Романтичный наш император - Яковлев Лев Сергеевич 20 стр.


Склонив голову, Ливен положил перед собой на скатерть дрожащие тонкие руки, вглядываясь, будто впервые увидал морщинки на суставах, розовые лунки и белые каемки ногтей, волосы у запястья…

- Кто она?

- Вторая дочь Бенкендорфов, Доротея. Ты не знаешь ее, слишком молода, не выезжала еще; впервые будет через неделю на балу в Смольном. Впрочем, это, кажется, тебе не помеха.

- Разумеется. Так я увижу ее через неделю?

- Я предпочла бы, чтобы вы встретились завтра. Нам с тобой вдвоем будет вполне прилично нанести Бенкендорфам визит.

…Сероглазая, светловолосая девочка четырнадцати лет показалась ему с первого взгляда слишком хрупкой, но когда, по просьбе матери, Доротея села за арфу, Ливен увидел округлые, с милыми ямочками локти, поймал уверенное, недетское движение, которым она взяла первый аккорд. Ударило в голову тепло, как от доброго глотка мадеры. Он желал эту женщину, девушку, ребенка, не все ли равно, черт побери? Желал, как не желал еще ни одну из девиц, просыпавшихся поутру рядом с ним, и взгляд его, брошенный матери, был полон тепла, благодарности, обещания.

Чуть позлее - ужинать они не оставались - Ливену дали побыть с девушкой наедине. Подходя к ней стремительно, едва закрылась за родителями дверь, он знал уже, сколько желания в его взгляде, и выдержал паузу, прежде чем коснуться отданной ему доверчиво руки:

- Доротея, как вы играли! Бог мой, чем была вся моя жизнь до этой минуты!

- Наверное, сном, - проговорила она негромко, не отводя глаз. Ливен заглянул в их серую, как небо над Балтикой перед дождем, глубину и понял, что может припасть к рукам девушки жадными, горячими поцелуями.

Лишь потом, в карете, ему подумалось, что же она имела в виду, говоря о сне, но, не найдя ответа сразу, Ливен забыл об этом.

* * *

Тончи сделал два эскиза портрета императора в кабинете Зимнего дворца, работая по часу после полудня. Следующий сеанс назначен был на понедельник; следовало решить окончательно композицию, подобрать фон. Смущал свет - слишком ровный от окна, он, непонятно почему, густел в глубине комнаты, пряча лицо Павла в ореоле.

В понедельник, выйдя с поклоном из-за поставленного заранее мольберта навстречу императору, он сказал негромко:

- Ваше величество, я просил бы вас снять парик. - Отчего?

- Я хотел бы писать вас, а не просто портрет, который может сделать другой художник для другого государя.

- Не совсем понимаю вас.

- Ваше величество, есть лица, особенность которых парик подчеркивает/ Как… города Германии, они похожи друг на друга, но у каждого свой облик. Сделайте из вашей столицы немецкий город, и вы не узнаете ее, больше - потеряете.

- А я бы хотел, - повернул лицо в застывшей улыбке Павел, - парапеты поставить добротные и чтобы у лавок грязи не было.

Тончи повел мягко плечами; золотистая волна прошла по его бархатной, светло-коричневой робе.

- Забота о благоустройстве необходима, но облик города сохранить важно.

- А кисть, холсты на что?

- Бог мой, ваше величество, неужели нашим несчастным правнукам останутся одни пейзажи - на стенах, в рамках?

Но Павел, не слушая, уставил глаза в одну точку, опустился в кресло против мольберта и застыл, безвольно свесив руки. Вглядевшись, Тончи шагнул чуть вправо, проверяя, так ли падает свет, и вдруг, увидев перец собой на холсте тень лица сидящего под косым солнечным лучом человека, стремительными движениями угля схватил эту застывшую тень, вылепил короткими движениями скулы, виски, подбородок. Бросил по лбу влажную прядь, вернулся к уголку глаза, поправляя. Стеклисто-дымчатый образ дрогнул, и прежде чем он пропал совсем, Тончи успел приметить горькую складку от дёрнувшейся чуть вправо нижней губы. Коснулся углем холста, стер, провел снова. Отстранился, чтобы поглядеть, но не смог удержать взгляда - он знал, касаться этого больше нельзя.

