Солнечные дни - Антанас Шкема 5 стр.


- Держи! Дер-жи! - издалека слышится истошный крик, он какой-то долгий и протяжный, поэтому крик повисает над водой, затем ударяется о стволы деревьев, и это печальное "и-и-и" по-прежнему звучит в ушах, хотя само слово уже угасло минуту назад. Снова тихо, разве только бьется, жужжит заплутавшая пчела, пока тихий шелест не заглушает ее дрожащий гул. Словно кто-то принимается вдруг раскачивать дерево. Мартинукас вскакивает и осторожно высовывает свой любопытный нос из-за грязного полога. Может, кто забрел сюда из деревни? Он выбирается из шалаша и готов вот-вот задать стрекача, как неожиданно чувствует чей-то взгляд у себя на левом виске.

В нескольких шагах, под развесистым абрикосовым деревом, сидит маленький мальчик, лет пяти. Он сидит, привалившись к дереву. У него желтые вьющиеся волосы, светло-голубые глаза, его головка словно вырезана из какого-нибудь образка или иконки, он - вылитый ангел. Коричневые штанишки и чистая, белая рубашка прикрывают его пухлое тельце. Мальчик внимательно смотрит на забредшего сюда незнакомца и молчит.

Мартинукас оживляется. Сторож мал, бояться нечего - решает он.

- А ты чего тут сидишь?

- Абрикосы сторожу, - отвечает мальчик нежным девчоночьим голосом.

- Это твой сад?

- Мой.

- Ага. А что ты тут тряс, пока я сидел в шалаше?

- Ветку тряс. Вон один абрикос упал. Гляди.

Мальчик держит в руке желтый, спелый, мягкий и покрытый легким пухом плод. А может, съездить ему по лицу? Интересно, он заплачет или нет. Этого мальчика Мартинукас видит впервые.

- А ты меня знаешь?

- Нет.

- А моих родителей?

- Нет.

- Глупый ты. Кто захочет, тот и будет есть твои абрикосы. Тоже мне сторож!

Мартинукас дерзко продвигается в глубь сада. Он воинственно останавливается перед мальчиком, но тот не проявляет никакого испуга, даже не поднимается и не бежит прочь.

- Убирайся! Теперь я буду есть твои абрикосы, - сердито наморщив лоб, злобно заявляет Мартинукас, стараясь говорить при этом низким голосом.

- На, бери вот этот, - мирно отвечает мальчик и протягивает пухлую ручонку. - Бери, он вкусный, бери.

Прекрасный, большой, круглый плод закрывает всю ладонь ребенка, и Мартинукас теряется. Мальчик такой спокойный и добрый. Мартинукас приседает на корточки.

- Ты кто такой?

- Ребенок.

В глазах у мальчика смех. Губы сомкнуты.

- Вижу, что ребенок. А чей ты?

- Не знаю.

Отвечает он серьезно, как будто называет собственную фамилию.

- А живешь ты где?

- Здесь.

- Ты не выдрючивайся, а то сейчас получишь. В деревне где живешь?

- Ни в какой деревне я не живу.

Взгляд у него прямой. Так не врут - проносится в голове у Мартинкуса. Абрикос по-прежнему лежит на вытянутой ладони. Мартинукас замечает, что плод вроде стал больше, он как бы постепенно раздувается, увеличивается в размере. Сейчас абрикос станет величиной с яблоко. Странно, что он не скатывается с детской ладони. "А почему он не падает…" - хочет спросить Мартинукас, он поднимает глаза и видит, как за спиной у мальчика вырастают белые крылья, точь-в-точь как у ангелов, которых обычно изображают на иконах.

- У тебя есть крылья?

- Да.

- Ты ангел?

- Нет.

- Ты привидение?

У Мартинукаса пересыхает в горле, а сердце сжимается в комочек, точно его вдруг кто-то сдавил. Мальчик улыбается. Белый ряд зубов поблескивает в красноватом закатном свете, и Мартинукаса словно омывает каким-то теплым, успокаивающим течением.

- Нет. На, бери абрикос. Он твой.

Плод больше не увеличивается, не растет. Огромный, будто летнее яблоко, он лежит на ладони и просится в рот. Мартинукас осторожно берет обеими руками нежный и душистый абрикос.

- Я должен его съесть?

- Да.

