронт было всего 149 дивизий и одна отдельная стрелковая бригада против 158 немецких дивизий, которых поддерживали 3712 танков, 4950 самолетов и 50 тысяч орудий; причем, если в наших дивизиях зачастую было менее 8 тысяч личного состава, то у немцев - 14 и даже 16 тысяч.

Не могли мы тогда знать и того, что наши партия и правительство, еще надеясь договором с Германией на какое-то время все же сохранить мир, весной 1941 года отдали приказ скрытно подтянуть к нашей западной границе 16, 19, 21 и 22-ю армии и 25-й стрелковый корпус, а всего за май - 28 стрелковых дивизий и 4 армейских управления.

Очень многого мы тогда не знали. Вот и недоумевали, даже злились, что деремся вроде бы хорошо, вроде бы бьем фашистов подходяще, а Ленинград после каждого нашего боя становится все ближе и ближе к фронту.

Но что особенно интересовало и радовало - в людях я открывал какие-то вроде бы даже не свойственные им черты характера, способности, о которых даже не подозревал. Например, мой связной Ольхов, а в недавнем прошлом трюмный машинист - тихоня с нежным девичьим румянцем на щеках, - оказался прекрасным снайпером.

Началось все с того, что мне на роту дали пять винтовок со снайперским прицелом. Четыре из них я в приказном порядке сразу же вручил матросам, а вот пятой завладел Ольхов и так любовно освобождал ее от арсенальной смазки, так нежно гладил рукой ее прицел, что я, напустив на себя серьезность, соответствующую моменту, сказал:

- Эту, Ольхов, оставь себе. Ты, как мой личный связной, помимо всего прочего, еще обязан и охранять мою жизнь, так что…

Я, разумеется, шутил, но он все, сказанное мной, воспринял серьезно, даже встал по стойке "смирно".

Стало неловко, и я поспешил уйти, но Ольхов как привязанный двинулся за мной.

Шли дни. Ольхов почти все время был рядом со мной, изредка постреливал из своей винтовки. Но ни разу даже словом не обмолвился, что я, мол, в фашиста попал.

И вдруг в немецких окопах завелся "весельчак": воспользовавшись тем, что расстояние между нашими окопами в то время было вполне приличным - около трехсот метров, он на довольно правильном русском языке периодически выкрикивал в наш адрес всевозможные гадости и, демонстрируя свою смелость, на короткое время даже высовывался из окопа, и каждый раз там, где мы его вовсе не ждали. Так он обозлил нас, что за ним охотились чуть ли не всей ротой, но…

Вот тогда матросы почему-то и потребовали, чтобы я приказал Ольхову успокоить того фашиста. Народ у нас в роте (и в батальоне - тоже) подобрался веселый, любящий разыграть кого-нибудь. Однажды, например, они вполне серьезно убеждали меня, что старшина 2-й статьи Иван Павлов точь-в-точь как Лемешев поет, только талант свой раскрыть стесняется. Дескать, попросите, вам он не откажет, ну и сами убедитесь, что мы правду говорим. Я попался на приманку и, к великой радости матросов, улучив сравнительно спокойную минутку, очень вежливо попросил Ивана Павлова спеть что-нибудь душевное. И он "спел"! Оказывается, у него не было ни голоса приятного, ни слуха музыкального.

Мне, конечно, было обидно, что попался так запросто, но рассердиться на матросов не смог: уж очень от души они вместе с Павловым хохотали, видя мое смятение.

Между прочим, это очень приятно, когда твои подчиненные смеются от души.

Вот и теперь я посчитал, что они опять хотят разыграть меня, ну и приказал Ольхову "выйти на охоту". К моему удивлению, матросы, до этого грудившиеся вокруг меня, моментально разбежались по своим местам и замерли, наблюдая за вражескими окопами. Там, казалось, не было ни души. Тогда матрос Константин Метелкин - самый заядлый зубоскал в батальоне - выступил с "речью" в адрес того фашиста. И такой забористой и ядовитой, что не берусь ее пересказывать.

Как и ожидали, фашист немедленно откликнулся, а еще немного погодя один из моих матросов и скомандовал:

- Левый борт, курсовой сорок!

Чуть дернулся влево ствол винтовки Ольхова, и почти сразу же прогремел выстрел. Я сам видел, как "весельчак" сунулся лицом в бруствер. Вот только после этого случая я и заинтересовался успехами своего связного и узнал, что лишь за последние четыре дня он, оказывается, довел свой личный счет убитых врагов до тридцати двух.

