Объяснимое чудо - Герман Кант


В сборник вошли лучшие произведения "малой прозы" Г. Канта, которую отличают ироничность и разговорность манеры изложения, острота публицистической направленности.

Содержание:

  • Несколько слов к советскому читателю 1

  • Объяснимое чудо 1

  • Маленькая шахматная история 2

  • История и предыстория 4

  • Кусочек южного моря 5

  • Приход и уход 8

  • Третий гвоздь 10

  • Вакантное место 16

  • Праздничная лепта 19

  • Золото 23

  • Послесловие 27

  • Об авторе 28

  • Примечания 28

Герман Кант (Hermann Kant)
Объяснимое чудо
Рассказы, очерки

Несколько слов к советскому читателю

Чего только не сделаешь, когда тебя просит друг! На этот раз меня попросили предпослать моим рассказам несколько слов, но ума не приложу, что надо написать. Ведь не комментарий же от меня ждут, тем более что истории эти не так уж длинны и запутанны, чтобы требовались предварительные разъяснения. Да и думается мне, что чтение доставляет особое удовольствие, если читатель сам должен или может разгадать сложный смысл красивых слов. Или простейший смысл слов порой некрасивых.

А может быть, от меня ждут клятвенного заверения, что все истории этого маленького сборника придуманы? Или происходили точно так, как здесь написано?

Подобных клятв не следует добиваться от писателя. Не только потому, что иной раз он и сам уже не знает, где кончается пережитое и начинается вымысел, - не это важно. Важно, интересен ли читателю рассказ. Достаточно ли он правдоподобен и достаточно ли невероятным выглядит. Важна его близость к обыденной жизни и его отдаленность от нее.

Но хватит перечислять критерии, ибо чем больше о них говоришь, тем больше соблазна возникает, пустить их в ход.

Лучше сообщу некоторые сведения: первые рассказы я написал в 1957 году, написал по желанию одного человека. Женщины, разумеется. Ничто так не развязывает мужчине язык, как женщина. В этом факте заключено указание на другой факт, а именно: литература - это всегда домогательство любви. Дама, которую я хотел пленить своими рассказами, была матерью моего друга Стефана Хермлина. Ее звали Лолой Ледер, в годы фашизма она нашла прибежище в Англии. И вот она вернулась и требовала от немцев ответа на тысячи вопросов.

Она хотела знать все также и обо мне, а она была из тех людей, которым все можно рассказать, все хочется рассказать.

Ко мне она относилась очень строго и очень дружески, а я очень любил ее. И когда она однажды пожелала, чтобы я записал некоторые истории, меня ничто уже не могло остановить. Сколь настойчивой слушательницей была она, столь суровым редактором и жестоким критиком был ее сын, но он был и моим ходатаем в редакции "Нойе дойче литератур", возглавлявшейся тогда Вилли Бределем. Лола Ледер разговорила меня, Стефан Хермлин следил, чтобы я не слишком заговаривался, а Бредель без долгих разговоров взял и напечатал.

Так и появились в 1957 году "Коронация" и "Маленькая шахматная история" (писались они в обратном порядке), а вскоре и другие рассказы, собранные затем в 1962 году в сборник "Кусочек южного моря".

Дружеские отклики на мою первую книгу побудили меня писать дальше. Первые рассказы привели к рождению первого романа, и последующих романов, и последующих рассказов. До сих пор мои книги (с небольшими отклонениями) появлялись ритмично: томик рассказов, объемистый роман, томик рассказов, объемистый роман. Сегодня утром, до того как засесть за эти строки, я просмотрел корректуру сборника рассказов "Третий гвоздь", а завтра я надеюсь снова сидеть за романом, еще не имеющим названия, - по-видимому, очень объемистым.

Из этого, вероятно, следует, что романы и рассказы для меня в равной степени важны. Конечно, после работы, требующей длинного эпического дыхания, дышишь тяжеловато, но было бы неверно и несправедливо думать, будто рассказы пишутся, чтобы отдохнуть от романа. Коротко ли пишешь, длинно ли - отдыха все равно нет. Изнуряет и то и другое, удовольствие доставляет и то и другое.

Это утверждение, пожалуй, дает мне прекрасную возможность закончить то, за что я взялся, выполняя дружескую просьбу. Я надеюсь, что чтение моей книжечки окажется совсем не изнурительным и доставит немножко удовольствия.

Герман Кант

Перевод Е.Кацевой

Объяснимое чудо

Все это давным-давно известно. Все эти истории похожи на множество других. Вроде бы совсем обычные. Они пришли мне на ум, заговорили во мне, когда я задал себе вопрос, с чего же все для меня началось, как родилась дружба.

