Тринадцать писем (ценз. Сороковой день) - Владимир Крупин 3 стр.


О своем передовом опыте никто и не думает писать. Это дело журналистов вытягивать клещами сведения. Печаль в том, что для некоторых читателей интереснее плохой поэт-песенник, нежели честный труженик тракторист. Их ценность несоизмерима. Но один умеет подносить себя" другой этого лишен по нашей милости.

Опять я один. В ночь перед отъездом, выйдя в подштанниках к телевизору и живописно рисуясь на его фоне, отец сказал:

- Все в жизни случайно, да. Но человек - хозяин судьбы. - Помолчал, дав время осмыслить, и с горечью заземлил: - "Сельхозтехника" в третьем квартале пол сотни тонн уморщила.

Небо весеннее-весеннее. Как вы там?

Сегодня еще раньше вышел встречать солнышко. Показались тучи. Нет же - вознеслось. Вошел в лес, в высокую замерзшую крапиву, в малину, в трехметровые зонтичные заросли дягиля (мы в детстве звали его гигель). Под ногами будто накрахмаленные ромашки в инее. Срывая, гадал. Лепестки сразу темнели, едва касались пальцев. Дважды вышло: к сердцу прижмешь. Смотри.

Но было и еще одно. Из поселка по той же дороге вышли несколько человек. В лыжных шапочках. Прошло время, оглянулся - идут. Потом, уже в чистом поле, еще оглянулся - нет. Где они? Исчезнуть было просто некуда. Не показалось же. Шли за мной.

Разумеется, воспитанное итальянскими фильмами воображение разыгралось: я досадил мафии, она не дремлет…

Еще одно. Добился ночью тишины окончательной. Вдобавок к тряпке, по которой заставил ползти капли из-под крана, я выселил в холодные сени моссельпромовский будильник. Когда он там замолчал, вернул. Ночью вдруг услышал какое-то гудение. Низкое, непрерывное. И оно меня преследует.

Приходила соседка старуха. Жаловалась на сноху - не дает мыть посуду, а если и дает, то на глазах у сына перемывает. "Разве у меня грязные руки, погляди, ведь чистые". Еще она говорила, что подоить корову еще есть силы, но подойник унести уже сил нет.

Не пойму, помогает или мешает то, что я не местный. В дальних поездках ясно, я - чужой, здесь одна область, но тоже люди незнакомые, вот в чем дело. Здесь, даже здороваясь с кем-то, разговаривая, я не знаю ничего об этом человеке, и это обкрадывает.

Надо к маме. Натру моркови, хоть ее отнесу. Совсем нечего передавать. И деньги есть, и ничего не купишь.

Буду справедлив - промтоваров здесь избыток. Ковры и прочая роскошь обмениваются на мясо, шерсть, на картошку и шиповник, но в остальном, каких только колец, серег, тканей, зеркал, чехлов, разных финтифлюшек на грудь, на руку, в уши, на шею, лоб и волосы, картин сколько (причем очень высокого качества репродукции), есть даже родные "Три богатыря", Илья Муромец из-под руки недоуменно разглядывает зеркальные, полированные пространства.

Допишу после больницы…

Сегодня там загорелся парафин. Как осуждать, если из четырех процедурных медсестер две еще на картошке.

- Ничего, - утешила одна из больных, в годах, - ничего, вынюхаем, нас много.

Невесело сидеть по два часа, ждать очереди. Товарки мамы по несчастью знакомы мне в лицо. Помогаю одеваться, помог одной, говорит: "Дай бог вам доброго здоровья". Я говорю: "Уж больно легко благословенье-то заслужил", - "Дак ведь мне пальто никогда в жизни не подавывали".

Сегодня в больницу периодически вваливались группы призывников. Все расстегнутые до пупа, все пока еще волосатые, и многие почему-то на высоких каблуках.

В основном женщины говорят о молодежи. Осуждая ее. И есть за что. Девушки курят. Хорошо ли?

"Это они похудеть хотят. Работать неохота, вот и курят. А чтоб не стыдно было, придумали, что модно".

Другие говорят, что дерево вершиной растет, третьи - что все равно и вершина от корней, и… словом, те разговоры, какие можно услышать во всех очередях.

