– На всех вас, сидящих здесь, – в заключение рычит оратор, – руководителей цехов, начальников отделов, директоров, лично на каждого из вас я возлагаю ответственность за то, чтобы ваше предприятие было чистым! А чистота есть национал-социалистский образ мыслей! Только так! Бесхребетные слабаки, ни о чем не сообщающие, хотя бы и о ничтожнейших мелочах, сами загремят в концлагерь. Я лично за этим прослежу, кто бы вы ни были – директор или сменный мастер, я вас научу уму-разуму, если надо, пинками вышибу эту мягкотелость!
Секунду оратор стоит на трибуне, судорожно сжатые кулаки вскинуты, лицо налито кровью. После этой яростной вспышки в зале наступила мертвая тишина, все сидят с несколько растерянным видом, ведь их так внезапно, открытым текстом обязали доносить на товарищей. Потом оратор тяжелой походкой спускается с трибуны, медали и ордена у него на груди тихонько позвякивают, теперь встает бледный генеральный директор Шрёдер и тихим вкрадчивым голосом спрашивает, кто еще желает взять слово.
По залу проносится вздох облегчения, все усаживаются поудобнее – словно дурной сон миновал и день вновь вступает в свои права. Желающих выступить, похоже, нет, всем, наверно, хочется поскорее покинуть столовую, и генеральный директор уже намеревается закрыть собрание, провозгласив "Хайль Гитлер!". Как вдруг в заднем ряду встает человек в синей рабочей блузе и говорит, что в его цеху повысить производительность проще простого. Необходимо лишь установить такие-то и такие-то станки, он их перечисляет и поясняет, как именно их надлежит установить. А кроме того, не мешает выгнать человек шесть-восемь, бездельников и неумех. Тогда хватит и квартала, чтобы производительность выросла на сто процентов.
Квангель стоит сдержанный и спокойный, он вступил в схватку. Чувствует, как все они глядят на него, на простого работягу, которому совершенно не место здесь, среди этих важных господ. Но он перед такими людьми никогда не лебезил, ему безразлично, глядят они на него или нет. Теперь, когда он умолк, в президиуме шушукаются о нем. Ораторы интересуются, кто таков этот человек в синей блузе. Потом майор, или полковник, встает и говорит Квангелю, что техническое руководство обсудит с ним упомянутые станки, но как понимать, что шесть или восемь человек надо выгнать из цеха.
Медленно и упрямо Квангель отвечает:
– Ну, кое-кто просто не умеет работать, как полагается, а кое-кто не желает. Да вон один из них! – И большим корявым пальцем он указывает прямиком на столяра Дольфуса, который сидит на несколько рядов впереди.
Некоторые разражаются смехом, в том числе и сам столяр Дольфус оборачивается к нему и хохочет.
Квангель, однако, даже бровью не ведет, только холодно произносит:
– Что ж, языком молоть почем зря, курить в уборной да от работы отлынивать – тут ты мастак, Дольфус!
В президиуме опять перешептываются насчет вздорного чудака. А коричневый оратор буквально срывается с тормозов, вскакивает на ноги, кричит:
– Ты же не в партии… почему ты не в партии?
И Квангель отвечает так, как всегда отвечал на этот вопрос:
– Потому что у меня каждый грош на счету, потому что я человек семейный и мне это не по карману!
– Потому что ты жмот! – рычит коричневый. – Потому что жаба тебя задушила, пфеннига не отстегнешь для своего фюрера и для народа! Большая у тебя семья?
И Квангель холодно бросает ему в лицо:
– Про мою семью вы мне нынче не поминайте, господин хороший! Как раз сегодня извещение пришло, что мой сын погиб!
На миг в зале наступает мертвая тишина: поверх рядов стульев коричневый бонза и старый мастер смотрят друг на друга. Потом Отто Квангель неожиданно садится, словно все теперь улажено, немного погодя садится и коричневый. Снова встает генеральный директор Шрёдер, провозглашает "Зиг хайль" фюреру, но как-то жидковато. Собрание закрывается.