Мартинукас подносит к губам абрикос, открывает рот и уже хочет откусить, но тут плод сам исчезает во рту, улетучивается, и лишь дурманящий запах еще какое-то время щекочет ноздри. Вокруг все пронизано этим запахом. Все пахнет и тает на глазах. Согнувшись, поникает развесистое дерево, как будто оно соткано теперь из дурмана. И пропадает в пространстве. Точно горящая бумага, сворачиваются, корежатся крылья за спиной у мальчика, миг - и он превращается в прозрачную тень. И когда Мартинукас хочет дотронуться рукой до этой тени, кто-то трясет его за плечо. Он вздрагивает и поворачивается. Рядом с ним стоит Медведенко.

Путешествие по улице

Неожиданно темнеет. Когда они оба поднимаются на второй этаж, женщина сидит у окна, неподвижная и сумрачная, как дерево в саду.

- Уже вернулись, - говорит она.

- Спать хочу.

- А есть хочешь?

- Спать хочу.

- Что с тобой?

- Спать хочу.

- Он абрикосами объелся, - вмешивается в разговор Медведенко.

Женщина поднимается, обнимает Мартинукаса и ведет его в соседнюю комнату. Медведенко остается возле окна.

"…Так и не успел усы постричь, свои пышные, колючие усы", - размышляет он, прислушиваясь к тому, что происходит за стеной. Там раздевается Мартинукас, а на горизонте - синие курганы исчезают в свете звезд.

… Я осмелею и коснусь ее руки…

- Спи спокойно, Нукас, - желает мать сыну, затем возвращается в комнату, прикрывает за собой дверь и останавливается поодаль.

- Он больше не молится.

- Пройдет, все пройдет, Вера Александровна.

- Вы с ним говорили?

- Он какой-то неразговорчивый. Остался в саду, пока я ходил на речку. Когда вернулся, он стоял под деревом на коленях.

- A-а, - вздыхает женщина. Медведенко отходит от окна, его сапоги отвратительно скрипят, он замирает, комнату наполняет вечерняя свежесть. Учитель, прерывисто дыша, наклоняется, тянет сапог за голенище - вдруг перестанет скрипеть. "Как, однако, свежо", - думает он.

- Вам не холодно?

- Нет. Садитесь, Илья Иванович. К сожалению, у меня мало керосина. Но для вас я погрею на примусе чай.

- Не нужно. Спасибо. Действительно не нужно. По правде говоря, я ведь обманщик.

- Вы?!

- То-то и оно. Под кроватью у меня две бутылки керосина. А вот не принес.

- Понимаю. Решили экономить.

Медведенко слышит ее голос, плывущий по комнате, и не понимает, издевается она или шутит.

- Да нет… я… может, сходить принести, Вера Александровна?

Два стула стоят рядом. Когда они сядут, он возьмет ее за руку, и она не будет отнимать ее, он осмелеет и Верину руку, руку, руку… Только бы не скрипели сапоги!

- Вы в самом деле не хотите поужинать? У меня восхитительная баклажанная икра. Намажу вам потолще. Вы должны есть. У вас запали щеки.

Медведенко чувствует, что она шутит.

- Спасибо. Может, позже. Сядьте, прошу вас, Вера Александровна!

Голос его совсем чужой, у него пересохло в горле, и ему очень хочется чаю. Женщина подходит, усаживается и ждет. Он устраивается рядом, нет, с сапогами вроде все в порядке. В лунном свете ему видна ее рука, длинная, тонкая, он протягивает свою и замечает - впервые в жизни у него дрожат пальцы.

- Красивые сегодня звезды, - говорит он. Его кисть повисает в воздухе.

- Звезд я не люблю. Люблю солнце.

- Солнце - это неплохо.

Медведенко резко вскакивает. Стул скрипит, он бредет куда-то в угол и задевает за шкаф. Старый шкаф попискивает котенком.

Женщина смеется. Звонкий смех рассыпается искрами в сумерках, и Медведенко осознает - смех способен светиться.

- Почему вы смеетесь, почему вы смеетесь? Не надо, Вера, не надо.