Никогда не стоит в очереди парень с длинными желтыми волосами. Я бы еще понимал, если бы он шел на обаянии, и медсестрам приятнее небось слушать шуточки, чем жалобы, - нет, его никто не любит. К нему ходит мать, существо совершенно забитое. Он на нее орет, чтоб больше носила еды, ест непрерывно. Принесла лимонада две бутылки, он прогнал, чтоб принесла еще пять, чтоб угостить всю палату. Сказала, что денег нет, обозвал нищебродкой и все равно погнал. Принесла.

Он как-то подошел ко мне вечером в коридоре и спросил, сколько будет дважды два. Я ответил: "Десять". - "Десять не десять, - серьезно ответил он, - а близко к пяти. Я давно этим занимаюсь, умножаю, и уже где-то начинает подходить".

В очереди на процедуры его мать жалеют, но и оправдывают. И всегда, рассказав какой-то случай, кто-нибудь скажет: мать. И все вздохнут и замолчат. В рассказах о жизни моя мама не терпит конкуренции и всегда расскажет что-то свое. Например, сегодня об одной недавно выписавшейся женщине, Лысковой. Мать пятерых детей. Жили очень бедно. Муж ушел в леспромхоз. Но денег ей не посылал, она написала, он в ответ, что и сам еле живет. Тогда она зимой, в мороз, выпросила лошадь, сложила в сани по бокам все свое тряпье, укутала старыми шубами детей и как цыганят привезла к мужу. А у того вся причина, что содержал другую женщину. Лыскова попросилась в общежитие и пошла на пилораму. Ворочала за троих мужиков и вот - принесла первый заработок. Накупила еды, но дети боялись подойти к столу, думали, отнимут, Стала зарабатывать больше мужа, сорвала здоровье, но детей вытянула. Муж одумался и вернулся. Теперь все дети разъехались, она с мужем вернулась сюда. Муж пьет. Если и навещал в больнице, то только попросить денег.

И опять осуждают молодежь. "Чем только не мажутся. Ии скажи, что от курячьего назьму красота, они и его на морду налепят". - "На-ле-епят. У меня соседка выйдет в утра в огород и всю себя изляпает. Я столь огурцов за лето не съела, сколь она на морду извела".

Привели девочку, видно, чем-то глаз поранила, закрыла его платком, а из здорового текут слезы.

А ведь эта женщина, Корепанова, умерла. И еще никто не приезжал, и вчера никто. Попросила приподнять вечером на подушки и все глядела в окно. Потом помогли лечь, вроде уснула, и как легла, ни разу не шевельнулась. Вынесли утром. Так как санитарок нет, то выносили больные. Выносил как раз этот желтый парень, который тут же записался в герои. Никто не хочет занимать койку умершей, сестра кричит на весь коридор: "Да тут на каждой койке уж не по одному умерло!" И на весь коридор кричит потому, что палаты переполнены, кладут в коридоре. Врачи жалеют, что не успели выписать Корепанову умирать дома.

На улице часам к десяти-одиннадцати тает иней на крышах и совсем по-весеннему течет с крыш. Растаявший иней пьют голуби. И я бы рад рядом с ними прильнуть к родничку, но снег в поселке черный и воздух серый…

Утром дул ветерок. Слабый, но его хватило, чтобы сухие листья срывались вниз. За ночь они окостенели, стали тяжелыми, и было слышно, как они падают и стукаются всеми боками о сучья, и слышен последний удар б землю.