Пятью минутами позже Квангель опять у себя в цеху, приподняв голову, медленно обводит взглядом строгальный станок и ленточную пилу, потом гвоздильщиков, сверловщиков, подносчиков досок… Но это уже не прежний Квангель. Он чует, он знает, что перехитрил их всех. Пожалуй, выбрал не самый благовидный способ, сыграл на гибели сына, но разве эти сволочи заслуживают порядочного обхождения? Нет! – чуть ли не вслух говорит он себе. Нет, Квангель, прежним тебе уже не бывать. Интересно, что скажет Анна. Дольфус-то не вернется на рабочее место? Тогда надо сегодня же запросить замену. Мы отстаем…
Но беспокоиться незачем, Дольфус возвращается. Причем не один, в сопровождении начальника цеха, и сменному мастеру Отто Квангелю сообщают, что он, Квангель, сохранит за собой техническое руководство цехом, но свою должность в здешнем отделении "Трудового фронта" передаст господину Дольфусу и в политические вопросы отныне вообще вмешиваться не станет.
– Понятно?
– Еще бы! Рад, что отдаю должность тебе, Дольфус! Слух у меня слабеет, а подслушивать, как велел давешний оратор, я при здешнем шуме и вовсе не могу.
Коротко кивнув, Дольфус быстро говорит:
– Насчет того, что вы только что видели и слышали, никому ни слова, иначе…
– А с кем мне тут разговоры говорить, Дольфус? – чуть ли не с обидой отвечает Квангель. – Ты хоть раз видал, чтобы я с кем болтал? Мне это неинтересно, мне интересна только работа, и я знаю, что нынче мы крепко отстали. Так что пора тебе снова к станку! – Он бросает беглый взгляд на часы. – Ты просачковал уже час тридцать семь минут!
Секундой позже столяр Дольфус в самом деле стоит за пилой, а по цеху с быстротой молнии пробегает неведомо откуда взявшийся слух, что Дольфус получил разнос за вечные перекуры и болтовню.
Сменный мастер Отто Квангель сосредоточенно ходит от станка к станку, помогает, припечатывает взглядом иного говоруна, а при этом думает: отвязался я от них – на веки вечные! И ведь они ничегошеньки не подозревают, я для них всего лишь старый дурак! А когда назвал коричневого "господин хороший", вконец их доконал! Очень мне теперь интересно, что делать дальше. Ведь что-то я буду делать. Только не знаю покуда что…
Глава 7
Ночной взлом
Поздним вечером – собственно говоря, уже ночью и для задуманного, собственно говоря, поздновато – Эмиль Баркхаузен все-таки встретил своего Энно в ресторанчике "Очередной забег". Праведный гнев почтальонши Эвы Клуге хотя бы этому поспособствовал. Взяв по стакану пива, мужчины уселись за столик в углу, принялись шептаться и шептались долго – за одним стаканом пива, – пока хозяин не обратил их внимание на то, что уже трижды объявлял полицейский час и что им пора по домам, к женам.
На улице разговор продолжился; сперва они было направились в сторону Пренцлауэр-аллее, но вскоре Энно приспичило повернуть обратно, ему пришло в голову, что лучше, пожалуй, попытать счастья у бабенки по имени Тутти, с которой он когда-то хороводился. Тутти, Макака. Всё лучше, чем это темное дельце…
Эмиль Баркхаузен аж взвился от такой дурости. В десятый, да что там, в сотый раз заверил Энно: дело вовсе не темное. Наоборот, законная – практически – реквизиция, проводимая с ведома СС, вдобавок у кого? У какой-то старой жидовки, до которой никому дела нет. Зато оба они на время поправят свои финансы, ну а полиция и суд тут вообще ни при чем.
Энно, однако, твердил свое: нет-нет, он в такие дела никогда не лез и ни шиша в них не смыслит. Бабы – да, бега – трижды да, но темные делишки не по его части. Тутти, хоть ее и прозвали Макакой, всегда была тетка добрая, наверняка уже и думать забыла, что, сама того не зная, выручила его тогда деньжатами и продуктовыми карточками.
А ведь добрались, считай, почти до самой Пренцлауэр-аллее.
