Возможно, что этот образ Шенье, эта заключительная строка его фрагмента дала тон и замысел всему пушкинскому стихотворению.
В некоторых случаях отдельная строка Андре Шенье служила ему таким творческим импульсом. Пользуясь ею, вводя ее в свой текст, словно зажигаясь этой единственной строкой, Пушкин в остальном лирическом отрывке давал себе полную свободу. Но чем самостоятельнее развивалось в целом его стихотворение, тем ближе, точнее и удачнее переводилась заимствованная строка, дающая тон и, может быть, жизнь всему лирическому отрывку.
Мы прикасаемся к любопытному приему творческой психологии Пушкина - зарождению некоторых образцов его лирики из пленившей его строки другого поэта. Вспомним его стихотворение "Дорида". В целом, независимое от каких-нибудь образцов, оно кажется написанным ради последней строки, целиком и весьма удачно переведенной у Шенье:
И ласковых имен младенческая нежность.
Et des noms caressants la molesse enfantine….
В другом стихотворении не заключительная, а начальная строка из Шенье служит таким перводвигателем всей пьесы и даже открыто выставлена в качестве эпиграфа:
Каков я прежде был, таков и ныне я…
Здесь большое значение имеет изумительная напевность стихов Шенье, их легкая запоминаемость, тот глубокий след, который оставляется ими в памяти и возбуждает творческое воображение к новой работе. В одной небольшой поэме Альфред де Мюссе описывает вечер, проведенный им во Французской Комедии на представлении мольеровского "Мизантропа": в антракте он любуется прекрасным девическим обликом:
Et, voyant cet ébène enchassé dans l’ivoire
Un vers d’André Chénier chanta dans ma mémoire
Un vers presque inconnu, refrain inachevé,
Frais comme le hasard, moins écrit que revé -
и эта неожиданно запевшая в памяти строка Шенье ведет всю его поэму, как внутренний припев, дающий лад и силу всему произведению.
Так часто воспринимался Шенье и Пушкиным. И ему в известные минуты творческого возбуждения, среди зарождающихся образов, слагающихся строф и звучащих стихов вспоминался un vers d’André Chénier. И эта полузабытая, малоизвестная, выпавшая из какого-нибудь фрагмента строка, словно не записанная, а только грезящаяся, начинала звучать настойчиво и суггестивно, слагалась в соответственный русский стих и, превратившись в такие звенящие сочетания, как: "По звонким скважинам пустого тростника", или: "И ласковых имен младенческая нежность", - становилась зерном и ферментом для нового цельного и оригинального лирического создания. Таковы пушкинские опыты переводов и подражаний Шенье.
IV
Работа Пушкина над текстами буколик и идиллий как бы завершается его элегией "Андрей Шенье". Это лирический портрет поэта в момент его смерти и новая поэтическая переработка главных мотивов его лирики.
Трагическая судьба гильотинированного поэта должна была привлечь творческое внимание Пушкина. Он знал, что Андре Шенье был не только изящным классиком и мирным лириком в антологическом роде. Современник, участник и жертва революции, он стал замечательным политическим писателем.
И здесь он охотно вдохновлялся древними. Он вспоминает в своих предсмертных стихах яростные ямбы Архилоха. Но это, конечно, глубоко современные вещи, насквозь охваченные гулом и трепетом проносящихся исторических событий, возникшие и рожденные в непосредственном соприкосновении с развернувшейся революционной трагедией. Этот облик горячего апологета политической и личной свободы был также близок Пушкину, как и мирные классические устремления автора буколик. Своей политической поэзией Шенье отвечал одной глубокой творческой потребности Пушкина: дать в своих стихах выход и воплощение той своей внутренней стихии, которая в те времена называлась "вольнолюбивостью" или "свободолюбием". Недаром одним из излюбленных слов пушкинской поэзии было "свобода", - термин, утративший для нашего поколения свою эмоциональную силу. Слова дряхлеют скорее, чем понятия ими выражаемые. Часто идеи сохраняют все свое философское и жизненное содержание, но утрачивают свое эстетическое значение, свою поэтическую virtus. Поэты нашего поколения находят другие слова для передачи своих политических замыслов. Слово свобода выпало теперь из революционной поэтики, но в пушкинскую эпоху оно отличалось свежестью и художественною значительностью. И мы знаем, что оно действительно хранило для Пушкина возможности творческого пафоса и лирического возбуждения. "Свободы сеятель пустынный", он любил себя считать поэтом декабрьского движения. Не принимая непосредственного участия в политической жизни своей эпохи, но, исповедуя принцип, что слова поэта - его дела, Пушкин в творческом плане хотел служить своему "кумиру". Он стремился стать и действительно становился замечательным политическим поэтом, не отворачивающим брезгливо своего лица от треволнений современности, не избегающим потрясений текущей истории, но принимающим их как новый импульс для своего творчества и, может быть, как жизненный материал, способный подчиниться его творческому воздействию.