Или взять того же Метелкина, о котором я уже упоминал.

Еще в тот период, когда наш батальон метался где-то сзади фронта, среди нас было много разговоров о самолетах и танках врага. Мы тогда еще не понимали, почему большинство раненых, с которыми нам довелось беседовать, свои боевые неудачи связывало именно с ними. Мы, например, уже несколько раз подвергались бомбежкам. Конечно, неприятно, когда из-под облаков на тебя падает бомба, кажется: она нацелена точно тебе в голову. Но ведь терпеть-то можно?

А что касается танков… Мы хорошо помнили, что против них нужно применять связки гранат. Или у нас нет гранат? Или мы не умеем из них делать связки? Да любой из нас так наловчился их мастерить, что, когда дело дойдет до боя, только успевайте, фашистские генералы, свои танки к нашим окопам посылать!

Очень наивными, невероятно наивными были мы тогда. Ни дать ни взять - фронтовые салажата.

Что такое настоящая бомбежка, мы узнали в первый день своего пребывания в окопах. Дня через два после этого увидели и танки не на параде, а в бою. Должен признаться, что, хотя тогда на нас шли только три немецких танка и утюжили они окопы наших соседей - ополченцев, мы изрядно переволновались: три наших гаубицы, выпустив по нескольку снарядов, заглохли, подавленные минометным огнем врага, а взрывы гранат, на которые мы возлагали столько надежд, звучали как детские хлопушки; нам казалось, что танки на взрывы гранат вообще не обращали внимания.

После двух или трех встреч с танками врага мы напрочь отказались от связок гранат и артподготовки силами своей гаубичной батареи: только предупреждение фашистам, что здесь затаились истребители танков или что мы вот-вот бросимся в атаку.

А в тот день, когда Метелкин совершил свой подвиг и предстал перед нами в новом качестве, враг бросил в бой против нашего батальона сразу двадцать танков. Казалось, сама земля дрожала под их тяжестью.

Поверьте, очень неприятно, когда на тебя прут бронированные громадины, строча из пулеметов и стреляя из пушек. И прежде всего потому, что тебе - маленькому и такому уязвимому человеку - они кажутся несокрушимыми, и невольно создается впечатление, что они вот сейчас, через две или три минуты, обязательно вдавят тебя в землю. И надо было иметь крепкие нервы, изрядную силу воли, чтобы заставить себя сидеть в окопе, когда, строча Из пулеметов и стреляя из орудий, на бойца неслись эти бронированные коробки.

Всем нам было тяжело совладать с собой в такие моменты. А каково приходилось истребителям танков, которые были обязаны не просто усидеть в своих ячейках, но еще и сокрушить эту грохочущую гусеницами смерть?

Тогда нам повезло: между нашими и вражескими окопами лежало зыбкое, заболоченное поле; только по дороге, пересекавшей его, колонной и шли на нас вражеские танки.

Пять танков потеряли фашисты в том бою, и три из них сжег бутылками старший матрос Константин Метелкин.

О его подвиге я уже этим же вечером доложил Куликову и сказал, что мы с комиссаром считаем Метелкина вполне достойным награждения. Капитан-лейтенант внимательно выслушал меня, весь засветился радостью за Метелкина, а потом, когда я замолчал, вдруг спросил:

- Не понимаю, за что его награждать? Только за то, что честно выполнил боевой приказ?.. Объяви благодарность перед строем, и достаточно.

Мы с Лебедевым вместе наседали на Николая Николаевича, но он упрямо стоял на своем.

Конечно, он ошибался, но разве Метелкину, Ольхову, Кашину и другим было легче от сознания этого? И вообще тогда, летом 1941 года, командование было невероятно скупо на правительственные награды. Вот и получилось, что почти полтора месяца наш батальон был в непрерывных боях, обороняя подступы к Ленинграду, но ни один матрос, ни один командир даже медалью не отмечен.

Новый и яркий талант обнаружился и у главного старшины М. Кашина. Я познакомился с Кашиным еще на дивизионе подводных лодок, знал его как прекрасного торпедиста; каждый из нас, командиров БЧ-II–III, мечтал иметь такого помощника.

Теперь этот самый Кашин был командиром отделения во 2-м взводе моей роты. И новый талант его открылся нам после того, как произошло чепе.

