– Хартайзен, говорят, в немилости у министра Геббельса, – задумчиво заметил коричневорубашечник.
– Тем не менее! – сказал Лис. – Он бы на такое нипочем не решился. Боится чересчур. Я назвал ему в глаза шесть фильмов, в которых он вообще не снимался, и восхищался его игрой. А он только кланялся да лучился благодарностью. А я прямо-таки чуял, как он потеет от страха.
– Все они боятся! – презрительно бросил коричневорубашечник. – Почему, собственно? Ведь им же легче: делай, как мы велим, и порядок.
– Просто люди никак не отвыкнут думать. По-прежнему воображают, что чем больше думают, тем дальше продвинутся.
– А нужно всего-навсего подчиняться. Думать будет фюрер. – Коричневорубашечник щелкнул пальцем по открытке. – А этот вот? Как насчет него, Хайнц?
– Ну что сказать? Вероятно, он и впрямь потерял сына…
– Да брось! Те, кто пишет такие вещи, всегда просто-напросто подстрекатели. Хотят чего-то для себя. Сыновья и вся Германия им по фигу. Небось какой-нибудь старый соци или коммунист…
– Вряд ли. Никогда в жизни не поверю. Они со своим фразерством расстаться не могут – "фашизм", "реакция", "солидарность", "пролетарий", но этих громких слов в открытке нет. Я, знаешь ли, за километр против ветра чую соци и коммунистов!
– А по-моему, все ж таки они! Замаскировались…
Однако господа из гестапо тоже не согласились с коричневорубашечником. Кстати, донесение Лиса там восприняли с веселым спокойствием. Уже и не такое видали, привыкли.
– Ну что ж, – сказали они. – Хорошо. Поглядим. Будьте добры, зайдите к комиссару Эшериху, мы известим его по телефону, этим делом займется он. Еще раз подробно расскажите ему, как вели себя эти двое. Разумеется, сейчас мы их трогать не станем, но в будущем такой материальчик может очень даже пригодиться, вы ведь понимаете?..
Комиссар Эшерих, высокий неряшливый человек с вислыми, песочного цвета усами, в светло-сером костюме, весь настолько бесцветный, что казался порождением конторской пыли, – комиссар Эшерих повертел открытку в руках.
– Что-то новенькое, – наконец сказал он. – В моей коллекции такого пока нет. Рука неловкая, мало что в жизни писала, всегда только работала.
– Капэгэшник? – спросил Лис.
Комиссар Эшерих фыркнул:
– Шутить изволите, сударь? Какой там капэгэшник! Знаете, будь у нас настоящая полиция и будь это дело стоящим, писака через двадцать четыре часа уже сидел бы за решеткой.
– И как бы вы это сделали?
– Да чего проще! Распорядился бы проверить по всему Берлину, у кого за последние две-три недели погиб сын, заметьте, единственный, потому что у автора был только один сын!
– Откуда вам это известно?
– А что тут сложного? В первом предложении, где говорится о себе, он об этом и сообщает. Во втором, касающемся других, он пишет о сыновьях. Ну а тех, кто будет таким образом выявлен в Берлине – их наверняка не так уж много, – я бы взял на заметку, и писака живенько угодил бы за решетку!
– Почему же вы этого не сделаете?
– Я же сказал, у нас не хватает людей, да и само дело того не стоит. Видите ли, есть две возможности. Либо он напишет еще две-три открытки, и ему надоест. Потому что стоит слишком большого труда или потому что риск слишком велик. В таком случае большого вреда он не нанесет и нам не придется много работать.
– По-вашему, все открытки попадут сюда?
– Не все, но большинство. Немецкий народ уже вполне благонадежен…
– Потому что все боятся?
