- Да не про графа я. Алешка Орлов, сукин сын, задолжал моей фирме сверх пяти тысяч. Рябчиков жрать да пьянствовать любит, а денежки платить - нет его.
- А другого-то нешто не знаешь? Ломоносов это. Самый что ни на есть ученый по России человек…
- А кто его знает… В моих должниках не ходит. А до ученых мне горя мало. Дако-сь наплевать… Вижу - человек здоровецкий, только чаю, ногами не доволен.
- О-о, силач! - захлебнулся улыбкой Митрич. - Из поморов, из мужиков, с-под Архангельска. Землячок мой любезный. Евоный батька первеющий в Холмогорах рыбак. А сам-то он всю науку превзошел за границей.
Двуколка стала повертывать на Седьмую линию.
- Вот на самом том месте, видишь, соснячок стоит, - указал Митрич в конец просеки Большого проспекта. - Тут господин профессор Ломоносов в ночное время троих воров избил… Да-а-а, - раздумчиво протянул Митрич. - Был конь, да изъездился. Так и Ломоносов господин. Винцом зашибал, сердяга. Любил погулеванить. Я с ним, почитай, с вьюных годов знаком.
Тпру, приехали…
2
…И карета Алексея Орлова остановилась. Ломоносов ввел гостя в свою двухэтажную мозаичную мастерскую, помещавшуюся на его земле, за его собственным домом по Новоисаакиевской улице на Мойке. Тут же были выстроены и десять небольших каменных покоев для мастеров.
- Ну, фабрикант, кажи, кажи, что у тебя тут, - сказал всегда веселый и беззаботный Орлов.
М. В. Ломоносов действительно был полунищим фабрикантом. Его кипучей, всегда деятельной натуре тесно в стенах Академии. От физических и механических опытов, от бесконечных вычислений, писания ученых трактатов его неудержимо тянуло к живому труду, в самую гущу жизни. В его гениальную голову влетела мысль завести в России тонкое итальянское искусство мозаики. Десять лет тому назад, по его ходатайству, было ему нарезано в Копорском уезде девять тысяч десятин земли, закреплены за ним четыре деревни с двумя сотнями крестьян и выдана небольшая денежная ссуда. В деревне Усть-Рудицы, верстах в семидесяти от Петербурга, он построил маленький стеклянный завод. В главном здании, длиной восемь, шириной шесть сажен, помещалась лаборатория с несколькими печами для выработки цветных стекол, а к этому зданию примыкала небольшая мастерская. Вот и вся фабрика.
А в петербургской мастерской, куда они вошли, главным образом выделывались нужные для мозаики стеклянные всевозможных цветов палочки (смальты) и производились мозаичные работы.
- Вот-с, пожалуйте, - Ломоносов снял плащ, бросил его на скамейку и повел Орлова к застекленному шкафу. - Помимо смальты, мы делаем бисер, пронизки, стеклярус. А вот и графинчики у нас есть, и кружки, и табакерки, фужеры, блюдца, запонки, набалдашники… Всякого жита по лопате.
- Изящно, Михайло Васильич, одобряю, брат, одобряю. Вещицы хоть куда, хоть ко двору. Только, чаю, не в этом твоя сила, не в графинчиках да бисере. В науках слава твоя, Михаило Васильич.
Ломоносов, усмехаясь глазами, поклонился и сказал:
- А может статься и - в лире. Стихотворство - моя утеха. Физика - мои упражнения.
Два богатыря - молодой и пятидесятидвухлетний - бывший мелкопоместный дворянин и бывший простой мужик улыбчиво смотрели друг другу в глаза. На Ломоносове широкая шелковая блуза, вправленная в табачного цвета штаны, на шее - пышный белый, в складках, галстук, на ногах вместо длинных чулок и башмаков, суконные на пуговицах сапоги - больные ноги его опухали.
- Старишся, Михайло Васильич. С палочкой ходишь. Поправляйся, брат, оздоравливай да ко мне приезжай, спляшем…
- Нет уж, не до плясов мне ныне, Алексей Григорьич, не до ваших придворных комеражей. Со смертного одра едва-едва встал, - стараясь сдерживать раскатистый свой голос, ответил Ломоносов. - Впрочем сказать, я о смерти не тужу: пожил, потерпел. А умру - дети отечества обо мне пожалеют, - с гордым блеском в глазах сказал он и откинул в седых буклях голову.