Мы уже недели две были в непрерывных боях. Схватывались с фашистами и в рукопашном. Научились и одним огнем - не выскакивая из окопов, не угрожая рукопашной - отбивать вражеские атаки. Короче говоря, из салажат мы уже почти превратились в настоящих фронтовиков. Даже пленных на своем счету имели: и в бою брали, и "языков" из вражеских окопов притаскивали.

Между прочим, что меня поражало - матросы относились к пленным без неприязни: и накормить спешили, и на табачок не очень скупились, хотя у самих излишков и того и другого не было. Меня злило это, так как из редких газет, которые к нам все же попадали, из разговоров с солдатами, отступившими сюда от самой границы, мы многое слышали о жестокости и зверствах фашистов. Матросы всему этому верили, но почему-то все это считали случайным результатом своеобразных "вывихов" в психике некоторых фашистских солдат и офицеров. Я несколько раз порывался побеседовать с матросами на эту тему, но Лебедев отговорил: дескать, потерпи немного, сама жизнь - наш лучший агитатор.

Тот день, когда случилось чепе, начался с яростной бомбежки наших окопов: пятнадцать Ю-87 обрабатывали наши позиции так, что земля, вздыбленная взрывами бомб, солнце прикрыла. Только ушли самолеты - на нас обрушился шквал минометного огня. Особого вреда он, правда, не принес, так как мы, как всегда, большую часть окопов закрыли одним накатом с земляной присыпкой, но нервы потрепал основательно: что ни говорите, а не очень приятно, когда вблизи тебя почти полтора часа непрерывно рвутся вражеские мины.

Потом фашисты, видимо, посчитав, что мы если и не уничтожены, то основательно деморализованы, пошли в атаку. Но не так, как обычно: без единого вскрика вдруг выскочили из окопов и двинулись на нас, выдерживая относительное равнение по всей своей плотной цепи.

Мы, разумеется, открыли огонь. Прекрасно видели, что многие атакующие падали от наших пуль. Но остальные будто не замечали этого и шли вперед, держа автоматы наизготовку.

Казалось, они бесконечно долго шли так, презирая смерть. Потом враз застрочили из автоматов, завопили и побежали, вернее, понеслись на нас.

Они уже почти достигли наших окопов, когда мы всем батальоном бросились им навстречу.

Трудно описывать рукопашный бой, если ты сам был его участником: ведь и на тебя нападали враги, ведь и тебе тоже приходилось отражать их удары и самому наносить ответные и упреждающие. И после первого такого боя я ничего вообще не мог рассказать: для меня все поле боя закрыл вражеский солдат, который почему-то хотел обязательно задушить меня, хотя на груди у него болтался автомат, а на поясе - нож.

В том бою, когда случилось чепе, я уже многое видел, но рассказать обо всем виденном - будет только россыпь эпизодов, не связанных друг с другом. Поэтому одно скажу: сейчас, с дистанции более тридцати лет, я не могу вспомнить, с чего и когда это началось, но в рукопашном, бою мы всегда дрались маленькими звеньями - от трех до пяти человек. Мне кажется, что этот тактический прием ведения рукопашного боя родился сразу, мне кажется, что кто-то из матросов сразу же вдруг понял, что значительно удобнее, безопаснее, когда спину твою прикрывает товарищ. Вот и появились в нашем батальоне, как и в авиации, "ведущие" и "ведомые". С той разницей, что сама обстановка, а не приказ командира определял, кому сегодня кем быть.

Так вот, рукопашный бой на какое-то короткое время вспыхнул по всей линии окопов нашего батальона, а потом, как бывало уже не раз, фашисты бросились наутек. Мы - за ними. Намеревались ворваться в их окопы, но по нам так дружно и точно ударили их минометы и пулеметы, что мы поспешно откатились на свой рубеж обороны.

В этом бою мы потеряли много хороших товарищей, а самое неприятное, непоправимое - не успели с поля боя унести наших павших. Среди тех, кого в горячке боя мы посчитали убитыми, оказался бывший донецкий шахтер Александр Сухомлинов. Тяжело раненный, он упал в нескольких шагах от вражеских окопов.

А до этого случая наш батальон был известен и тем, что обязательно, как бы трудно ни было, мы выносили с поля боя и раненых, и павших. И каждый из нас истово верил, что случись с ним беда - товарищи не бросят. И вдруг…

Мы стыдились смотреть друг другу в глаза.