Он разговаривает теперь просительным тоном, напрочь забыв про свой красивый, низкий бас, и женщина перестает смеяться, сразу возвращаются сумерки, а Медведенко подходит к женщине, берет ее за руку и спокойно произносит:

- Я вас люблю, Вера, - и поскольку она не отнимает руки, он продолжает: - Останьтесь здесь, останьтесь со мной. Знаю, я некрасивый, непривлекательный, не слишком умный, вечный учителишка - вот и все. Я украинец, Вера. Чистый украинец - хохол. Я верю, мне удастся выстоять. Я выкручусь. Кровавые времена отступают. Мы сладим с ними. Мы терпеливые и хитрые. Мы выиграем свободу. И тогда здесь будет замечательно жить, Вера. Не уезжайте в эту далекую Литву. Останьтесь со мной, хорошо, Вера?

Он опускается перед нею на колени и целует ее руку, и женщина гладит его жесткие, коротко остриженные волосы. Когда рука застывает на одном месте и Медведенко вскидывает голову, во дворе гремит выстрел, и разъяренный мужской голос кричит:

- Я тебе морду набью, шлюха! Стой, кому говорю! Держи ее, братва!

Гул шагов сотрясает мостовую, трещат выстрелы, раздается женский вопль.

Стихает все так же быстро, но разбуженный Мартинукас успел вскочить с постели и теперь вбегает в комнату, где сидят взрослые, Вера бросается к сыну, хватает его на руки и часто-часто сыплет словами:

- Не бойся, Нукас, не бойся. Солдаты балуются. Им скучно, днем выспались, вот и стреляют понарошку, и кричат просто так. Пойдем, маленький, спать. Спокойной ночи, Илья Иванович. Уходите.

Она принимается укачивать Мартинукаса, точно младенца, на руках и уносит в другую комнату. Медведенко проводит ладонью по взмокшему лбу, ему ничего не остается, как уйти.

- Нет-нет, это была бы величайшая глупость! Мицкявичюс, какой-то Мицкявичюс. "Мы занимаемся только поляками". И тогда я заговорил по-польски. Царские рубли он, разумеется, взял. Транспорт уходит через неделю. Надо сидеть в Таганроге и ждать. Поедем через Харьков. Помнишь, Вера, какой там красивый вокзал? Нас еще ожидают формальности в Минске. Думаю, из Минска нас уже не вернут. Что ты там увязываешь, Вера?

Вилейкис острым коленом надавливает на крышку чемодана. Вера своими тонкими пальцами связывает в узел одеяло и подушки. Первые лучи солнца уже скользят по оконным рамам, над степью поднимается голубой туман, в соседней комнате на кровати прямо на голых пружинах спит Мартинукас. Внизу, под окнами, фыркает лошадь, и мужской голос миролюбиво ее уговаривает.

- Стой, длинноногая, стой, все равно овса не получишь. Все, говорю тебе, все. Баста.

- Скорей, Вера, поторапливайся. Неловко, человек ждет. Сорок верст по степи. Это не шутки, Вера. Ну, что, закончила сборы?

Он выпрямляется, весь какой-то желтый, нервный, слишком резвый.

- Не умеешь завязывать! Дай мне.

Он обнимает ее за талию, но Вера выскальзывает из объятий.

- Иша-ак…

Голубой туман плывет, плывет ввысь. Солнечные лучи разрезают пространство красными лезвиями. Мартинукас похрапывает с закрытым ртом, и Вере кажется, что ребенка душат чьи-то невидимые руки. Вилейкис, согнувшись под огромным узлом, с трудом спускается вниз по лестнице.

- Иша-ак, - снова произносит она. Мозг впитывает этот поднимающийся туман. В мозгу происходит странное колыхание, она совершенно явственно чувствует, как в макушке отдаются все нарастающие удары.

- Уже четыре, - объявляет голос внизу.

…Вернулся муж, уже четыре, говорит кто-то. Муж, может, когда ему вздумается. Мозг раскален, мозг дымится. Медведенко, где ты, Медведенко? Давай разбудим Нукаса, выпьем чаю, отправимся на прогулку, а он пускай себе уезжает, мне плохо, мне так нехорошо.

Пресвятая Богородица, ох, как мне плохо, я выпрыгну в окно, дайте мне коня, белого, моего отца, кли-кли-кли-кли, я хочу домой, о-о-о, о…

Когда Вилейкис входит в комнату и берет два чемодана, она говорит:

- Я не поеду.

- Что?!

- Вы отправляйтесь, езжайте. А я поскачу назад.