Был в бане, тысячекратно описанной, и добавить к этому нечего. Читал Твардовского и чуть не разревелся. Ведь я мог, мог его видеть. В институте вовсю писал стихи, хвалили, и я насмелился, понес. Куда нести, вопроса не возникало - в "Новый мир"! Отнес. Жду неделю, две, месяц. - каково для поэта, позвольте спросить. Иду сам! Отдел поэзии закрыт. На второй этаж, в приемную. Так и так. Очень милая, усталая женщина выслушала, сказала: "А вы знаете, если не ответили, в этом, может быть, даже есть и Хорога шее, значит, отдел предлагает. Вы зайдите к главному, спросите, наверное, они у него". Она продолжала печатать и отвечать на звонки. В мое тогдашнее положение мог бы войти только пишущий, и только тот, кто боготворил Александра Трифоновича. Я из них. Увидеть его, автора "Теркина"? Нет, не стали ноги ватными. Надо заметить, что и я в те поры мнил себя поэтом, тут другое - масштаб. Вот это немецкое слово меня остепенило. Я вышел на улицу. Была, как сейчас, осень. И пошел я к памятнику Пушкину, сидел у него. Тогда еще разрешали кормить голубей, и я успел раскрошить буханку, взятую в елисеевском гастрономе, а время шло. Помню, множество голубей заполняли пространство, садились на голову, на плечи поэта.

Время шло. Очереди извивались змеей возле кинотеатра, солнце садилось, включили фонтаны. Еще жив был дом Фамусова. Пора было идти в "Новый мир", если я хотел застать Твардовского. Но я не пошел.

И печален от этого, и рад. Печален оттого, что не увидел его, а рад потому, что понял: стихи мои плохие.

Вот таковое отступление. А уж сколько передумалось, разве одна баба сорок дум передумает, пока с печи летит, чего только не перебрал. И тут я, на исходе письма (солнышко, пойми и прости), то ли я пытаюсь быть писателем в этих письмах, то ли пишу заготовки на будущее, впрочем, на какое? Нет, видно, пора закруглять письмо. И уже не вспомню, что еще хотел написать. В бане мужик надевал перед зеркалом медаль "За взятие Будапешта".

Скажешь, ненормальный, а если тогда у него был взлет жизни? Потом узналось, что этот мужик надел чужую одежду, - смешно? В бане смеялись, а каково тому, чью одежду унесли? И это, увы, природа юмора!..

Совсем беда. Плюнь и не распечатывай больше мои письма. Но мне они вдруг стали как возможность писать не так, как писал раньше. Летал по стране и вдоль и поперек (кстати, тот старик, сочинивший проект отделения винокурения от государства, написал с упреком журналистам: жизнь идет поперек, а вы пишете вдоль, это обо мне). Целую. Снова ночь.

Письмо пятое

Пятое, а от тебя ни строчки. Ночное сновиденье меня ужаснуло - будто бульдозером через блок опускают громадный чан с кипящей смолой. Будто заливают дома. До этого сломанные, едущие вбок лифты. Проснулся с ощутимым сердцем и слабостью. Помнишь, бросал курить, снилось, что курю и упала сигарета. Я просыпался и в страхе хлопал по одеялу, подушке. Потом засыпал и видел снова, что курю, уговаривал себя, что это во сне, но тут же понимал, что тогда снилось, а уж вот сейчас точно горю. Вообще не знаю, есть ли у Бехтерева описание провалов из сна в сон. Убегая в одном сне от коня, в другом я попадал под машину, в третьем меня еще как-то убивали, легко ли! И все это не просто в течение ночи, в минуты.

Сегодня полное ощущение весны: все тает, солнце, дорога блестит, у домов все желтое: опилки, поленья, доски. Бензопилы трещат, из-за каждой поленницы выскакивают и облаивают полупородистые собаки. Иду по кладбищу, но не пройти - преступается. Старуха несет топор маленькому мальчику, который колет дрова. Советует приходить утром, "тогда наст поднимет". Тут же городское воспоминание: могильщик хвалился рядами вырытых могил: "Здесь будет образцовый участок. Вот умрите лет через десять и увидите сами". Прощаясь, шутит: "Приезжайте чаще". Это когда мы хоронили… ладно, прости, не буду!

Зачем я так много записывал в блокноты, так много тащил случаев, встреч, метких выражений? Куда-то все должно же было пристать и пригодиться. Но нет - пропадет. Сижу на золотых россыпях - завалах записок и блокнотов, перечитываю и рад бы кому отдать, но хорошие писатели и сами богаты, а мелкие испортят. Кому нужны мои записи?

Я стал думать об этом во время моего внесшего взлета - печатались мои статьи, на них шли письма, книгу раскупили (впрочем, разве это показатель для нас), так вот, тогда-то меня и постигло это открытие, даже два: первое, что я измельчал, второе, что я никого и ничего не люблю, кроме работы. А письма, из которых ты вскрывала только надписанные женскою рукой, говорили мне самые хорошие слова, поощряли и т. д.