А этот Баркхаузен, которого вечно кидало то в лесть, то в угрозы, дернул себя за жидкие длинные усы и с досадой сказал:
– Да кто, черт побери, требует, чтоб ты в этом смыслил? Я и один справлюсь, по мне, так можешь просто стоять рядом руки в брюки. Я даже вещички тебе упакую, коли захочешь! Пойми, наконец, Энно, ты нужен мне для страховки, на случай, если СС нас кинет, вроде как свидетель, чтоб поделили все путем. Ну сам прикинь, чего только не найдется у такой богатой жидовки, пусть даже гестапо, когда забирало ее мужа, тоже кой-чего прихватило!
И внезапно Энно Клуге согласился. Теперь ему не терпелось поскорее попасть на Яблонскиштрассе. Однако ж причиной, подвигшей его преодолеть страх и решительно сказать "да", была не болтовня Баркхаузена и не перспектива богатой добычи, а всего-навсего голод. Он волей-неволей вдруг подумал о кладовке старухи Розенталь и о том, что евреи всегда любили хорошо поесть и что вообще-то он в жизни не едал ничего вкуснее фаршированной гусиной шеи, которой его однажды угостил богатый еврей, торговец готовым платьем.
В своих голодных фантазиях он вдруг вообразил, что непременно найдет в розенталевской кладовке такую вот фаршированную гусиную шею. Прямо воочию видел фарфоровую миску, а в ней эту гусиную шею, в загустевшем соусе, туго нафаршированную, с обоих концов перетянутую ниткой. Он возьмет миску, разогреет на газу, а все остальное ему без разницы. Баркхаузен пускай делает что хочет, а ему по фигу. Он будет макать хлеб в горячий, жирный, пряный соус, а шею возьмет прямо так, рукой, откусит, так что сок брызнет во все стороны.
– Прибавь ходу, Эмиль, я спешу!
– С чего это вдруг? – спросил Баркхаузен, но шагу прибавил. Ему тоже не терпелось поскорее со всем покончить, дело-то все-таки и для него непривычное. Опасался он не столько полиции или старой жидовки – что может случиться, если он ариизирует ее добро? – сколько Персике. Эти Персике – окаянная, вероломная шайка, они и лучшему корешу в два счета какую-нибудь пакость подстроят. Только из-за Персике он и взял с собой болвана Энно, как свидетеля, которого они не знают, а стало быть, он их притормозит.
На Яблонскиштрассе все прошло гладко, чин чинарем. Примерно пол-одиннадцатого они настоящим, легальным ключом отперли парадное. Потом еще постояли внизу, прислушались, а поскольку все было тихо, включили свет на лестнице и разулись, ведь, как с ухмылкой сказал Баркхаузен, совершенно незачем тревожить ночной покой других жильцов.
Когда свет снова погас, они беззвучно и быстро взбежали вверх по ступенькам, и опять все прошло гладко. Они не совершили ни одной ошибки из тех, что делают новички, – ни на что с грохотом не налетели, ботинки не уронили, нет, без шума добрались до пятого этажа. Итак, лестницу одолели на отлично, хотя ни тот ни другой не были настоящими бандитами, а вдобавок находились в изрядном возбуждении, один – предвкушая фаршированную гусиную шею, другой – из-за добычи и из-за Персике.
С розенталевской дверью все оказалось проще, чем представлял себе Баркхаузен: она оказалась только прихлопнута, на ключ не заперта, так что открылась в два счета. Ох и легкомысленная старушенция, хотя уж ей-то, жидовке, надо быть особенно осторожной! И вот оба уже в квартире – глазом моргнуть не успели, как очутились внутри.
Потом Баркхаузен бесцеремонно зажег свет в прихожей, без малейшего стеснения объявил: "Если старая жидовка будет вякать, уж я ей харю-то надраю!" – как говорил днем Бальдуру Персике. Но она не вякала. И для начала они не спеша осмотрелись в маленькой прихожей, забитой мебелью, чемоданами и ящиками. Понятное дело, при магазине квартира у Розенталей была большая, а когда тебя в одночасье оттуда вышвыривают и ты поневоле ютишься в двух комнатушках с чуланом да кухней, приходится тесниться.