И тут наблюдатели закричали, что из вражеских окопов на поле недавнего боя выскользнули два солдата, поползли к Сухомлинову. Мы, конечно, немедленно прекратили огонь, так как считали, что они хотят оказать помощь нашему раненому товарищу; мы, например, раненым немцам всегда помогали.

Но эти мерзавцы под Сухомлинова подложили взрывчатку.

Первым желанием, когда прогрохотал взрыв, было - броситься на штурм вражеских окопов. Но отрезвляюще подействовала выжидательная тишина, царившая там.

Многие из нас тогда плакали от бессилия. Очень многие плакали. И все вдруг поняли, какой коварный и невероятно жестокий враг перед нами.

После этого случая у нас кое-кто стал поговаривать: дескать, брать в плен надо лишь тех, кто сдавался до боя. И, как мне кажется, это было правильно. А то ведь как иной раз получалось? Несешься на вражеские окопы и видишь, как какой-то фашист-автоматчик яростно строчит по тебе. Настолько яростно, что попасть не может. Но вот ты подбегаешь к нему, самое время для твоего решительного удара, а он в этот момент возьми и "вздерни ручки до тучки", как острили матросы.

И ты берешь его в плен, вежливо препровождаешь в тыл, где во время его допроса и узнаешь, что у него в магазине автомата патроны кончились как раз в тот момент, когда ты к нему подбежал. Вот он и сдался.

Случившееся так потрясло весь батальон, что ночью к нам пришел Куликов, не ругался, не кричал, только все спрашивал у нас:

- Как же это так, дорогие мои, получилось?

Этой же ночью Кашин, считавший себя главным виновником случившегося (Сухомлинов был из его отделения), спросив на то у меня разрешение, ушел к фашистам в тыл.

Теперь, конечно, несколько смешно, даже наивно выглядит и этот его поступок, и мое разрешение, теперь, конечно, ясно, что мне тогда нужно было просто прикрикнуть на Кашина: дескать, сиди здесь и в грядущих боях мсти за товарища. Но тогда я искренне считал, что мы должны были только так и поступить.

Кашин вернулся дня через три или четыре и привел одного из офицеров той самой роты, солдаты которой взорвали Сухомлинова. Мы с интересом и некоторым недоумением рассматривали этого фашиста: до этого с эсэсовцами не встречались, только слышали о них. Внешне он - человек как человек, а ведь стал соучастником (или вдохновителем?) такого жуткого преступления! Почему? Или не мать его родила?

Держался он высокомерно, снисходительно поглядывал только на меня, всех прочих будто вообще не замечал. Словом, держался так, будто не он у нас, а мы у него в плену. Но как только он понял, что мы не намерены с ним церемониться, все фанфаронство слетело с него: он и плакал, и молил о пощаде, и порассказал нам такое, что командование, ознакомившись с его показаниями, приказало моей роте по следам Кашина пройти во вражеский тыл и в обусловленный час, когда наши начнут наступление с фронта, ударить по фашистам с тыла.

Вот так мы и открыли в Кашине уже не торпедиста-золотые руки, а разведчика, ставшего вскоре гордостью всего нашего батальона. Да и на мою военную биографию этот поход с ротой в ближний вражеский тыл, как мне кажется, тоже наложил свой отпечаток. Но об этом - позднее…

Почему же все-таки выбор командования пал на мою роту? Прежде всего потому (и это бесспорно), что Кашин был бойцом моей роты. Но, как мне кажется, не осталось без внимания и то, что дней за восемь до этого я схлопотал строгий выговор от Куликова, схлопотал "за беспечность, мальчишество и разгильдяйство, граничащее с преступлением".

Я и сейчас отлично помню, как все это изрек Николай Николаевич, тыча пальцем в мою грудь так яростно, словно хотел пробуравить ее.

Каюсь: самовольно, взяв с собой двух матросов, ночью я сползал к фашистам за "языком". Все обошлось благополучно, приволокли мы ефрейтора, хотя и действовали без должной подготовки. Короче говоря, на этот раз счастье улыбнулось нам.

А гневался Куликов (справедливо гневался) на меня за то, что я, будучи командиром роты, решил все по-мальчишески, на свой страх и риск.

Видимо, вот этот мой "партизанский" поступок и повлиял на решение командования о том, кого послать с Кашиным в тыл врага.

Назад Дальше