Здесь я в первые дни немного недомогал, валялся, читал и перебирал год за годом свою карьеру. Именно карьеру. Их в нашем деле две - стать начальником и стать ведущим пером. Первые перья пишут только за себя, зато имеют имя. Начальники их не любят, но внешне ласковы, без них они ничто… Писал я всегда то, что выбирал из круга очерченного! Чутье уловить носящуюся в воздухе идею развито у многих, возможность выразить ее тоже посильна, и это считается опережением времени и смелостью. А пишущим кажется, что они - творцы идеи, тогда как она была рождена самой жизнью.

Теперь же вижу, что истинные творцы бьются только над одним - над красотой души и силой духа, все остальное - прикладное. И если Достоевский говорил, что все пишущие - пигмеи перед Пушкиным, и себя относя к ним, то что мы-то? Смешно тебе, что пигмей потревожил великие тени? Но если пигмей пишет на том же языке, на кого ему равняться? Только на вершины.

Так вот, любя работу, видя в ней смысл жизни, вдруг увидел явственно - многие бы исполняли ее не хуже, а в последнее время и лучше. Да и пора: моя кровь выпита, сердце не оживляется при попытках ума назвать новую тему. Что в ней, если все изменится само собой. Да и что моя работа, как не дерганье людей?

Как же долго я шел и как запоздало пришел к тому, что дело не только в знаниях, не в количестве информации, от избытка ее только глупеешь, что не стыдно чего-то не знать.

Прервемся…

Сегодня одарили сразу двумя меткими выражениями, которые хоть ты что делай, а записать хочется. Мужик, сдавая банки и бутылки, радостно говорит приемщице: "До чего дожился, собаку нечем выманить". А соседка, говоря о прошлогоднем снеге, о том, что в подполье подошла вода, заметила: "Снег толстый - вода тонкая".

Вернулся отец. Довольный.

- Да, сынок, - рассказывал он, - историческая встреча. Проехал четыре государства: Удмуртское, Марийское, Татарское и Чувашское. Волгу у Чебоксар пережимают, да.

Они много с сестрами говорили о прошлом, о своей юности. Отец сказал им, что я заставлял его писать воспоминания, и они меня поддержали, и он вдохновился.

Сейчас другое утро, он, кряхтя, перемыл посуду и сел писать. Мне бы его мужество. Ночью он курил, бродил, и если слышал, что я не сплю и сержусь на него, говорил:

- Да, дети мои, как мы летнею порой кирпичи таскали, и под нашею рукой стены вырастали!

Навестили маму. Велела истопить большую печку. Узнав о занятии отца, махнула рукой. "Ты напиши, как пьяный в постели куришь да как пододеяльник сжег, а купила новый, так без меня пропил". Но отец, настроенный вдохновением, стал спрашивать маму о некоторых фамилиях людей лесничества, где они познакомились с мамой, и мама увлеклась.

Кажется и мама поверила, что писательство отдернет отца от выпивка (меня, замочу в скобках, оно, наоборот, притягивает), разрешила обойтись подтопком, пить но велела, а то "помрешь, не дописавши". "Тепло, - отвечал отец, - наша горница с богом не спорница". Он весь разговор сыпал присказками. Когда мама что-то посоветовала, он отвечал: "Не указывай, а "бог па помощь" - сказывай". Еще, тоже к месту, сообщил: "Печку затопил, самовар поставил, женушку свою работать не заставил".

- Про задыринскую девку напиши, - посоветовала мама. - Как ей на свадьбу родители подарили корову, а муж подарил дамский велосипед. На велосипеде выучилась ездить в два дня, а корову доить не хотела.

- Сама пиши, - отвечал отец. - Это твои личные воспоминания.

- Все писать начнут, кто читать будет?