- Мне можно повернуть голову?

- Да, конечно, ваше величество. Благодарю вас, я закончил уже.

- Сегодня сеанс был коротким.

- Не сеанс. Вы можете взглянуть.

Шагнув вперед, Тончи, не задумываясь, что делает, протянул руку, и император оперся на нее, послушно ступил следом к мольберту, вгляделся…

Лающий, с подвизгиваиием, хохот оборвался резко. Сальваторе, ощутив острую боль в запястье, вырвал руку, уставился ошеломленно на следы от ногтей, набухающие кровью.

- Это прекрасная работа, - глухо выговорил Павел.

- Благодарю, ваше величество. Вы позволите…

- Делайте что хотите. Но я хочу иметь этот эскиз, слышите?

* * *

Письмо из Лодэ передала Павлу императрица перед прогулкой. Надорвав конверт, он просмотрел на ходу знакомую торопь набегающих на край листа строк, прошел быстро коридором на лестницу, и, скользнув сапогом, неуклюже махнул рукой по стене, покачнулся, замер. По ногам вверх пробежали мурашки, вспотели ладони. Письмо, вырвавшись из руки, затрепыхалось над ступеньками, прянувший было снизу к нему - помочь - адъютант, ехавший сегодня вместо Кутайсова, подхватил листок, протянул сошедшему медленно вниз государю. Кивнув, Павел сунул, смяв, бумажку в карман, шагнул тяжело в отворенную перед ним дверь.

В седле ему стало легче. Помпон шел мягко, ровно поводя лоснящимися боками, привычной дорогой; улица была пуста, как всегда в этот час. Павел знал, избегают встречи с ним, но теперь это было все равно.

Не верить ничему… Мало ли за последние годы Нелидова с Софьей затевали интриг? Но ведь ему это письмо - первое, за все время, что провела Катя в Лодэ, и нет в нем той женской хитрости, которая заставила бы начать так, словно виделись вчера. "Помня доброту вашего сердца…" Как издалека и как упорно! Смешно уповать на память, коли пишешь человеку, впервые себя осознавшему молодым, забывшим бы прошлое вовсе, коли можно стало. Там, в давнем, обиды, пустые надежды, ожидания; кроме горечи, что сыщешь в памяти?

Его обожгло видением: щуря жалко глаза, Катя, сгорбясь над низеньким столиком, вглядывается в пересыхающую чернильную кляксу на уголке листа. Полно, не потому ли просто отослал он эту женщину, что совесть мучила?

Но ведь заговор был. Хитрец Плещеев, надышавшийся американской вольности; на вид лишь простоватый Буксгевден; так и не образумившийся старик Баженов… Катя ко злу неспособна, но доверчива к людям. Говорить ей правду о тех же Плещееве с Буксгевденом без толку, все будет свое твердить: при государе, мол, должны быть люди честные, пусть с ним несогласные. Да разве нужен кто, чтоб напоминать, что ты смертен и можешь ошибиться? Довольно и без того в собственной душе сомнений…

Помпон свернул привычно на Садовую, и Павел, вскинув голову, увидел вдруг меж посеребренных инеем деревьев красно-кирпичный фасад Михайловского замка. Их с Катей дом. Ей первой показал он баженовский чертеж, ей привиделась круглая тронная зала в алом бархате!

На крыльце, положив на колено листок бумаги, он написал Нелидовой: "Я был тронут мнением, которое вы сохранили о моем сердце. Оно слишком старо, чтобы противоречить себе. То, что вы желаете, сделано". Он хотел дописать, что ждет ее в построенном наконец доме, где забудутся все размолвки, но, подержав над бумагой принесенное подрядчиком перо, протянул его адъютанту и сложил вчетверо листок.

…На третий день по возвращении Нелидовой в Петербург у Марии Федоровны она должна была увидеться с государем. Званы на вечер, почти семейный, были только близкие; к половине восьмого обещал быть Павел.