С давних пор я верю, что безвозвратно уходит лишь малая частица происходящего с человеком в жизни. Воспоминания, которыми я собираюсь поделиться, еще больше утверждают меня в этом.

Ведь я говорю совсем не о провидении, предопределении и судьбе, я говорю о жизненном опыте. Думается, мой долг писателя - сохранить это пережитое, пережитое мною и многими другими.

Некоторые события, о которых я намерен рассказать, почти совсем было стерлись из памяти. И только когда я отправился по собственным следам в далекое прошлое, они вновь ожили во мне и я подумал, что они имеют отношение к делу.

Дело это - дружба. Дружба с Советским Союзом, дружба с советским народом. А коль скоро дружба с чего-то начинается, то началась она, пожалуй, так.

В одно ноябрьское утро 1944 года - всего несколько дней назад я стал электромонтером, а еще через несколько дней мне предстояло стать солдатом гитлеровского вермахта, - в это ноябрьское утро я впервые в жизни переступил порог лагеря для военнопленных. Произошло это в Злате-Зюд под Пархимом. В лагере сломался насос, и мне нужно было постараться устранить поломку.

Не помню уж, сумел ли я что-нибудь сделать, да это и не важно. Важны две мои встречи с пленными.

Конечно, я и раньше видел пленных - в юности фатерланд предоставил мне для этого массу возможностей, - однако таких, как эти, я еще не встречал.

Сохраненные памятью картины - словно серый контур на сером фоне, время все же не стерло их яркости. Они подарили мне необыкновенное.

Они помогли справиться с бедой и жалостью к себе, которые чуть было меня не сломили, когда я сам попал в плен. А случилось это через несколько недель после того ноябрьского дня в Злате-Зюд. Этим картинам я обязан первыми проблесками чувства справедливости. Теперь я знал, как могло быть, что могло случиться, если бы дошло до возмездия: око за око, зуб за зуб.

Но я видел пленных советских солдат не только в продымленной призрачности, не только в их ужасающем настоящем, перед лицом которого смолкала даже наглость восемнадцатилетнего мальчишки. В тот день я увидел там одно изображение, странно, но образ этот запечатлелся в памяти гораздо ярче, чем жалкая действительность. То был карандашный набросок размером с ладонь на одном из цилиндров насоса. Он был сделан совсем недавно, автор очистил от грязи кусочек стенки, и вот передо мной четкие, точные штрихи на оцинкованной поверхности цилиндра. Рисунок изображал молодого солдата в островерхом шлеме со звездой и в длиннополой шинели, с винтовкой на плече. Он застыл как на посту, красивый и сильный.

Я понятия не имел, что такое искусство, но почувствовал, что это произведение мастера. То был зов иной, более глубокой истины, которая была сокрыта под слоем окружающей убогости. То было воспоминание и в то же время предвидение; для автора оно стало опорой, а мне - созерцателю - нанесло весьма своеобразный удар: я воспринял заключенное в рисунке послание и испугался - ведь угроза была адресована мне. Но с глубочайшим изумлением я ощутил, как во мне шевельнулись уважение, восхищение перед незнакомцем, перед моим плененным врагом, который с карандашом в руке защищался в этом аду против страха и отупения.

Я уже говорил, что не помню, починил ли я насос. Но одно знаю, и этого у меня никому не отнять. В тот день я начал устранять одно из нанесенных мне в юности повреждений: с тех пор я уже не был способен на настоящее презрение к врагу, которое мне упорно внушали, особенно если враг был родом из восточных краев.

Нет, рисунок не сделал со мной большего, но человек, знающий мир, к которому принадлежал этот ад, и тот каменный век, в котором я вырос, поймет всю разительность перемены.

А дальше? Дальше все продолжалось, собственно говоря, также исподволь, не слишком бросаясь в глаза. В последний январь войны я попал в плен, в Польше, к тем самым солдатам со звездой на шапке. Должно быть, я плакал бы, кричал и умолял, если б они захотели меня убить, но в одном уверен - я бы не удивился.

Ведь наши фюреры мрачно обещали: когда они придут, ты будешь убит! А между тем, прошагав от Злате-Зюд до Польши, я насмотрелся многого и понял, что у врага предостаточно оснований, чтобы в порыве благородной ярости стереть с лица земли и меня и мне подобных.

А они вытащили из меня осколок, отогрели меня, лечили мои обмороженные ноги, язвы, дали мне крышу над головой и одежду, накормили и заставили задуматься, очень серьезно задуматься.