Да, чуть не забыл, у старшей сестры, оказывается, сохранились воспоминания моего дедушки, когда он еще парнем ходил в Москву. Она обещала снять копию и прислать. Так что на совете теток было решено, что мои журналистские занятия - дело наследственное. "Как бы иначе они решили, - комментировала это мама, - что хорошее, так все в их родню, а что плохое, так все в мою". А в ответ на рассказ о младшей тетке, что с нею плохо обращается невестка, заметила:

- Бог наказал. Ты в трудармии был, она мне свекровку выпихнула умирать. Не нужна стала - поезжай. Уж еле жива, все у печки лежала. Баню истопила, соседка помогла ее в баню сводить. Так свекровь сколь плакала, говорит: родная дочь в баню не важивала, а невестка помыла. Утром я ржаные лепешки испекла, ребят кормлю, ей подгладываю. Около нее тарелку поставила, мне же не видно, ест она или нет, гляжу - опять тарелка пуста, подкладываю. А потом только раз состонала, и все. Стали подымать, а все лепешки под подушкой…

Разговор пошел на грустное. В больницу привезли с Чепцы враз пятерых, утонули, запутало сетью. Толкуют по-разному. Одно, что браконьеры, сеть очень частая, другое, что выпяли. "Не насильно же поили, воронку-то никто не наставляет…" Отцу: "Тоже ведь как-нибудь допьешься. Вчера вот почему вылил? При сестрах-то небось отличался, не пял, а дома так сразу". Отец: "Мамочка! Потребность была вызвана необходимостью".

Сейчас отец сидит, пишет, освобождая меня от обязанности сохранить историю семьи для потомства (по-моему, каждая фамилия в свое время выдвигает пишущего), а я свободен для письма тебе.

Вечерами швыряю в подтопок блокноты. Я ведь в мот раз, зная, что еду надолго, привез почти все, еле допер, думал на досуге осмыслить. Смерть им! Чуть не тошнит от перечитывания. Отец, желая продуктивно использовать бумагу, хотел отнести их в туалет. Может, там им и место, но молодежь в лице артели племянников не должна быть разочарована занятиями дяди. Смерть - сотням встреч, смерть - поглощенным пространствам и взглядам на землю из вертолета, самолета, машины, трактора, смерть - глупой уверенности переделать мир и т. д. А ведь еще где-то гора юношеских дневников и блокнотов. Надо найти и сжечь. Но, может, они-то как раз и лучше. Чище: в них искренность и надежда. А эти - горите, хоть и сказал Булгаков, что рукописи не горят. Да, такие, как его, не горят, а эти - за милую душу. Горят, и смотришь на них, "как души смотрят с высоты на ими брошенное тело". Вначале жаль, кажется, в них что-то полезное, кому? Горят, и становится легче. Вот только на те, где записаны выражения мамы, отца, другие, народные, не поднимается рука. Не могу же я жечь то, что было при мне сказано и другими может быть не замечено.

Мама о пожаре: "Чего мне было спасать? Я ребят одела - все свое богатство, вывела и стала спокойнехонька".

Как с мамой ходили за медом: "Мед-то нынче в сапогах" (то есть дорог). О пчеловоде в очках: "Четыре глаза и совести ни в одном. Женил он свой мед. Но нам-то еще с милостью. А то сдаст на базу, там кладовщик еще маленько женит, разбавит, да в магазине еще…"

О характере детей: "Какие-то мы простяшки, доверчивые. А нынче надо быть не травой, а сеном".

О пьяном отце: "Ночью как из-под земли стонет".

О еде: "Культурные стали, разбежались каждый по своей тарелке. Раньше ели все из одной, ведь не от бедности, от доверия друг ко другу, что никто не заразный, что никому хуже или лучше не положили".

Уволенному мужику, который не идет на работу: "У тебя ведь уж скоро декретный отпуск кончится, не работаешь, так хоть рожай".

Молодой бабе, которая окучивает картошку в купальни-ко: "Ты в таком виде попа с обедни сдернешь". О се муже: "К столбу готов приревновать".

Тут же, в записях, начинает мелькать школьный юмор дочерни: "Что с него взять, кроме анализов?" Или: "Чемпион Африки… по лыжам". В буфете: "Дайте без очереди олимпийской надеж до. Или (о чем-то): "Сойдет для сельской местности", "Дураков по росту строят"… и т. п.

Назад Дальше