Без четверти семь к нему постучался Кутайсов. Повернувшись спиной к укладывающему парик камердинеру, Павел сощурил глаза на голубой муар вперекрест груди обер-егермейстера.

- Государь, только что узналось, Буксгевдены в Лодэ встречу тайную имели с неким человеком, из Пруссии приехавшим. У меня с начала самого сомнения были, случаем ли Екатерина Ивановна теперь в Петербург просилась.

Выговорив, Кутайсов скосил хитро глаза. Павел, безмятежно его оглядев, пожал плечами:

- Откуда узналось, гадали тебе разве? Полно, Иван, знаю, почем твои страхи.

- Государь, истинно заговор!

- Пошел вон, - негромко, спокойно уронил император, в зеркале выглядывая, хорошо ли легли букли. Склонившись едва не до полу, Кутайсов скользнул из комнаты, и Павел подивился было, куда подевалась обретенная за последний год обер-егермейстером строптивость - но дверь открылась снова, без стука. Он улыбнулся невольно скользнувшей из темноты коридора легким, словно в вальсе, движением женщине. Замерев в двух шагах, Анна глянула сверху вниз, губы ее дрогнули:

- Ваше величество… Зачем было говорить мне все, что было вами говорено?

- Что случилось, Анна?

- Вы получаете письма, отвечаете на них. Нет, нет, я не имею права вас спрашивать, я всего лишь… Но к чему тогда о любви говорить? Вам нравится грудь моя, руки - так берите, я во власти вашей, как все здесь. Но душу-то вам зачем, если вы пишете ей?

- Аня, ты с ума сошла. С Екатериной Ивановной у нас давно кончено все; мы познакомились, когда ты еще гуляла с бонной, в чем ты можешь нас упрекать?

- А коли я слишком молода для вас, к чему нам вместе быть?

- Аня, я разрешил ей приехать потому только, что она больна. Или ты хотела, чтобы ее оставили в Лодэ?

- Нет. Только зачем вам теперь встречаться?

Павел вздрогнул, потянулся к стоящей перед ним женщине, коснулся теплого, сильного бедра.

- Не ходи… Останься со мной! Скучаю по тебе.

- Конечно… Но я обещал Софии.

- Стало быть, не только письма? Что же, не держу. Я знаю, как это: скучать. Ты ведь ее столько не видел?

- Не смей.

- Прости. Ну иди же быстрее, не мучь!

Не отводя взгляда от ее лица, Павел подвел медленно руки к вискам, осторожно, словно пробуя, приподнял букли - и, сорвав парик, швырнул в угол, запрокинулся, чтобы принять падающую ему на грудь женщину.

* * *

В Петербург Яшвили вернулся началом апреля. Стремление встретиться с Паниным не прошло, но перестало мучить беспокойством, как перед походом.

Денег не хватало, сколько бы их ни было. Офицеры экспедиционных корпусов, вызывающе, щегольски вырядившись, мчали на тройках по вечерним улицам; молотили сапогами в двери закрытых, урочным часом, трактиров; по утрам, с бьющимся неровно сердцем, с запаленным дыханием, становились в строй на разводе. Война кончилась ничем; не было опьянения победы, стыда поражения, хотя бы сладкого ощущения конца тяжелого, трудного дела, что бывает и после обычных маневров - только тоска. Владимир Михайлович потеря и счет дням и однажды утром долго, с недоумением разглядывал надпись на конверте, поданном ему денщиком, прежде чем взломать печать.

Письмо было от генерал-губернатора фон дер Палена.

…В приемной, отделанной орехом, пришлось подождать три четверти часа с назначенного времени, и закопошилась снова в голове шальная мысль - встать, пройти, головы не повернув, мимо письмоводителя, отчеканить каблуками ступеньки лестницы, сколько их там есть…

- Пройдите.

Залысый лоб, ровный, глубокий взгляд Палена, столько раз виденные издали, показались теперь, над широким, цветного мрамора столом, незнакомыми, и Яшвили замешкался в дверях.

- Проходите же, Владимир Михайлович! Я думал о вас. Промозгло сегодня, не правда ли?

- Да, благодарю… - протянул невпопад Яшвили, и тут же, озлившись на себя за смущение, вскинул на генерал-губернатора дерзкий взгляд.