- Послушай, Вера…

- Молчи! Молчи, ты… птица. Знаешь, кто ты? Или не знаешь? Ты желтая птица.

Вилейкис ставит чемоданы на пол, поднимает их, снова ставит. Ерошит свои волосы обеими руками. Хватает со стола шляпу. Нахлобучивает ее на голову.

- Вера, - цедит он сквозь зубы.

По улице бредет Медведенко. Сапоги у него все в пыли, щеки покрыты щетиной. Он ни о чем не думает. У него остались разве что одни глаза. Всю ночь напролет он блуждал по улице возле школьного строения. Двадцать шагов вперед, двадцать шагов назад. Он как раз остановился и приник к забору, когда Вилейкис с каким-то мужиком подъехали к дому на громыхающей телеге.

Потом он смотрел, как Вилейкис зажег огарок свечи на втором этаже и стал раздеваться. Услышал, как тот сказал у окна: "Понимаешь, мы с Анупенко решили вернуться. Хороший мужик, этот Анупенко. Подремлет пару часов, запряжет лошадь и… Утром в четыре мы уезжаем, Вера. Сейчас переоденусь и будем укладываться. Давай, Вера, собирайся". Рядом с Вилейкисом стояла женщина в ночной рубашке, видно, вскочила с постели. Эту женщину Медведенко мучительно любил. Сквозь ночную рубашку просвечивало женское тело. И тут Вилейкис захлопнул окно, задвинул занавески. А Медведенко ушел в сад и начал там бродить из конца в конец. Двадцать шагов вперед, двенадцать шагов назад… Пока не побледнел небосвод и воздух не напитался утренним туманом. Он сел на камень и так сидел. Почти совсем рассвело, уже в который раз пропели петухи, и снова подъехал Анупенко. Тогда учитель поднялся с камня, перемахнул через поваленный забор и двинулся по улице к своему дому. И когда увидел побеленную стену, дверную притолоку с аккуратно расставленными там на специальной полочке глиняными горшками, развернулся и зашагал назад.

- Домой хочу, - говорит Вера.

Медведенко стоит, ухватившись за дверной косяк, и смотрит Вилейкису в глаза. В комнате больше нет вещей. Только мебель и люди.

- Домой хочу, - мычит Вера.

Медведенко подходит ближе. Он видит подрагивающее адамово яблоко и беспокойные глаза.

- Оставьте ее здесь.

- Ну, что, готовы? - приглушенным голосом кричит снизу человек. Вилейкис разворачивается, идет в другую комнату и трясет Мартинукаса. Тот вскакивает, протирает глаза.

- Уже пора, папа?

- Пора, Нукас.

- А мне весело, папа.

Вилейкис крепко сжимает бессильно повисшую Верину руку выше локтя.

- Пошли, Вера.

- Идем, мама!

Вера протягивает левую руку. Медведенко наклоняется и целует холодные пальцы.

- Прощайте, Вера Александровна.

- Прощайте, Илья Иванович.

- Прощайте, Медведенко. Спасибо за все.

- Прощайте, Вилейкис.

И Вера идет следом за мужем, а тот по-прежнему держит ее повыше локтя. Мартинукас топает за ними, удивляясь, почему это взрослые молчат, словно провинившиеся дети.

- До свидания, господин учитель, - весело говорит он от дверей, но Медведенко ему не отвечает.

В комнате среди мебели остается всего один человек. Внизу фыркает лошадь, скрипят несмазанные колеса телеги.

- Вот и уехали, - размыкает губы Медведенко. Прямо перед ним стоит настежь распахнутый платяной шкаф. Дверцы легонько ходят туда-сюда, внутри болтается забытая вешалка. На столе ломоть хлеба, недоеденные помидоры. Пахнет пылью.

- Вот и уехали, - еще раз повторяет Медведенко и зажимает в кулаке жесткие рыжие усы.

Сальто-мортале

Их выстроили во дворе, у забора, огораживающего сад. Анупенко, Вилейкиса, Мартинукаса, Веру. И выстроены они совсем не по росту. Анупенко, низкорослый мужичок со злобным лицом, усыпанным вокруг носа крупными веснушками. Он все время морщится, как будто нюхает лимон. Через забор прямо перед ним свисает ветка, ее листва заслоняет лицо военного комиссара. Анупенко видит лишь плотно сжатые губы. Вот точно так же сжимал губы их бывший помещик в Даниловском, когда выходил прогуляться вокруг поместья и заодно выбранить как следует ленивых хохлов. "И чего он молчит, этот тонкогубый, чтоб его черти с квасом съели", - спрашивает себя Анупенко. У Вилейкиса дрожит правая нога. Левая выставлена вперед, и поэтому Вилейкис выглядит горделиво. "Мама!" - шепчет Мартинукас, уставившись на ногу отца. "Т-с-с", - отвечает Вера, на миг блеснула узкая полоска зубов и снова исчезла.