У обоих руки чесались сразу же взяться за дело, все перерыть, обшарить да упаковать, но Баркхаузен решил сперва отыскать Розенталиху и завязать ей рот платком, от греха подальше. Первая комната была до того заставлена, что толком ступить негде, и оба сообразили, что все здешнее добро им и за десять ночей не унести, надо выбирать что получше. Вторая тоже битком набита, как и чулан. Только Розенталиху они не нашли – даже постель не разобрана. На всякий случай Баркхаузен заглянул на кухню и в уборную, но старушенции и там не оказалось, а это называется везуха: хлопот меньше, а работать проще.
Баркхаузен вернулся в первую комнату и начал рыться в вещах. Он и не заметил, что сообщник, Энно, куда-то запропастился. А тот стоял в кладовке, до невозможности разочарованный, потому что никакой фаршированной гусиной шеи там не нашлось, только парочка луковиц да полбуханки хлеба. Но он все-таки принялся за еду, нарезал луковицы кружками, положил на хлеб, с голодухи даже это пришлось ему по вкусу.
И пока Энно Клуге стоял там, жуя хлеб с луком, взгляд его упал на нижние полки, и он вдруг увидал, что у Розенталей, хоть они и остались без харчей, выпивки все ж таки хватает. Внизу стройными рядами стояли бутылки – вино и шнапс. Энно, человек во всех отношениях умеренный, не считая, конечно, игры на бегах, взял бутылочку сладкого вина и поначалу время от времени запивал им свою луковую сухомятку. Одному богу известно, как вышло, что липкое пойло вдруг ему опротивело, ему, Энно, который вообще-то мог три часа сидеть с единственным стаканом пива. Он откупорил бутылку коньяка и быстро тяпнул несколько глотков, за пяток минут ополовинив бутылку. Возможно, перемена случилась с ним от голода или от возбуждения. Есть он совсем перестал.
Затем коньяк ему тоже надоел, и он пошел искать Баркхаузена. Тот по-прежнему шарил в большой комнате, пораскрывал шкафы и чемоданы, а содержимое вывалил на пол, выискивая что получше.
– Слышь, парень, они, кажись, всю бельевую лавку сюда перетащили! – сказал потрясенный Энно.
– Нечего болтать, помоги лучше! – отвечал Баркхаузен. – Здесь наверняка припрятаны драгоценности и деньжата, они же были богачами, Розентали, миллионерами, а ты-то, болван, все про темное дельце толковал!
Некоторое время оба молча трудились, то есть выбрасывали всё новые вещи на пол, и без того уже заваленный одеждой, бельем и утварью, так что приходилось прямо по этому всему ступать башмаками. Наконец крепко захмелевший Энно заявил:
– Все, больше ничего не вижу. Надо мозги прочистить. Принеси-ка, Эмиль, коньячку из кладовки!
Баркхаузен беспрекословно повиновался и вернулся с двумя бутылками, после чего оба в полном согласии уселись на белье и, прихлебывая глоток за глотком, принялись серьезно и основательно обсуждать ситуацию.
– Ясно ведь, Баркхаузен, все барахло быстро не вынесешь, и засиживаться тут слишком долго тоже нельзя. Думаю, каждый возьмет два чемодана, с ними и смоемся. А завтра ночью повторим!
– Да понятно, Энно, засиживаться нам незачем, хотя бы из-за этих Персике.
– Это еще кто такие?
– Да жильцы тутошние… Только вот от одной мысли, что я отвалю с двумя чемоданами бельишка, а третий тут оставлю, с деньжатами и цацками, впору головой об стенку биться. Дай еще маленько поискать, а? Твое здоровье, Энно!
– И твое, Эмиль! Почему бы маленько и не поискать? Ночь долгая, а за свет платить не нам. Я только вот о чем хотел тебя спросить: ты куда двинешь со своими чемоданами?
– Как куда? Ты о чем, Энно?
– Ну, куда ты их понесешь? Небось к себе домой?
– А по-твоему, я их в бюро находок поволоку? Ясное дело, домой понесу, к Отти. А завтра утречком двину прямиком на Мюнцштрассе, загоню всю добычу и опять заживу кум королю!