И в этом трудном жанре поэзии вдохновительным образцом для Пушкина был Андре Шенье. Приобщившись к его творчеству переводами и подражаниями, он решает воплотить в своих строфах тень поэта.
С кровавой плахи в дни страданий
Сошедшую в могильну сень.
Это интереснейший опыт исторической поэмы, в которой Пушкин сочетает личную драму Шенье с новыми вариациями на его тексты.
В своей небольшой поэме Пушкин в предсмертном монологе приговоренного поэта словно производит обзор всего его творчества, перелагает в свои строфы лучшие места его од и элегий. Здесь снова происходит процесс, уже прослеженный нами на небольших лирических отрывках Пушкина, где вокруг образов и запоминающихся стихов Шенье разворачивалась его самобытная импровизация. Но здесь это сделано в большем масштабе в плане поэмы-элегии, при чем в качестве вдохновляющего материала привлечен не отдельный стих, зазвучавший в памяти, а все творчество А. Шенье.
Поэма открывается любимым мотивом ранней революционной лирики Шенье. "Но лира юного певца - О чем поет? Поет она свободу…" Эта основная тема "Jeu de Paume". Пушкин развивает ее в духе этой оды:
Я славил твой священный гром,
Когда он разметал позорную твердыню
И власти древнюю гордыню
Рассеял пеплом и стыдом.
Я зрел твоих сынов гражданскую отвагу,
Я слышал братский их обет.
Великодушную присягу
И самовластию бестрепетный ответ;
Я зрел, как их могучи волны
Все ниспровергли, увлекли
И пламенный трибун предрек, восторга полный,
Перерождение земли.
Это переложение строф IV–XIV поэмы "Jeu de Paume", где говорится о разрушении Бастилии, о созыве национального собрания, о торжественной присяге депутатов. Тень Мирабо и перенесение праха Руссо и Вольтера в Пантеон упоминается в другой революционной оде Шенье "Sur les Suisses révoltés".
После этого дифирамбического вступления - резкий перелом. От апологии революции его герой переходит к возмущенной характеристике ее позднейшего периода:
О горе! О безумный сон!
Где вольность и закон? Над нами
Единый властвует топор…
Этот перелом имеется и в оде Шенье.
Задолго до открытого возникновения террора Шенье с редким ясновидением предостерегает вождей революции от надвигающихся ужасов ее поздней эпохи (XIV–XXII строфы).
Затем у Пушкина новое обращение к основной теме:
Но ты, священная свобода,
Богиня чистая! Нет, не виновна ты…
Оно соответствует XVIII строфе:
Peuple, la liberté d’un bras réligieux
Garde l’immuable équilibre
De tous les droits humains…
У Пушкина следует отрывок: "Я плахе обречен". Раздумья о предстоящей казни и особенно прощание с друзьями - представляют собой как бы стихотворные маржиналии к стихам Шенье, написанным в тюрьме; через его III ямб проходит тема: "Vivez, amis, vivez en paix" через V; "Au pied de l’échafaud j’essaye encore ma lyre" - стих, который мог дать первый толчок замыслу всей пушкинской элегии; он как бы суммирует ее и просится к ней в эпиграфы.
Здесь же Пушкин называет "Узницу" Шенье, знаменитое стихотворение "Jeune captive", написанное в тюрьме и сообщившее Пушкину эпиграф для его "Андрея Шенье".
Искусным приемом Пушкин обращается к ранней манере Шенье и лишний раз исполняет вариации на его антологические мотивы. Осужденный поэт вспоминает свои юные годы - "и песни, и пиры, и пламенные ночи". Это дает Пушкину возможность провести через свою поэму реминисценции идиллий и ранних элегий Шенье -
безвестной жизни сень
Свободу, и друзей и сладостную лень.
И, наконец, последний переход - высший подъем возмущения питается у Пушкина негодующими строками тюремных ямбов Шенье.
Заключительная строка Пушкина "Плачь, Муза, плачь!" совпадает с последним стихом IV ямба.
Самому Пушкину пришлось через несколько лет дать пояснительный комментарий к своей элегии и в официальном порядке написать нечто вроде схолии к ней. Когда в связи с декабрьским бунтом возник политический процесс о распространении запрещенных стихов из "Андрея Шенье", под вымышленным заглавием "14-го декабря", Пушкину пришлось дать объяснительное показание:
"Сии стихи действительно сочинены мною. Они были написаны гораздо прежде последних мятежей и помещены в элегии Андрей Шенье, напечатанной с пропусками в собрании моих стихотворений. Они явно относятся к Французской революции, коей А. Шенье погиб жертвою. Он говорит:
Я славил твой небесный гром,
Когда он разметал позорную твердыню.
Взятие Бастилии, воспетое Андреем Шенье.
Я слышал братский их обет,
Великодушную присягу
И самовластию бестрепетный ответ.
Присяга du jeu de Paume и ответ Мирабо: Allez dire à votre maître и т. д.
И пламенный трибун и проч.
Он же, Мирабо.
Уже в бессмертный Пантеон
Святых изгнанников входили славны тени.
Перенесение тел Вольтера и Руссо в Пантеон.
Мы свергнули царей…
В 1793
Убийцу с палачами
Избрали мы в цари.
Робеспьера и Конвент.
Все сии стихи никак, без явной бессмыслицы, не могут относиться к 14 декабрю".
Это показание, где Пушкин заявляет, что стихи его элегии имеют в виду "взятие Бастилии, воспетое Андреем Шенье", и где несколько ниже он упоминает присягу "Jeu de Paume" подтверждают метод его непосредственной обработки текстов Шенье.
Являясь такой амальгамой переработанных и преображенных фрагментов Шенье, элегия Пушкина целым рядом художественных и метрических приемов передает тон и дух французского поэта. Основной закон композиции пушкинской поэмы замечательно выдержан в стиле лирики Шенье, особенно любившего монологическую форму.
Его знаменитые Iambes написаны в виде личной жалобы или признания, непосредственно обращенного к читателю.
Конструкция пушкинской элегии поражает своей простотой и экономией средств. Он нигде не соблазняется эффектными аксессуарами революционной эпохи, тюремного быта или публичной казни. Вся вещь сосредоточена целиком на образе Шенье и на его творчестве. Достаточно двух слов для изображения самого потрясающего внешнего события. С какой исключительной сжатостью изображен Пушкиным момент гильотинирования:
Вот плаха. Он взошел. Он славу именует…
Плачь. Муза, плачь!
Ни отрубленной головы, ни потоков крови, ни палача, ни кузова гильотины, ни озверелой толпы. В двух строках описания казни Пушкин достигает вершин художественного лаконизма.
И только в предшествующих строках тонким стилистическим приемом пробуждается в читателе тревожное предчувствие. Это прием чрезвычайно удачной аллитерации на "з" и на "к":
пришли, зовут…
Звучат замки, ключи, запоры,
Зовут…
Этим не только замечательно передается звон тюремных ключей и запоров перед самой казнью, но словно предчувствуется лязг скользящего ножа.
При этом Пушкин с подлинным версификаторским мастерством и вкусом варьирует и метрическую схему своей элегии. Она написана любимым ямбическим размером Шенье и самого Пушкина - но ямбами несхожими, разносложными, ритмически неодинаковыми. Начало элегии написано в духе ямбических строф "Jeu de Paume", неровных, беспорядочно сменяющих краткие и долгие строки. Отрывок о друзьях и воспоминания молодости написаны равномерными симметрическими двустишьями - типичными alexandrins ранней манеры Шенье, которые Пушкин уже воспроизводил в "Музе" или в "Дориде". Здесь те же размеры.
Куда, куда завлек меня враждебный гений?
Рожденный для любви, для мирных искушений,
Зачем я покидал безвестной жизни сень,
Свободу и друзей, и сладостную лень…
И наконец строфы высшего возмущения, вдохновленные зрелыми, энергичными, разящими ямбами последней манеры Шенье, Пушкин передает в своем любимом четырехстопном ямбе, придавая своим страхам резкую стремительность и ударность:
Умолкни, ропот малодушный!
Гордись и радуйся, поэт:
Ты не поник главой послушной
Перед позором наших лет:
Ты презрел мощного злодея;
Твой светоч, грозно пламенея,
Жестоким блеском озарил
Совет правителей бесславных;
Твой бич настигнул их, разил
Сих палачей самодержавных;
Твой стих свистал по их главам;
Ты звал на них, ты славил Немезиду;
Ты пел Маратовым жрецам
Кинжал и деву - Эвмениду.
Таков в чисто метрическом и ритмическом отношении опыт Пушкина. Элегия его представляет собой замечательный эксперимент из области формальной поэтики. Образ Андре Шенье воспроизводится здесь и внушается читателю не только по внутренним мотивам его лирики или историческим данным (а пушкинские примечания к этому стихотворению свидетельствуют о его обстоятельной исторической эрудиции по данному вопросу), но и по таким признакам французского элегика, как его любимые метрические схемы и ритмические лады.
Элегия Пушкина - образец лирического перевоплощения исторического сюжета. Не прибегая к бытовой реставрации, к эффектам стилизованного языка, к тому, что Тургенев называл "битьем мелочами по глазам", пытаясь разворачивать в своих строфах перед читателем старинные эстампы, портреты и гравюры, он сосредотачивает все свое творческое внимание на внутренней драме своего героя и раскрывает до конца весь дух, весь смысл, весь трагизм исторического события.
Пушкину принадлежит честь первенства в обработке этого нового сюжета. Он открывает поэтическую легенду о Шенье. Только через восемь лет, в 1833 г., Альфред де Виньи возьмется за обработку той же темы и гораздо позднее к ней обратится Гюго. Независимо, конечно, от непосредственного воздействия, Виньи в своем Стелло применяет художественный прием пушкинской элегии. И у него приговоренный поэт в небольшом монологе говорит о своем жизненном пути умело вкрапленными в свою речь цитатами из своих же стихотворений.
V
И наконец Андре Шенье имел значительное влияние на развитие пушкинского стиха. Помимо целого ряда внутренних воздействий он сыграл крупную роль в эволюции пушкинского стиля и поэтики.
Новатор, открывший неведомые возможности французской версификации, он сообщил свои открытия Пушкину, широко применившему его приемы к русскому стиху. Это особенно относится к александрийцам, которыми наш поэт охотно пользовался для своих посланий, од, антологических опытов, а впоследствии и для элегий.
Несмотря на остроумную сатирическую характеристику александрийского стиха в "Домике в Коломне", Пушкин любил этот размер и охотно обращался к нему во все эпохи своего творчества. Облекая в александрийский стих свои лицейские оды и послания, Пушкин в позднейшую эпоху настолько развил и обогатил этот строгий классический метр, что свободно обращался к нему для элегий ("Пора, мой друг, пора, покоя сердце просит") и даже для страстных эротических мотивов ("Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем"). Знакомство с Шенье сыграло решительную роль в этой эволюции строгих классических александрийцев раннего Пушкина в сторону свободных форм его поздних alexandrins.
Этот излюбленный размер французских поэм и трагедий явно переживал в XVIII веке эпоху упадка. Он стал однообразным, вялым и прозаическим, словно считаясь с отвлеченными заданиями энциклопедической эпохи. Теория александрийца, освященная поэтикой Буало, строго предписывала срединную цезуру и категорически запрещала enjambement. Так получался спокойный, монотонный, "квадратный" или "плоский" александриец, совершенно утративший к эпохе Вольтера изобразительную гибкость и живость.
Андре Шенье решил преобразить этот старый французский метр. Приобщившись к гармонии древних поэтов, он обратился для обновления этого традиционного размера к свободному гекзаметру Ронсара и сумел придать ему большую гибкость, выразительность и текучесть. Сент-Бёв в мыслях Жозефа де Лорма подробно останавливается на версификаторской реформе Андре Шенье. Богатой рифмой, подвижной цезурой и свободным enjambement он преобразил слишком симметричный и упругий стих старой Франции. Строгие александрийцы XVII века стали в его руках неузнаваемы, и его метрические опыты подошли вплотную к стихотворной технике романтического поколения.
По словам поэта Эредиа, ученика и исследователя Шенье, - "ни один поэт не владел с таким совершенством александрийским стихом. Для Шенье его крепкий металл так же текуч, как глина, так же уступчив, как воск под пальцами ваятеля. Он его лепит, разбивает и завязывает по своей воле. Послушный стих как бы подчиняется мысли, слуху, видению поэта. Он выгибает его, собирает или задерживает. Он так удачно разнообразил его цезуры, что вряд ли кому-нибудь удастся изобрести здесь новые приемы, не использованные им. Непосредственный и утонченный, он умещает в нескольких словах неожиданные сопоставления и до странности чарующие сочетания. Он первый сумел противопоставить симметричности размера чудесные контрасты образа. В области синтаксиса, как и в метрике, Андре Шенье был новатором исключительной смелости"…