Был обеденный перерыв, в мастерской пусто. Орлов закурил трубку. На его лощеных пальцах блестели бриллианты. Дорогого шелка блуза и штаны Ломоносова - в пятнах от химических реактивов, брюссельские кружевные манжеты слегка засалены.
- От кого ж ты потерпел-то? - спросил Орлов.
- Да ото всех по малости. И терпел и паки буду терпеть до кончания живота. Врагов много у меня…
- Да ведь ты сам-то зубаст, Михайло Васильич.
- Зубаст, зубаст, Алексей Григорьич… Правильно молвил - зубаст.
(Орлов сел, Ломоносов, подпираясь палкою, стал вышагивать по кирпичному полу.) А чего ради ото всех недругов своих претерпеваю? Стараюсь защитить труд Петра Великого, чтобы научились россияне премудрости книжной да искусствам, чтобы показали свое достоинство! - закричал Ломоносов и, вскинув палку вверх, затряс толстыми обветренными щеками. - Единого хощет Михайло Ломоносов - широкого просвещения россиян, чтоб они гордились отечеством своим, со всем тщанием изучали его. Вот у нас в рекомой Академии все немцы да иноземцы разные. Но ведь, голубчик Алексей Григорьич, надобно и о русских людях пещись, и их помалу в ученье тянуть.
У иноземцев же нет доброхотства учить русских юношей. А ведь есть парнишки, природой одаренные, маленькие Ломоносовы. А без Ломоносовых Россия все равно, что пашня без семян. Да вот я… Кто я был? Хоть смерть в глаза мои глядит, а молвлю не без гордости: я много лет являюсь украшением Академии наук. - Ломоносов понюхал табаку и снова закричал, как на площади:
- Я и до историка Миллера доберусь, я и до нашего Нестора летописца доберусь! Почто они в сочинительстве своем предпочтенье иноземцам отдают против русских?.. Я другой раз - лют.
Орлов с любопытством глядел на разгорячившегося Ломоносова и сквозь клубы дыма, не выпуская трубки из зубов, спросил:
- А верно ли, Михайло Васильич, будто ты намедни, явившись в конференц-зал Академии, изволил показать заседавшим некую фигуру из трех пальцев, опосля чего ушел, изрядно хлопнув дверью?
- Кукиш, кукиш показал! - закричал Ломоносов, большие глаза его запрыгали, крутые брови взлетели вверх. - И по немецкой матушке обложил всех. Я дураков ругать люблю.
- При дворе, узнав про твой дебош, много тому смеялись, - и Орлов раскатисто захохотал.
- Враги, злопыхатели, антагонисты! - выкрикивал Ломоносов, пристукивая палкой в кирпичный пол. - Затирают меня, унизить меня хотят, властвовать надо мною… А я не боюсь, я другому и по шее накладу. Да доведись до драки, я - знаешь что? Ведь я, мотри, рыбак, корпуленция во мне крепкая. А они всемилостивейшим нашептывали на меня, и государыне Елизавете и ныне царствующей императрице. А кто они? Разные Миллеры да Трауберты, немцы. Да еще Сумароков - нежные песенки кропает…
Орлов знал про давнишнюю вражду простака Ломоносова и кичившегося своим старинным дворянским происхождением Сумарокова. Некоторые озорные баре, да и сам Алексей Орлов, нарочно приглашали к себе на обед этих двух недругов, чтоб сравнить их в словесной схватке. Хотя Ломоносов был неповоротлив в обыденной жизни и неохоч заводить знакомства, однако иные приглашения принимал. Когда подвыпивший Сумароков начинал своими приставаньями докучать Ломоносову, тот со всей горячностью резко отвечал ему, и эта резкость почти всегда переходила в недозволенную грубость, в брань. Сумароков же был в ответах хотя и спокоен, но дерзок, и если не остроумен, то остер. Конечная победа оставалась за ним.
И вот теперь, с интересом слушая Ломоносова, гость сочувственно улыбался ему.