Знаю, чудесное спасение рождает легенды, и еще знаю, что во всех легендах герои похожи друг на друга, - и все же не могу (и не хочу) ничего менять. В моей истории есть советская женщина-врач, которая - хоть раны были явно пустяковые - забрала меня из колонны, потому что моя фамилия была для нее прежде всего фамилией немецкого философа… Есть в ней и часовой: он отвел руку с винтовкой, которую его товарищ весьма недвусмысленно сунул мне под нос. И еще один солдат, тот, кто на мосту через Варту в Конине так меня двинул, что в глазах потемнело, а когда тьма исчезла, я увидел, куда он смотрел: накренившийся, вмерзший в реку танк, а рядом, словно распятый во льду, застывший, совсем еще юный солдат.

И еще: в меня чем-то запустили с мчащегося поезда, предмет угодил в голову, и я на какое-то время потерял сознание. Очнувшись, я увидел, что снарядом был круглый хлеб, который мои товарищи успели порядком обгрызть.

А уже в плену, в самом конце, я снова лицом к лицу встретился со смертью. Мы меняли болты на железнодорожном полотне, когда - как это нередко бывало - возле нашего участка остановился эшелон. Освобожденные из фашистских лагерей пленные - кто знает, быть может, и из Злате-Зюд - возвращались через Польшу домой, в Советский Союз. Военнопленные и просто угнанные в Германию.

Один из них подошел к конвоиру, поговорил с ним и сказал мне по-немецки, что хочет взять кое-какие инструменты и я должен пойти с ним, а потом забрать инструменты назад.

Как это ни тяжело, придется сознаться, что я, глупо коверкая слова, завел один из тех разговоров, которыми стремятся завоевать благосклонность собеседника, не требуя от него при этом особого умственного напряжения. Я заискивал перед ним, повторяя на ломаном немецком: "Ты ехать домой, ты чувствовать хорошо!"

"Да, - сказал он, - мне хорошо". А потом он и двое его спутников начали копать яму, достаточно широкую и глубокую, чтобы стать могилой двухлетнего ребенка. Эшелон стоял ровно столько, сколько нужно было на скорые похороны, страшный плач женщин и мрачные взгляды мужчин. Ровно столько, чтобы отдать мне инструмент, а в придачу ломоть хлеба и кусок колбасы.

Эшелон стоял ровно столько, чтобы я на всю жизнь запомнил, что такое стыд.

Только поймем друг друга: я ведь тоже знаю, что наша дружба с давних пор уходит корнями в нечто большее, нежели вина и стыд, великодушие и прощение. Я кое-что знаю о политике и о ходе истории, об интернационализме и социалистической взаимопомощи, о классовой борьбе и солидарности и о том, что мы теперь товарищи. Знаю, что рассказываемое мною давно стало для молодежи наших стран историей.

Но история - это часть жизни, она не умирает. И мы должны осознавать ее, если хотим сохранить ясность сознания.

Быть может, тот, кто в канун тридцатой годовщины освобождения приходит на могилы советских солдат, знает, что у нас в стране больше шестисот таких кладбищ. В одном только Берлине похоронено двадцать тысяч советских воинов; только за последние три недели войны Советская Армия потеряла еще триста тысяч человек.

Воображение не в силах представить себе такую массовую смерть. Но смерть эта слагается из трехсот тысяч страшных частиц, и разум может разложить ее на триста тысяч кровавых отдельных смертей.

Во всяком случае, стоит мне заметить, что цифры и факты не доходят до меня, я поступаю именно так. Представляю себе кого-то одного, скажем, молодого учителя из Ленинграда или крестьянина с Дона. Прекрасное воскресное утро в июне сорок первого оторвало его от семьи и швырнуло в, казалось, бесконечную череду удушья и ярости, страха и боли, крови и холода, голода и жары, вони пожаров и смерти. Он вынес все - четыре года и две тысячи километров, - а потом на окраине Вернойхена, за церковью в Пренцлау, в деревушке на холмах Флеминга или на Франкфуртер-аллее его настиг смертельный удар; выстрел такого, как я, сразил человека, пришедшего освободить меня и таких, как я.

Я прекрасно понимаю, что и он, и большинство других, лежа под огнем таких, как я, в общем-то не особенно задумывались над моим освобождением. С чудовищной яростью они защищали свою жизнь, они хотели жить, враг напал на них, и они гнали его назад, в логово, им было не до мыслей об освобождении врага.

И все-таки они его освободили.

Таков ход истории: связь и переплетение мотивов, смена ролей и функций, сложение беспредельных сумм. Те, на кого напали, поруганные и измученные, стали освободителями и освободили не только самих себя, но и нас. Мне кажется, мы поняли многое из того, что натворили в истории и что в ней произошло с нами. Поэтому дружба нашего и советского народов представляется нам столь удивительной. Конечно, события можно измерить, пересчитать, датировать, описать их причины и следствия - и тем не менее каждому, кто хочет охватить эти события во всей полноте, следовало бы усмотреть в них частицу чуда.