- Садитесь, подумаем о ваших делах. Вам ведь не пришлись ни награды, ни повышения?

- Очевидно, заслуги мои не таковы, чтобы надеяться.

- Может быть, может быть… А не хотите ли знать, Владимир Михайлович, в чем беда?

- Коли вам угодно объяснить…

- Отчего нет? Видите ли, поступил некий донос об образе мыслей ваших. Неблагоприятный для вас, скажем. Подтверждения он не имел, потому вас и не тревожили, но и не опровергнут. Следовательно, ждать вам и нечего.

- Что же, благодарю вас. - Яшвили сделал движение вперед, поднимаясь, но Пален остановил его плавным, неспешным жестом:

- Не спешите. Я звал вас не затем вовсе, чтобы это сказать. Видите ли, я тоже в меру разумения своего думаю о пользе России и не вижу ее в том. чтобы такими офицерами, как вы, в такое время разбрасываться. Скажем, грузинские дела идут эдаким образом, что всякий человек, могущий иметь там влияние, важен; но и это к слову, вы здесь надобны.

Опускать глаза иод леденящим, жестким взглядом Яшвили не хотел, но выдержать его не смог. Потупясь, пробормотал в пол:

- Должен просить ваше превосходительство выразиться яснее.

- Извольте. Коли услуги ваши потребуются, готовы ли вы будете действовать во имя блага империи?

- По приказу государя?

- Разве вы всегда получаете именной указ? А моего распоряжения вам не довольно?

- Довольно… Петр Алексеевич, коли во благо оно, - вскинул Яшвили отчаянный, потерянный взгляд, как когда-то зимней ночью, в караульне, на заходящегося криком Аракчеева. Пален, приподняв бровь, мгновение всматривался оценивающе, посерьезнел:

- Да вы, я вижу, не так просты, как на первый взгляд. Что же, теперь я должен подумать. Будьте у меня через неделю, этим же часом!

…Пален спешил. Совсем без сторонников заговор осуществить невозможно, а каждый лишний человек - лишняя опасность: следовало не терять ни дня. К Панину он отправил Яшвили, узнав, что тот пытался несколько раз встретиться с вице-канцлером; Никита Петрович разговором остался доволен. И неделю спустя Владимир Михайлович получил приказ о назначении полковником в конную гвардию.

* * *

Весна последнего года Века разума выдалась поздней. Времена года теперь различались по военным кампаниям; в апреле стотысячная армия Моро перешла Рейн и, разгромив австрийцев при Энгене и Москирхе, вышла на оперативный простор, а Наполеон с сорока тысячами перешел Апеннины. В Петербурге об этом узнали в начале мая, но ни в салонах, ни на рынках никто не говорил об удаче Бонапарта и мощи французских пушек. 6 мая умер Суворов.

В столицу генералиссимуса привезли 20 апреля, поздно вечером. На следующий день Павел послал к нему Багратиона: он уже знал, что врачи не обещают более двух недель, и не мог отделаться от горечи в гортани, подергивания щеки. Говорить с умирающим после гневных приказов и писем, после того, как снесен постамент статуи перед Михайловским замком - невозможно, но еще горше сознавать, что теряешь великого полководца, славу державы. Горечь на ненужную войну, символом которой стал Суворов, всему причиной; но генералиссимус был лишь орудием, гневаться следовало на себя, и Павел решил приблизить всех, кто был дорог Дивному: Багратиона, Милорадовича, Кутузова; вознаградить детей, даже мужа его дочери, хоть он и Зубов.

А Суворов не вставал с постели, почти не разговаривал с приходящими. Холодный ветер Альп, бессильный, казалось, проледенить тоненький плащик, подхватил его теперь, понес над ледяными полями, завораживая душу. Ему виделись бездымно-прозрачные голодные костры, разведенные на снегу из наломаных дорогой скудных охапок сухих веток, потому что у людей нет сил отойти от тропы в сторону за валежником, нарубить дров. Виделась затекшая, смерзшаяся кровь на ранах; ее так мало, что раны кажутся легкими, и нужно заглянуть солдату в глаза, чтобы понять, нести его до привала или - оставить здесь. Виделись прижатые разъяренной толпой к стене Каса дель Бьянко, что в Милане, не успевшие бежать депутаты Собрания.