- Я Сашку Сумарокова давно знаю. Он еще у матушки Елизаветы тарелки на кухне вылизывал. И ныне, поди, милостивой государыне нашей все глаза намозолил, все пороги пообивал во дворцах да в палатах. В знать лезет…
Да и Васька Тредьяковский - кутья кислая - не лучше его: в "Трудолюбивой Пчеле" паскивили на меня строчит, желчь распускает (сие по-гречески зовется - диатриба), мол, малеванная живопись превосходней мозаичной…
Дурак! Да Болонская Академия наук намеднись избрала меня за мозаику-то почетным членом своим. И сим - горжусь. А он… Виршеплет! Его вирши только на подтирку разве… Ему ли в ямбах разбираться да в хореях. А вот пойдем-ка, пойдем, Алексей Григорьич, ваше графское сиятельство, наверх, там посветлее, я покажу вам "Полтавскую баталию". Я одной мозаичной работою не токмо Ваську Тредьяковского, а точию всех итальянцев поражу.
Богатыри, колебля шагами темную лестницу, поднялись наверх.
Отдышавшись и потерев правую коленку, Ломоносов подвел Орлова к массивному, из бревен, станку, на котором покоилась огромная - в ширину двенадцать, в вышину одиннадцать аршин - батальная картина Полтавского боя, на переднем плане Петр I на коне.
- Камушков стеклянных, из коих картина сложена, десятки тысяч, - сказал Ломоносов. - На медной сковороде она укреплена, оная сковорода со скобами весит сто тридцать пудов. Махина!
Солнце било мимо фигуры Петра. Орлов схватил станок и хотел передвинуть так, чтобы фигура Петра попала под солнечные лучи. Станок скрипел, не подавался. Ломоносов сказал:
- Легче солнце повернуть, чем станок.
Орлов сорвал перчатки, сунул их в карман камзола, вновь вцепился в станок, расставил ноги и закусил губы, плечи его набухли мышцами, как чугуном, лицо налилось кровью, рубец на щеке потемнел, он перекосил рот, весь задрожал, станок крякнул и заскорготал, тяжко заелозив со скрипом по полу. Фигура Петра попала под солнце. Разгоняя прилившую кровь, Орлов концами пальцев стал крепко водить по лбу от переносицы к вискам. Глаза его сверкали. Изумленный Ломоносов, выйдя из оцепенения, восторженно захохотал, зааплодировал, шумно закричал:
- Да ведь тут весу пудов с триста! Алексей Григорьич, да вы, ей-богу, Геракл. Ну, помоги вам Зевс очистить конюшни Авгия, - продолжал он другим тоном. - Навозу, навозу у нас - тьфу! - вся Русь в навозе.
Орлов, тяжело дыша и почти не слыша его, повернулся к картине, сказал:
- Ну вот… Теперь вижу, что Петр Алексеич зело хорош…
- "Он бог, он бог твой был, Россия", - кивая Петру и молитвенно сложив руки, вполголоса продекламировал Ломоносов отрывок своей старой оды. - Да не токмо я, а и прочие… Взять графа Ивана Григорьича Чернышева, и он восклицал про Петра Великого: "Это истинно бог был на земле во времена отцов наших!"
- Хорош, хорош Петр Алексеич… Да и вся картина добра зело. Кто начертал картину?
- Да кто же! Все Ломоносов со учениками, - даровитые парнишки у меня.
Ведь в Марбурге-то, у немцев-то, я не токмо иностранные языки отменно изучал, но такожде и в рисовании зело преуспевал. Ломоносов кутилка - об этом всяка мразь трубит. А вот что Ломоносов великий росс, что он Московскому университету десять лет тому назад основу положил… Даже всемилостивейшая матушка, покровительница искусств и наук… - Лицо Ломоносова дрогнуло, задергались губы.
Орлов хмуро взглянул на него.
- Была, была у меня… Со всей свитой была недавно, - переняв его взгляд, спохватился Ломоносов. - Ее величество изволили посетить мою мастерскую, подробное смотрение сей картине произвели, изволили милостиво беседовать со мною более двух часов.