Чуда объяснимого и в этом смысле совсем не волшебного. Это исторический процесс, корни которого следует искать в идеях и принципах социализма.

В идеях и принципах… И в известных всем, вроде бы совсем обычных историях, похожих на множество других.

1975 г.

Перевод М. Федорова

Маленькая шахматная история

Вот вы говорите, когда играешь в шахматы, нельзя думать ни о чем, кроме шахмат! Легко сказать! Со мной раз было - о чем я только не думал во время игры, а мне бы все извилины напрячь, чтобы выиграть. Да, дорогой мой, мне нужно было выиграть, даже очень нужно.

И деньги здесь были ни при чем, да и кто в шахматы на деньги играет? Нет, тут, надо сказать, речь шла о совершенно других вещах, гораздо более важных. Ах, это довольно длинная история. Мы тогда, знаете, в лагере сидели. И шахматы заменяли нам почти все, чем обычно люди заняты, когда не работают, не спят и не едят. Насчет кино, театра, радио, книг, спорта или там любовных приключений нечего и думать: война недавно кончилась, и полякам, у которых мы сидели в лагере, хватало других забот, кроме организации досуга немецких военнопленных. Но уж так, наверное, человек устроен, что не может долгое время обходиться без какого-нибудь развлечения: Конечно, находились и такие, что играли в скат и в мельницу, но их было немного, и тот, кто думает, что если уж немцы, то непременно игра в длинный скат, в нашем лагере он изменил бы свое мнение. У нас большинство играло в шахматы, все-таки это был не просто способ убивать время. Шахматы эти были как зараза, извините за грубое сравнение, и пусть бы кто попробовал через час после конца работы, когда все уже вымылись и поели, зайти в барак, горланя "Белую черемуху" или другой какой шлягер, - в одну минуту бы вылетел оттуда!

К этому времени все мы уже сидели за досками, а кто не сидел, рядом стоял и болел, потому что постоянно шло какое-нибудь первенство: или барака, или блока, или лагеря.

У лагерных ворот мы повесили большую доску, и вечером, возвращаясь домой (домой, конечно, сильно сказано), словом, возвращаясь с работы, всегда останавливались у этой доски, чтобы прикинуть по турнирной таблице свои шансы.

Но потом наступило такое время, когда эта доска кое-кому из нас прямо глаза колоть стала. Все это, конечно, не очень понятно, но я вам разъясню: несколько человек из тех трех тысяч, что сидели в лагере, в один прекрасный день вдруг сообразили, что шахматы хоть и хорошая вещь и мозги они здорово развивают, однако пора бы заняться чем-нибудь более полезным. Тогда они начали заниматься политикой, и тут уж, сами понимаете, миру в лагере пришел конец.

Я вижу, вы киваете головой, эти нарушители спокойствия и у вас вызывают чувство негодования, шахматная атмосфера, о которой я рассказывал, вам как раз по душе, по-вашему, пусть бы все так и оставалось, правда?

Но я должен вас еще больше огорчить, потому что ваш покорный слуга и постоянный партнер по четвергам был как раз одним из тех, кто на эти шахматы стал смотреть косо.

Как я к этому пришел - уже другая история, сюда она не относится, скажу только, что я был самый молодой из той шестерки пленных, которые в один прекрасный день организовали Антифашистский комитет рабочего лагеря "Варшава", и буквально в одну ночь из ревностных приверженцев шахмат превратился в их рьяных противников.

Нет, я вовсе не считаю, что шахматы принципиально несовместимы с политикой, просто тогда возникла, как говорится, особая ситуация.

Мы - члены антифашистского комитета - скоро поняли, что вся наша политика гроша ломаного не стоит, если мы будем заниматься ею вшестером. Чтобы вышел какой-нибудь толк, должны участвовать все, считали мы, и вот тут-то на нашем пути встали шахматы.

Поначалу нас регулярно выставляли из бараков, когда в воскресенье утром или после работы мы пытались просвещать своих товарищей, поглощенных потерей ферзя или угрозой мата, насчет международного положения или источников прибавочной стоимости, но если бы одно это, нет, дело было гораздо хуже - они ставили нам мат, опираясь на свой же собственный шахматный опыт.

Все это будет понятным, только если иметь в виду, что шахматная лихорадка в тот момент как раз достигла своего апогея и, исключая нас шестерых, ею захвачены были все поголовно. Вы ведь знаете, что, когда слишком много играешь, в голове все начинает крутиться вокруг шахмат: видишь, например, впереди клетчатую рубашку, и на ум сразу приходит какой-нибудь великолепный индийский гамбит; мысли скачут, что твой шахматный конь, а заметишь, как двое, повстречавшись, разошлись в разные стороны, и невольно в мозгу промелькнет - рокировка.

Дальше