Макушка солнца торчит над хлевами, но в крыши уже вцепились красные руки.

"Лицо у него напоминает тех офицеров, которые преследовали меня у ворот пансиона", - мелькает в голове у Веры.

"Мы лито-о-овцы", - мысленно твердит Вилейкис, не проронив ни слова.

Красноармейцы все еще дрыхнут в телегах. Только рядом с комиссаром стоят четверо. Те самые, что шлялись по улице и схватили лошадь под уздцы. Один из них зевает, остальные пытаются стоять спокойно, опираясь на винтовки.

- Так-так, - наконец произносит комиссар.

- Господин комиссар… - вырывается у Вилейкиса.

- Ваши документы.

Вилейкис достает из бокового кармана пиджака толстый конверт. "Или мне подойти, или он сам?" - размышляет Вилейкис. "Теперь Антанас вылитый Лермонтов, вернее, его памятник", - осеняет Веру. "Черт меня дери, Николай Чудотворец, смилуйся", - молит Анупенко. "Мне холодно", - думает Мартинукас. "Придется жестоко покарать, что поделаешь, придется жестоко покарать", - обмозговывает комиссар Василевский. "Стерва", - решает красноармеец, которого так и тянет на зевоту. Остальные трое ни о чем не думают, просто зверски хотят спать.

Комиссар подходит к Вилейкису, берет конверт и начинает изучать документы. Он бросает взгляд на зевающего красноармейца и тихо говорит:

- В Литву бегут.

- Ясно, - равнодушно расшлепывает тот губы. Голова его запрокинута наверх. Голубые глаза блуждают в небе. Желтоватая бородка лихо торчит. Буденовка надвинута на самый лоб, матерчатая пятиконечная звезда едва держится, и его розовощекое лицо выглядит вполне симпатичным.

- Чудесное утро.

Василевский вскидывает тонкую бровь. "Сволочь, опять за свое принялся".

- У него имеется разрешение на поездку в Минск, товарищ Петров. Он получил его обманным путем в Таганроге. А вот у местного коменданта не спросился. Таким образом, господин Антанас Вилейкис - дезертир.

- Неплохо сформулировано. В этом саду персиков навалом, - мечтательно замечает Петров, шевеля ноздрями. - Давай реагируй, - добавляет он.

- А как?

- Ты еще спрашиваешь?

- Но ты же партийный.

- А ты военный комиссар.

- Вот только воевать и умею.

- Эти гаврики принадлежат военному округу.

- Расстрелять?

- Реагируй.

- А семья?

- Буржуазное семя.

Василевский рвет на клочки одну из бумаг.

- Да вы что! - вскрикивает Вилейкис.

- Молчать!

- Люблю персики, - тон Петрова теперь еще более мечтательный.

На соседних телегах ворочаются пробуждающиеся красноармейцы. Всклокоченные головы и желтые лица выныривают из сена, из-под разномастных шинелей. Один из них спрыгивает с воза и, глядя на Веру, тут же мочится. Мартинукас опускает голову и краснеет. Комиссар, одну за другой, рвет бумаги. Обрывки, словно искусственный снег в театре, падают у его ног.

- Да вы что! - еще раз успевает крикнуть Вилейкис.

"Боже, Боже, как худо все, черт бы тебя побрал, вот влипли, так влипли". Лицо у Анупенко синеет, и он выпячивает свои губы, точно для поцелуя.

"Мы никуда не поедем, мы никуда не поедем. Вот придет Медведенко, я возьму его под руку, и мы пойдем в степь, побредем к Зеленым Курганам, ляжем там на траву, высоко над нами будет голубое небо, Медведенко станет держать меня за руку, он такой некрасивый, но хороший".

- Почему ты смеешься, мама, почему тебе весело, мама? - прашивает Мартинукас, но ответа не слышит.

Назад Дальше