Он отвернулся тогда, проезжая: не дело полководца вмешиваться в политические распри. И шевелящиеся тела, точно безглазые черви на брошенной в жару туше - где это было, у стен Измаила, в Варшаве, на Адде, под Нови?

В оцепенении глядел он на болтающиеся перед глазами цветные побрякушки, силясь понять, продолжается ли бред или мнится ему забытая давно колыбель? Побрякушки отодвинулись, и взлаивающий, торопливый голос Ростопчина стал твердить, что милостью короля Людовика XVIII сегодня привезены из Митавы для генералиссимуса ордена Святого Лазаря и Богоматери Карме-литской, и ныне, данным ему полномочием, граф Ростопчин имеет честь вручить… Александр Васильевич приподнялся от подушек:

- Что из Митавы? Что привезли?

- Ордена от короля Франции.

- Почему из Митавы? Король Франции должен быть в Париже!

…Похоронная процессия все, казалось, никак не могла тронуться с места: толпа перед домом Хвостова не редела. Но давно скрылись за углом орудийный лафет, несущие подушки с орденами лейтенанты; просто улица не могла вместить, втянуть в себя бурлящий водоворот людей, подходивших, становившихся в конец шествия, смотревших жадно вперед, в надежде увидеть еще раз сухонькое личико, серебристый хохолок…

Россыпь орденов слепила глаза выглядывавшим в окна. Суворов не отказался, как повелел ему Павел, от белоснежного мундира габсбургской армии, врученных в Вене наград, и теперь знаки достоинства Австро-Венгерской империи несли среди побрякушек, пожалованных живущим на подачки русского двора Людовиком и восстановленным на престоле штыками суворовских чудо-богатырей королем Пьемонта; меж прусским черным орлом за варшавское пепелище и усыпанными бриллиантами, увитыми муаром звездами высших орденов Российской державы.

Гавриил Романович Державин, пришедший к дому Хвостова с утра, опоздал-таки быть среди первых в процессии, но, пока шли, продвинулся близко к лафету: перед ним расступались. Лишь уткнувшись в плотные, зеленомундирные спины, умерил шаги, опустил голову. Сзади переговаривались негромко: кто-то считал ордена, кто-то описывал положенные к гробу цветы; спереди доносилось только свистящее дыхание, глухой, мерный шаг старавшихся ступать тише ветеранов швейцарского похода. На Невском, у публичной библиотеки, ступил к краю тротуара невысокий, голубоглазый человек, сняв шляпу, склонил аккуратно причесанную голову и стоял так, покуда не миновал его лафет. Ни один из шедших за гробом солдат не повернул головы к императору.

У дверей Александровской лавры процессия замешкалась. Широкий, массивный, словно для сказочного великана, а не сухонького старика, сделанный гроб не проходил в проем лестницы, и шестеро с полотенцами в руках растерянно опустили его на холодный выщербленный камень. Но надвинулись зеленые мундиры, и, выкрикнув хрипло "Суворов везде пройдет", кто-то из гренадер подхватил угол. Мгновением спустя ввосьмером солдаты взметнули на вытянутых руках над головами темный, обшитый крепом ящик и медленно двинулись по ступенькам вверх.

…На следующий день Павел прочел написанные Державиным на смерть фельдмаршала стихи. Стоявший за креслом Кутайсов кашлянул:

- Бунтарство неявное, государь. Но на похоронах очевидно выказывалось преувеличенное внимание к удачливому полководцу, словно он, а не государь император средоточие всех побед российского оружия.

Павел помнил колючие взгляды, желваки на скулах у гренадер, висящее над процессией молчание. И все же…

- Мы вряд ли были справедливы к этому поэту. Как служащий государства, он всегда был честен, что в прошлое царствование почти немыслимо; как гражданин - верен тому, кому Господь вручил власть. Что до этих стихов - "северны громы во гробе лежат"… Суворова больше нет; память о нем принадлежит государству.

Назад Дальше