Блаженство нового и дней златых причина,
Великому Петру вослед Екатерина
Величеством своим снисходит до наук
И славы праведной усугубляет звук…
Вяло продекламировал Ломоносов. - И сие правда сущая: к художествам ревность ее, с похвалою скажу, весьма отменна, и поощрительные речи ее величества были ко мне зело благожелательны, - молвил он и подумал:
"Хитрая немка, коварная, всего насулила, а толку нет, худородных русских людей, вроде меня, держит в торможении, к кормилу государственного корабля не допускает". И, подумав так, Ломоносов испугался: да уж, полно, не выпалил ли он сгоряча эти мысли вслух. Он быстро вскинул взор в лицо Орлова. Нет, ничего, Орлов внимательно рассматривает стеклянные камушки в многочисленных ящичках, стоявших на полу и на длинных скамьях. Тогда Ломоносов, успокоившись, сказал:
- Обласкала, обласкала государыня… А Михайло Ломоносов и по сей день в малых чинах и не в пример малое содержание по штату получает. А почему сие? Да потому, что не токмо у стола знатных, либо у каких земных владетелей дураком быть не хочу, но ниже у самого господа бога.
Ломоносов ждал, что ответит на это Алексей Орлов. Но тот молчал.
Ломоносов вздохнул, и на круглом щекастом лице его появилась гримаса незаслуженно оскорбленного самолюбия. Он сказал:
- Эта стеклянная смальта, которую изволишь разглядывать, Алексей Григорьевич, думаешь, сразу далась мне? Взял, мол, истолок, красочки подбросил, да и в печку варить! Нет, ваше сиятельство. Ломоносов за три года три тысячи опытов над сим проделал. Три тысячи! Вот в этом сундуке лабораторные журналы, по-латыни писанные мною, хранятся, пусть лежат потомкам в назидание.
Видя, что гость начинает скучать, Ломоносов взял его под руку, ввел в свой маленький рабочий кабинет, извлек из венского с инкрустацией шкафика графин с мутноватой, апельсинового цвета жижицей и, налив в серебряную стопку, подмигнул Орлову:
- Ну-тка, граф, с устаточку, изволь вкусить "ломоносовки".
- А ты?
- Ногами маюсь. И рад бы, да эскулапами заказано…
С жадностью одним духом проглотив вино, Орлов широко разинул рот, с испугом выпучил глаза и перестал дышать. Затем боднул головой, выдохнул:
"Уф ты, черт", по-кабацки сплюнул и, вытерев градом покатившиеся слезы, с укоризной сказал хозяину:
- Вот так "ломоносовка"! Да уж, полно, не отравил ли ты меня, Михайло Васильич? Все нутро индо огнем взнялось…
- Что ты, Алексей Григорьич! - отмахнулся Ломоносов, по-мальчишески плутовато подморгнув ему и захохотал:
- Это чистый шпирт… настойка на стручках турецкого перца. Посольство из Турции приезжало, ну там мой шурин Иван Цильх и расстарался для меня.
Орлов вошел во вкус, присел и под копченую стерлядку осушил весь графин до донышка. Он пил, а Ломоносов вел беседу. Он говорил о небесном громе, о силе электричества, о несметных богатствах, сокрытых в недрах отечественной земли, о судьбах великой империи. Орлову давно прискучила пустая, по-французски, болтовня придворных дам и кавалеров, ему сейчас приятно было слушать, как из русских уст и на языке российском текло остроумное, обширное знание.
3
У великого князя, десятилетнего Павла Петровича, в этот день были гости: А. С. Строганов, голштинец Сальдерн, князь Мещерский, граф Захар Чернышев и знатный вельможа, весельчак, шталмейстер Лев Нарышкин, друг Екатерины; в придворных кругах его звали "шпынь", то есть балагур, шут.
Все они, вместе с Павлом, расселись вокруг птичника (огромной клетки с певчими птицами), как возле сцены зрители. Павел пустил устроенный в птичнике фонтанчик: пернатые вспорхнули, всполошились, вступили в птичью перебранку. Зрители зааплодировали… Они дурачились и, потешая Павла, всякий раз, когда снегирь или щегол выкидывали какое-нибудь коленце, кричали, как дети: "Молодец, Щегол Иваныч! Уважь еще… Анкор, анкор!"
Больше всех паясничал, покашливая и прихехекивая, длиннолицый с тестообразными дряблыми щеками "шпынь".
Вошел веселенький Алексей Орлов, подарил Павлу конский убор, выложенный хрусталями и топазами.
- С фабрики Михайлы Ломоносова, - сказал Орлов. - Тысячу рублей заплатил.
- Благодарю, благодарю. Вот вырасту, деревню тебе дам, две деревни.