Энно выдернул из бутылки пробку, послышался чирикающий звук.
– Ты лучше послушай, как наша пташка поет! Будь здоров, Эмиль! Я бы на твоем месте поступил иначе, не пошел бы домой и вообще к жене – на кой бабе знать про твои добавочные доходы? Нет, на твоем месте я бы поступил по-моему, сдал бы вещички на Штеттинском вокзале в камеру хранения, а квитанцию послал бы себе по почте, до востребования. Тогда бы у меня ничего не нашли, и никто бы ничего не доказал.
– Ловко придумано, Энно, – одобрил Баркхаузен. – А когда ты снова заберешь барахло?
– Ну, когда все устаканится, Эмиль, тогда и заберу.
– И на что будешь жить до тех пор?
– Я же сказал, пойду к Тутти. Коли расскажу ей, какую штуку провернул, она меня с распростертыми объятиями примет!
– Блеск, просто блеск! – поддакнул Баркхаузен. – Раз ты пойдешь на Штеттинский, я двину на Ангальтский. Чтобы внимания не привлекать!
– Тоже неплохо придумано, Эмиль, светлая ты голова!
– Пообщаешься с людьми, – скромно сказал Баркхаузен, – так и узнаешь то да се. Век живи – век учись.
– Твоя правда! Ну, будь здоров, Эмиль!
– Будь здоров, Энно!
Некоторое время они молчали, благодушно глядя друг на друга и нет-нет прихлебывая по глоточку. Потом Баркхаузен сказал:
– Если обернешься, Энно, ну, не сию минуту, то увидишь за спиной радио, ламп, поди, штук на десять. Я бы его забрал.
– Так и бери, Эмиль! Радио завсегда сгодится, и для дома, и на продажу! Завсегда сгодится!
– Ладно, тогда давай попробуем затолкать его в чемодан, а белье вокруг распихаем.
– Прямо сейчас или сперва еще по глоточку?
– Можно и еще по глоточку, Энно. Но только по одному!
Они пропускают по глоточку, по второму и третьему, потом медленно встают и изо всех сил стараются затолкать большой десятиламповый приемник в саквояж, куда поместился бы разве что репродуктор. После нескольких настойчивых попыток Энно вздыхает:
– Никак не лезет! Оставь ты это чертово радио, Эмиль, возьми лучше чемодан с костюмами!
– Но моя Отти любит слушать радио!
– Надеюсь, ты не собираешься рассказывать своей старухе про наше дельце? Ты что-то окосел, Эмиль!
– А ты со своей Тутти? Оба вы окосели! Где она, Тутти твоя?
– Пьянствует! Да как, скажу я тебе! – Снова чирикает пробка, покинув бутылку. – Давай еще по глоточку!
– Будь здоров, Энно!
Оба пьют.
– Но радио я все-таки хочу прихватить, – продолжает Баркхаузен. – Раз эта бандура не лезет в чемодан, обвяжу ее веревкой и повешу на шею. Чтоб руки были свободны.
– Давай, старичок. Ну что, собираем манатки?
– Ага, собираем. Пора!
Но оба так и стоят, с глупой ухмылкой глядя друг на друга.
– Если вдуматься, – опять начинает Баркхаузен, – жизнь все-таки хорошая штука. Вон сколько тут отличных вещичек, – он кивает головой, – и мы можем взять что хотим, причем делаем доброе дело, забирая шмотье у жидовки, которая все это наворовала…
– Что верно, то верно, Эмиль, мы делаем доброе дело – для немецкого народа и для фюрера. Зря, что ли, он сулил нам хорошие времена.
– И свое слово фюрер держит, еще как держит, Энно!
Они растроганно, со слезами на глазах глядят друг на друга.
– А что это вы здесь делаете, а? – доносится от двери резкий голос.
Оба вздрагивают: перед ними стоит молодчик в коричневой форме.
Баркхаузен медленно и печально кивает Энно:
– Это господин Бальдур Персике, о котором я тебе говорил, Энно! Начинаются неприятности!