– Нет, этого я не говорил. К примеру, я не думаю, что этот человек, – он щелкнул пальцем по открытке, – боится. Я думаю, здесь надо учитывать вторую возможность: этот человек продолжит писать. И пусть, ведь чем больше он пишет, тем больше себя выдает. Сейчас он сообщил о себе совсем немного, а именно что у него погиб сын. Но с каждой открыткой он проговорится чуть больше. Мне и делать-то особо ничего не нужно. Только посидеть, подождать, держа ухо востро, и – цап! – он у меня в руках! У нас в отделе для сотрудника главное – терпение. Иной раз проходит год, иной раз еще больше, но в конце концов мы всех ловим. Или почти всех.
– А что потом?
Пыльно-серый комиссар тем временем достал план Берлина, пришпилил к стене. И сейчас воткнул красный флажок в точку на улице Нойе-Кёнигштрассе, где находилось конторское здание.
– Вот, это все, что я сейчас могу сделать. Но в ближайшие недели флажков прибавится, и там, где их будет больше всего, аккурат и прячется наш Домовой. Ведь со временем бдительность у него притупится, ему не захочется далеко ходить из-за одной открытки. О той открытке Домовой даже не задумается. Все так просто! Тут-то я его и сцапаю!
– А потом-то что? – спросил Лис, охваченный жадным любопытством.
Комиссар Эшерих бросил на него чуть насмешливый взгляд.
– Вам так хочется знать? Ну что ж, сделаю вам одолжение: Народный трибунал – и репу долой! Мне-то какое дело? Что заставляет этого малого писать идиотскую открытку, которую никто не читает и читать не хочет! Не-ет, меня это не касается! Я получаю свое жалованье, и мне безразлично, продавать ли ради него марки или втыкать флажки. Но я буду думать о вас, запомню, что первое сообщение принесли мне именно вы, и, когда изловлю этого субъекта, в свое время пришлю вам приглашение на казнь.
– Не-ет, спасибо. Я не это имел в виду.
– Конечно же это. Чего вы стесняетесь?! Передо мной стесняться нечего, я знаю, что происходит с людьми! Если б мы тут не знали, то кто в таком случае? Бог и тот не знает! Словом, договорились, пришлю вам приглашение на казнь. Хайль Гитлер!
– Хайль Гитлер! И не забудьте об этом!
Глава 21
Полгода спустя. Семья Квангель
Полгода спустя писать по воскресеньям открытки уже вошло у Квангелей в обычай, поистине священный обычай, став непременной частью повседневной жизни, как окружавший их обоих глубокий покой или железная бережливость. Самые прекрасные часы недели они проводили по воскресеньям, когда сидели вдвоем, она – в уголке дивана, латая или штопая, он – на жестком стуле за столом, с ручкой в большой руке, медленно выводя букву за буквой.
Первоначально Квангель писал по одной открытке, теперь их число удвоилось. А в удачные воскресенья получалось даже по три открытки. Но содержание никогда не было одинаковым. Чем больше Квангели писали, тем больше изъянов обнаруживали у фюрера и его партии. То, что в свое время не вызывало у них особого порицания, например подавление всех остальных партий, или то, что они осуждали только как слишком радикальное или проведенное слишком грубо, например преследования евреев (ведь подобно большинству немцев Квангели в глубине души евреев недолюбливали, а значит, в общем и целом соглашались с принятыми мерами), – теперь, когда они стали врагами фюрера, все это приобрело для них совершенно иной вид и иной смысл. Стало очередным доказательством лживости партии и ее руководства. Подобно всем неофитам, они стремились и других наставить на путь истины, поэтому тон открыток никогда не был одинаков, да и тем хватало с избытком.
Анна Квангель давно уже рассталась с ролью молчаливого слушателя, она сидела на диване, оживленно высказывала свое мнение, предлагала темы, формулировала фразы. Работали они в полном единодушии, и эта глубинная общность, которую они, прожив в браке долгие годы, узнали только теперь, стала для них огромным счастьем, чей отсвет озарял им всю неделю. Они смотрели друг на друга, улыбались, каждый знал о другом, что вот сейчас тот думает о следующей открытке или о воздействии этих открыток, о постоянно растущем числе их приверженцев и о том, что от них с нетерпением ждут следующей весточки.
Квангели ни секунды не сомневались, что их открытки тайком передают на предприятиях из рук в руки, что Берлин заговорил о них, о борцах. Оба прекрасно понимали, что часть открыток попадает в руки полиции, но, по их расчетам, максимум каждая пятая или шестая. Они постоянно размышляли об их воздействии и говорили о нем, а потому полагали совершенно естественным, что их призывы распространяются по городу, будоражат людей, – для них это был непреложный факт.
Хотя думать так они не имели ни малейших реальных оснований. Ни Анна Квангель, стоя в очереди за продуктами, ни сменный мастер Квангель, молча подойдя к кучке болтунов, сверля их острым взглядом и уже одним своим присутствием заставляя умолкнуть, никогда слова не слыхали о новом борце против фюрера, о посланиях, с какими он обращается к миру. Но молчание по поводу их работы не могло поколебать твердого убеждения, что о ней все-таки говорят, что она свое дело делает. Берлин – город очень большой, открытки распределялись по обширному району, требуется время, чтобы о них узнали повсюду. Иными словами, с Квангелями обстояло так же, как со всеми людьми: они верили в то, на что надеялись.
Из мер предосторожности, какие поначалу считал необходимыми, Квангель отказался только от перчаток. Поразмыслив, он решил, что от этой помехи, так замедляющей работу, толку никакого. Наверняка открытки, прежде чем хоть одна действительно попадет в полицию, проходят через столько рук, что даже самый опытный полицейский не сумеет установить, какие отпечатки принадлежат писавшему. Конечно, Квангель по-прежнему соблюдал предельную осторожность. Перед началом работы тщательно мыл руки, прикасался к открыткам очень бережно, а когда писал, непременно подстилал под руку промокашку.
Что же до подкладывания открыток в большие конторские здания, то это занятие давно потеряло прелесть новизны. Этап, поначалу казавшийся очень опасным, со временем стал самой легкой частью предприятия. Заходишь в такой многолюдный дом, дожидаешься подходящего момента и вот уже опять спускаешься по лестнице, чувствуя с некоторым облегчением, как отпустило под ложечкой, с мыслью "опять все прошло благополучно", но без особого волнения.
На первых порах Квангель всегда занимался этим в одиночку, считал присутствие Анны вообще нежелательным. Но потом как-то само собой вышло, что и тут Анна стала активной помощницей. Квангель твердо придерживался правила, что открытки, сколько бы их ни было написано – одна, две или даже три, – наутро обязательно должны покинуть дом. Но иногда по причине ревматических болей ходить ему было трудно, к тому же осторожность требовала подбрасывать открытки на разных улицах, подальше друг от друга. А значит, приходилось совершать долгие поездки на трамвае, которые один человек за утро едва ли мог осилить.
И часть поездок Анна Квангель взяла на себя. Удивительно, но стоять на улице, дожидаясь мужа, оказалось куда мучительнее и тягостнее, чем самой относить открытки. При этом она неизменно была совершенно спокойна. Едва войдя в такое здание, чувствовала себя в сутолоке поднимающихся и спускающихся по лестнице вполне свободно, терпеливо ждала удобного случая и тогда быстро подкладывала открытки. Она была вполне уверена, что никто ни разу не видел ее за этим занятием, что никто ее не вспомнит и не сумеет описать. Анна действительно привлекала гораздо меньше внимания, чем ее муж с его резким птичьим лицом. Так, мещаночка, спешащая к врачу.
Лишь один-единственный раз Квангелям помешали в воскресенье писать открытки. Но и тогда обошлось без волнения и переполоха. По давнему уговору, когда в квартиру позвонили, Анна Квангель тихонько подкралась к двери и посмотрела в глазок. Отто Квангель меж тем убрал письменные принадлежности, а начатую открытку спрятал в книгу. Написать он успел немного: "Фюрер, приказывай – мы исполним! Да-да, исполним, мы превратились в стадо баранов, которых фюрер может погнать на любую бойню. Мы перестали думать…"
Открытку с этими словами Отто Квангель спрятал в книгу погибшего сына, в руководство для радиолюбителей, а когда Анна Квангель вместе с гостями – маленьким горбуном и чернявой, высокой усталой женщиной – вошла в комнату, Отто занимался резьбой, ковырял ножиком бюст сына, уже почти законченный и, по мнению Анны, очень похожий. Горбун оказался одним из братьев Анны, с которым она не виделась почти три десятка лет. Все это время он работал на оптической фабрике в Ратенове, и только недавно его как специалиста перевели в Берлин, на фабрику, выпускающую какие-то приборы для подводных лодок. Усталая чернявая женщина, которую Анна раньше не встречала, оказалась ее невесткой. Отто Квангель никогда этих родственников не видел.
В то воскресенье они больше не писали, начатая открытка так и осталась в радиолюбительском руководстве. Обычно Квангели не жаловали гостей, не привечали друзей и родню, ведь они нарушали вожделенный покой, однако этот брат с женой, свалившиеся как снег на голову, не вызвали у них антипатии. Хефке тоже были по-своему люди тихие, состояли в какой-то религиозной секте, которую, судя по намеку, нацисты преследовали. Но об этом они почти не упоминали, как и вообще опасались говорить о политике.
Но Квангель с удивлением услышал, как Анна и ее брат Ульрих Хефке вспоминали детство. Впервые услышал, что и Анна когда-то была ребенком, ребенком озорным, непослушным и хулиганистым. Он познакомился с нею, когда она уже была девицей не первой молодости; ему в голову не приходило, что когда-то она выглядела совсем иначе, до несчастливого, безрадостного житья-бытья в прислугах, которое отняло у нее так много сил и надежд.
Сейчас, когда брат с сестрой болтали друг с другом, он почти воочию видел бедную бранденбургскую деревушку; слышал, что Анне приходилось пасти гусей, что она вечно увиливала от ненавистного копания картошки и за это получала массу колотушек, узнал, что в деревне ее любили, ведь она, своенравная и смелая, бунтовала против всего, что казалось ей несправедливым. Даже трижды сбила снежком шляпу с несправедливого школьного учителя, причем никто ее не выдал. Знали об этом только она и Ульрих, а Ульрих никогда не ябедничал.
Нет, неприятным этот визит не назовешь, хоть и было написано на две открытки меньше обычного. И Квангели, прощаясь с Хефке, совершенно искренне обещали зайти к ним в гости. Они сдержали обещание. Примерно через пять-шесть недель навестили Хефке во временной квартирке, которую им предоставили в западной части Берлина, неподалеку от площади Ноллендорфплац. Пользуясь случаем, Квангели и там подложили свои открытки; несмотря на воскресный день и немногочисленность посетителей в конторском здании, все сошло благополучно.
С тех пор взаимные визиты продолжались с интервалом примерно в полтора месяца. Особого беспокойства они не доставляли, наоборот, стали для Квангелей отдушиной. Зачастую Отто и его невестка молча сидели за столом, слушая тихую беседу брата и сестры, которые без устали вспоминали детство. Квангель узнал теперь и другую Анну; правда, он так и не сумел совместить в своем сознании женщину, с которой жил бок о бок, и ту девочку, что понимала толк в крестьянской работе, устраивала веселые проказы и тем не менее считалась в маленькой деревенской школе лучшей ученицей.
Они узнали, что отец и мать Анны по-прежнему живут в родной деревне, что они очень старенькие – шурин вскользь упомянул, что ежемесячно посылает им десять марок. Анна Квангель уже хотела было сказать брату, что отныне они последуют его примеру, но вовремя перехватила предостерегающий взгляд мужа и промолчала.
Только по дороге домой он сказал:
– Нет, Анна, не стоит. Зачем баловать стариков? У них есть пенсия, а раз зять каждый месяц присылает еще десятку, им вполне хватает.
– Так у нас ведь столько денег в сберкассе! – упрашивала Анна. – Нам их никогда не потратить. Раньше мы думали, Оттику пригодятся, но теперь… Давай все-таки, Отто, а? Хотя бы пять марок в месяц!
– Теперь, когда мы заняты таким большим делом, – бесстрастно ответил Отто, – никто не знает, на что однажды могут понадобиться эти деньги. Глядишь, каждая марка ох как понадобится, Анна. А старики до сих пор жили без нас, так почему бы им и дальше не жить так же?
Она промолчала, немного уязвленная, пожалуй, не столько в своей любви к родителям, ведь она почти никогда о них не вспоминала и лишь раз в год из чувства долга посылала к Рождеству письмо, но выглядеть скупердяйкой перед братом ей было немножко совестно. Брат никак не должен думать, что они не могут того, что может он.
И Анна заупрямилась:
– Ульрих подумает, что нам это не по карману, Отто. Решит, ты, мол, зарабатываешь сущие гроши.
– Мне без разницы, кто что подумает, – отвечал Квангель. – Не стану я из-за этого снимать деньги со счета.
Анна поняла: сказано окончательно и бесповоротно. Она промолчала, как всегда, подчинилась, хоть и слегка обиделась, что муж снова не посчитался с ее чувствами. Но скоро забыла обиду, продолжая их большое общее дело.
Глава 22
Полгода спустя. Комиссар Эшерих
Через полгода после получения первой открытки комиссар Эшерих, поглаживая свои песочные усы, стоял перед картой Берлина и красными флажками помечал точки, где были обнаружены квангелевские послания. Теперь флажков набралось сорок четыре; из сорока восьми открыток, написанных и подброшенных Квангелями за полгода, лишь четыре не попали в гестапо. Да и эти четыре вряд ли передавали на предприятиях из рук в руки, как надеялись Квангели, а, едва прочитав, с ужасом порвали, смыли в канализацию или сожгли.
Дверь открывается, входит начальник Эшериха, обергруппенфюрер СС Пралль:
– Хайль Гитлер, Эшерих! Почему это вы грызете усы?
– Хайль Гитлер, господин обергруппенфюрер! Из-за автора открыток, Домового, как я его называю.
– Да? Почему же Домовой?
– Сам не знаю. Просто пришло в голову. Может, потому, что ему нравится пугать людей.
– Есть успехи, Эшерих?
– Да как вам сказать, – протянул Эшерих, задумчиво глядя на карту. – Судя по распространению, он окопался где-то к северу от Александерплац, там открыток больше всего. Однако восток и центр тоже вполне охвачены. Юг вообще нет, на западе, чуть южнее Ноллендорфплац, найдено две штуки – должно быть, иногда он бывает там по делам.
– Короче говоря, от карты пока толку мало! Таким манером мы ни на шаг не продвинемся!
– Подождем! Через полгода, если Домовой до тех пор не совершит промашки, карта скажет нам куда больше!
– Полгода! Хорошенькое дело, Эшерих! Вы намерены позволить этой свинье еще полгода подрывать устои, а сами и дальше будете тихо-спокойно втыкать свои флажки!
– В нашем деле главное терпение, господин обергруппенфюрер. Ну вроде как сидишь в засаде и караулишь оленя. Надо ждать. Пока он не появится, стрелять нельзя. Зато когда появится, я выстрелю, будьте уверены!
– Эшерих, я только и слышу: терпение, терпение! Вы что, полагаете, у нашего руководства и правда хватит терпения? Боюсь, скоро нам очень не поздоровится. Сами подумайте, сорок четыре открытки за полгода, то есть за неделю к нам попадают примерно две штуки, начальство-то в курсе. Меня спрашивают: ну так как? Почему никто еще не схвачен? Чем вы, собственно, занимаетесь? Флажки втыкаем да в потолок плюем, отвечаю я. И получаю по шапке и приказ в течение двух недель взять этого типа.
Комиссар Эшерих усмехнулся в песочные усы.