Ах, как мне нравится, - картавил курносый мальчик. - Петр Иваныч Панин обещал допустить меня на смотр. Я буду верхом и в этой, как ее… Порошин! Как? Сбруя?
- Конский убор, ваше высочество, - откликнулся красавец, воспитатель Павла.
- Пусть Ломоносов сделает мне какую-нито электрическую машину позанятней. Он физикус. А он, чаю, сильный? - спросил мальчик.
- Почему вы так думаете, ваше высочество?
- Ломоносов! - воскликнул Павел. - Он, должно, всем носы ломает.
Рассматривавшие подарок гости засмеялись. Орлов, подбоченясь, сказал:
- Да, Ломоносов сильный, вы правы, ваше высочество… (Мальчик, разумеется, не знал, что Орлов убил его отца, но он все же чувствовал какую-то неприязнь к нему, он покосился снизу вверх на огромного, бесцеремонно подбоченившегося Орлова, хотел капризно крикнуть: "Руки по швам!", но, вспомнив про подарок, проявить при старших неучтивость постеснялся.) Господа, свеженькое! - забасил Орлов. - Мне Ломоносов только что сказывал. (Его окружили гости; Сальдерн, князь Мещерский и брюхатенький "шпынь" Нарышкин внимали ему с подобострастием. Его рот от "ломоносовки" все еще горел.) Я, говорит Ломоносов, в оно время силен был.
И приключился, говорит, промежду мной и тремя матросами шармюнцель с мордобоем. Шел, говорит, я с Невы просекой Большого проспекта, делал здоровья ради променад. А ночь глухая, и кругом ни души. Тут трое грабителей из лесу шасть на меня. Я, говорит, кэ-эк дал одному по морде, он и чувствий порешился… Кэ-эк другому хлобыстнул, он в кусты кувырк-кувырк… А третьего, говорит, я сгреб за шиворот и - под себя.
Сижу на нем верхом, кричу: "Смертоубийство, что ли, злодеи, умыслили сотворить надо мной, над профессором химии?" - "Нет, - отвечает, - ограбить маленечко хотели да отпустить с богом…" А я, говорит, на него:
"А, каналья! Так я же сам тебя ограблю…" - и приказал ему все долой с себя снимать. Грабитель разделся до исподнего, а я, говорит Ломоносов, взвалил его холщовые доспехи на плечо и зашагал с сими военными трофеями к себе в Академию…
Павел, перестав быть центром внимания, тронул Льва Нарышкина за расшитый золотом рукав и, недружелюбно косясь на Орлова, тихонечко сказал:
- Пойдемте, пойдемте, сударь, прочь… Я вам что-то покажу. А он врет, и от него вином припахивает изрядно… - и они оба, пучеглазый мальчик в голубом кафтане и придворный "шпынь", схватившись за руки, поскакали через ножку в желтый зал.
Меж тем в зал, где были гости, вошли два брата Панины: изящный, сановитый обер-гофмейстер Никита Иванович и его младший брат генерал-вояка Петр. Все сразу смолкли, приняли непринужденно почтительные позы, уставились в лицо Никиты Панина. Всесильный вельможа, первый министр империи, люто ненавидя всех братьев Орловых, скопом ведущих против него коварные интриги, с самой приветливой улыбкой пошел навстречу тоже улыбавшемуся и тоже ненавидящему его Алексею Орлову - и два врага с утонченной вежливостью обменялись приветствиями. Лакей доложил, что обед подан. Орлов поцеловал вбежавшему наследнику руку и, откланявшись со всеми, пошел на антресоли, в апартаменты своего брата Григория, чтоб вместе с ним направиться к столу императрицы.
Обед наследника был очень оживлен. К обеду еще пришли Г. Н. Теплов и полковник князь Белосельский. За каждым гостем стояло по лакею. Строганов стал рассказывать о только что виденной им казни.
- Мирович держал себя на эшафоте, а равно и во время судопроизводства необычайно мужественно. Вплоть до плахи. Волосы убраны по самой последней моде, одет в новое платье. Шел, народу раскланивался, лицо веселое, шутил с палачом, шедшим слева от него…
Никита Панин с тревогой посмотрел на внимательно слушавшего впечатлительного наследника.
- После, после, граф… Без подробностей, - сказал он Строганову и, чтоб сбить настроение примолкших собеседников, остроумно и выразительно заговорил: