- Глянь-ка, кошка! - неожиданно воскликнул Витька.
Я посмотрел, куда показывал он, и увидел кошку - обыкновенную серую кошку, крадущуюся по бревну.
- Она давно живет тут, - сказал Петрович. - Одна во всей деревне. А людей нет. Каких поубивало, а какие сами ушли - от греха подальше. От всей деревни кошка осталась.
Витька глядел на кошку, полуоткрыв рот, вытянув шею, улыбаясь, и я подумал, что кошка, должно быть, напомнила ему дом или еще что-нибудь очень хорошее. Я так подумал потому, что эта облезлая кошка и мне напомнила наш обсаженный липами московский двор, по которому разгуливали такие же кошки. Я вспомнил мать, Зою, и защемило в груди.
- Сколько таких деревень позади нас и впереди еще, - задумчиво произнес Петрович.
"В самом деле - сколько?" - подумал я. Вот за эту деревеньку и за другие такие же неизвестные мне деревеньки я буду драться. И драться надо так, чтобы не отступить, чтобы завтра же отбить деревеньку.
Я сказал об этом Петровичу. Он обозвал меня салагой.
- Высотка-то, соображай, господствующая, - объяснил он. - С нее все, как на ладошке, видать. Второй месяц бьемся за высотку и все никак не возьмем. Наш ротный раз по десять на день ее биноклем щупает.
Младшего сержанта разобрало, он стал придираться ко мне и Витьке, что-то бубнил.
- Отцепись от них! - прикрикнул на него Петрович. - Пусть отдохнут пацаны. Завтра им придется хлебнуть.
- Все хлебнем, - бормотнул младший сержант.
Петрович отвел меня и Витьку за выступ, вдававшийся в окоп, и, показав на еловые ветки, сказал:
- Легайте тут, пацаны. Утро вечера мудренее.
Я лежал лицом вверх, заложив руки за голову, и смотрел, как меркнет небо, теряя свою голубизну. Голубизна уступала место пепельной расцветке, обволакивавшей все вокруг. Пахнувшая землей сырость и прохлада, струившаяся сверху, пронизывали меня до костей. Я старался не думать о предстоявшем бое, хотя не сомневался, что он будет, и будет скоро, может быть, даже завтра, но страха, который охватил меня утром, уже не испытывал. Страх куда-то пропал, исчез бесследно. Казалось, я лежу в поле - тихом и нестрашном, и нет никакой войны.
На небе высыпали звезды. Витька спал, прижавшись ко мне, и от него шло живое тепло. "Он похож на мальчишку, а не на солдата", - лениво подумал я и решил, что никогда и никому не дам Витьку в обиду.
Та-та-та-та… Где-то там, у немцев, замолотил пулемет, по небу понеслись, догоняя одна другую, трассирующие пули. Это тоже не вызвало страха - пули летели не в нашу сторону, а на левый фланг - туда, где начинался осиновый подлесок, вклинившийся в нейтральную полосу.
- Психуют, гады, - сонно пробормотал Петрович.
Младший сержант что-то ответил, но что, я не разобрал.
Глаза смыкались. Я повернулся на бок и подумал: "А мама и Зоя, наверное, даже не подозревают, что я уже на фронте".
С мыслью о Зое я уснул…
14
Проснулся я от воя пролетавших, казалось, над самой головой снарядов. Они проносились с неприятным, рассекающим воздух свистом. Спросонья померещилось, что снаряды летят прямо на меня. Сердце екнуло, но я тут же понял, что это наши снаряды и что летят они на высотку. Я вскочил, выглянул из окопа. Коричневая земля, смешанная с пороховым дымом, поднималась над высоткой, застывала на мгновение в воздухе и обрушивалась вниз, где притаились немецкие блиндажи, скрытые деревьями и кустарником.
- Молодцы артиллеристы! - громко сказал я и выругался: мне хотелось обратить на себя внимание, показать всем отсутствие страха.
Выругавшись, я посмотрел на старичков. Никто из них даже не взглянул в мою сторону, и только Петрович погрозил мне пальцем. Почему-то стало стыдно.
Витька стоял около меня, как привязанный, и это начинало раздражать и злить меня: мне казалось, что я, длинный, и он, коротышка, должно быть, выглядим со стороны смешно. Мне не хотелось, чтобы сейчас, в этот ответственный для меня день, кто-нибудь засмеялся над нами.
Беспокоился я напрасно: на нас никто не обращал внимания, все смотрели на высотку, похожую на проснувшийся вулкан, и переговаривались вполголоса.
Вставало солнце. Небо за нашим окопом слегка порозовело, налилось красным цветом и стало, как опухоль. Я подумал, что во время атаки солнце будет слепить немцам глаза, обрадовался этому.
Младший сержант достал кисет, стал неторопливо сворачивать "козью ножку". Старички последовали его примеру, и вскоре над нашим окопом поплыл синеватый дымок, похожий на туман.
- Неужто опять не возьмем? - ни к кому не обращаясь, словно рассуждая вслух, проговорил младший сержант и ловко перекинул окурок через бруствер.
- Должны взять, - сказал Петрович. - Вечор у комбата слышал: "тридцатьчетверки" прикрывать нас будут.
Артподготовка кончилась. Несколько секунд стояла зловещая тишина, взвинчивающая нервы, а потом в небо пошла-побежала, оставляя за собой дымный шлейф, зеленая ракета. Почти тотчас откуда-то слева, куда ночью устремлялись трассирующие пули, прозвучал свисток.
Наш взводный, молоденький лейтенант в новеньких погонах, при новенькой планшетке, свисавшей у него до колен, выскочил из окопа, обрушив землю, и, шаря рукой по кобуре, тоже новенькой, крикнул хрипло:
- За мно-ой!
Петрович ловко перевалил через бруствер, кинув на меня и Витьку тревожный взгляд.
Я вылез, перепачкав колени, и побежал за Петровичем, перепрыгивая, как и он, с кочки на кочку, чувствуя, как пружинит под ногами насыщенная влагой земля.
Витька бежал медленно, неумело держа чересчур длинную и тяжелую для него, недомерка, винтовку. Нас стали обгонять.
- Поднажми! - прохрипел Петрович.
Мы нажали и побежали все вместе, одной кучей, ощущая запах пота и слыша дыхание друг друга.
"Сейчас ка-ак жахнет!" - подумал я.
- Рассредоточься! - крикнул взводный, оглянувшись назад.
Взвод рассредоточился, образовав цепь, и мы, человек двадцать - двадцать пять, устремились к высотке, как одна волна, упругая и сильная.
Наш взвод шел в атаку крайним справа, чуть поотстав от других взводов. Мы приближались к опушке низкорослого осинового перелеска. Когда до перелеска осталось метров сто, из него выскочили две "тридцатьчетверки". Срезав угол, они круто развернулись и поползли к высотке, прикрывая нас своей броней.
Было тихо. Только лязгали гусеницы да чавкала под ногами топь. В нас никто не стрелял, и я подумал, что атака не так страшна, как об этом рассказывают. И только подумал так, как - взжжик! - над моим ухом проныла пуля. Моя голова инстинктивно дернулась вбок, и я с ужасом почувствовал, как меня снова опутывает страх - тот самый страх, от которого я, казалось, избавился навсегда.
Взвизгивали пули. Я бежал, пригнувшись, вобрав голову в плечи, борясь с искушением броситься на землю, прижаться к ней, слиться с ней. Я, возможно, так и поступил бы. Но все бежали. Бежал и я, удивляясь лишь тому, что никто не кричит "ура", все трамбуют ватообразную, похожую на студень землю молча, сосредоточенно, словно исполняют тяжелую работу. Я подумал, что надо обязательно крикнуть "ура", как об этом пишут в книгах и показывают в кино.
- Ура-а-а! - Мой голос прозвучал одиноко, неуверенно.
До высотки оставалось совсем немного, когда забрехала с нее, словно пес, пушка-скорострелка и заухали минометы - все, что уцелело от артналета. Наш взвод стал нести потери: упал один, другой, третий.
Громыхнуло сзади. В нос ударил кисловатый пороховой смрад. Воздушная волна толкнула меня в спину, и несколько комьев мокрой земли упало мне на каску. "Вот оно", - подумал я, но не почувствовал никакой боли и понял, что на этот раз все обошлось.
- А-а-ааа… - Витька побледнел и ринулся назад.
- Куды, мать твою? - Младший сержант сцапал его и крутанул, словно в землю хотел ввинтить. - Под трибунал хотишь, паршивец?
Спотыкаясь, Витька снова побежал к высотке, широко раскрыв остекленевшие от ужаса глаза. Он бежал чуть впереди меня. Я видел Витькины ботинки с налипшей грязью и старался догнать его. Неожиданно Витька сделал несколько неуверенных шагов и, выпустив из рук винтовку, ткнулся головой в землю, подобрав под себя тощие, перевитые обмотками ноги.
Я остановился и тупо посмотрел на него.
- Готов! - сказал Петрович.
"Готов", - повторил про себя я, еще ничего не понимая. И тут же, когда смысл этого слова дошел до меня, бросился к лежавшему в неестественной позе Витьке.
- Посля, посля, парень! - сердито проговорил Петрович и легонько подтолкнул меня вперед.
Задыхаясь от тяжелого бега, сглатывая горькую слюну, я хотел сказать ему, что ведь это же Витька, что это парень, с которым я ехал в одной теплушке, с которым еще вчера пил из одной кружки чай, по-братски разделив последний кусок сахара, выданный нам на три дня вперед. Но вместо слов вырвался глухой всхлип.
- Посля, посля, парень! - повторил Петрович и махнул рукой, показывая на высотку.
Я взглянул последний раз на Витьку и, ничего не соображая, побежал вперед. Может быть, от дувшего мне навстречу ветра, а может быть, от чего другого, но мой мозг прояснился, и я с ужасом подумал, что в сущности ничего не знаю о Витьке, потому что познакомился с ним только в теплушке, что он в моем представлении навсегда останется слабым парнишкой, полуребенком.
Неожиданное ожесточение овладело мной. Наверное, пальцы, сжимавшие винтовку, побелели у меня в тот момент. Но я ничего не видел, ничего не чувствовал. "Сволочи! - шептал я жесткими губами. - Ах, сволочи". И бежал вперед, неотрывно глядя на высотку. Легко обогнал прокричавшего мне что-то Петровича.
Танки ударили по немецким блиндажам прямой наводкой, а мы устремились сквозь проходы, проделанные в колючей проволоке, на ее крутой склон. И тут я увидел долговязого, чуть сутуловатого фрица. Его ноги в сапогах с короткими голенищами скользили, изредка он оборачивался, и тогда автомат начинал плясать в его руках - немец стрелял.
"Ах, сволочь, ах, сволочь". - Я не сводил глаз с этого фрица.
Расстояние между нами сокращалось. Мы оба что-то кричали. Он, должно быть, от охватившего его страха, а я от азарта, от бушующей во мне злости. Я уже видел веснушки на шее фрица, острые лопатки.
"Еще чуть-чуть", - подумал я и рванулся вперед. В это время что-то грохнуло рядом. Перед глазами завертелись красные, синие, желтые круги.
Я почувствовал, как меня тянет к земле, как трудно стоять на ногах.
Перед глазами промелькнули мать, Зоя, и все исчезло…
15
Очнулся я в шатре. Надо мной то вздувался, как парус, то провисал брезент. На стене дергался "зайчик" - солнечный луч проникал через щель в небольшом оконце, защищенном марлей. Слева и справа стояли аккуратно заправленные койки. Остро пахло йодом и какими-то лекарствами.
Я ничего не мог вспомнить. Поташнивало и звенело в ушах. Звон был надоедливый, как зуммер. Я помотал головой, чтобы избавиться от этого звона, и потемнело в глазах. Потом, как будто из небытия, снова нечетко проступили опрятные койки, дергающийся "зайчик", защищенное марлей оконце. И память неожиданно высветила то, что произошло. Я увидел осиновый перелесок, "тридцатьчетверки", убитого Витьку, Петровича, сутуловатого фрица. И никак не мог понять - убил его или нет.
Все это то виделось отчетливо, то казалось размытым. Тупая боль в голове мешала сосредоточиться.
Приподнялся полог. В шатер внесли носилки, до половины накрытые простыней. Я узнал Петровича. Увидел культю, толсто обмотанную бинтами, и испугался. Хотел крикнуть, но не смог. Испугался еще больше, привстал и замычал.
- Успокойтесь, больной, - сказала ласково сестра.
Её голос донесся откуда-то издали, словно в моих ушах была вата. Я понял с ужасом, что не только потерял голос, но и оглох. Это так потрясло меня, что я вскочил с койки.
Сестра что-то сказала санитару, усатому дядьке в куцем - выше колен - халате с пятнами крови, а сама умчалась.
- Ша, - сказал санитар, и его длинные, прямые усы грозно шевельнулись.
Я попытался объяснить ему, что на носилках не кто-нибудь, а Петрович, но санитар сгреб меня, уложил, придавил к подушке.
Не снимая рук с моих плеч, снова шевельнул усами:
- Не балуй!
Я бился под его руками, мычал.
Появилась сестра со шприцем. Приговаривая что-то, она сделала мне укол. Я заснул.
Проснувшись, сразу вспомнил: тут Петрович. Скосил глаза и встретился с ним взглядом.
- Отдохнул, браток? - спросил Петрович. Его голос прозвучал приглушенно. Показалось: спрашивает он шепотом. Я хотел ответить "да", но не сумел.
- Эка беда! - сказал Петрович. - Ничего, браток, отойдет. У нас в прошлом годе тоже контузия была: пять дней и ночей ни бе ни ме, а потом - отошло. И у тебя отойдет.
Мне хотелось выразить признательность Петровичу, и я стал жестикулировать, издавая мычание.
- Молчи, браток, молчи, - забеспокоился он. - Тебе нельзя говорить. Завсегда, когда полегчает, на разговоры тянет. Но ты молчи - мы говорить будем.
Петрович шумно вздохнул. Одеяло на его груди поднялось и стало медленно оседать, словно проткнутая иголкой футбольная камера.
- Культя у нас, браток, болит - спасу нет и курить охота. Плохо без курева! Все начисто сестры выгребли - хошь бы на закрутку оставили. Не понимают они, что солдату без табачку скушно. А нам, браток, тем боле. Нам, браток, любая гарь привычна, потому как кузнецы мы. С-под Тюмени. Село Богородское, слышал, может? Большое село - восемьсот дворов. Нас, Соцкова-кузнеца, там все знают.
Петрович завозился на койке, устраиваясь поудобней, поправил пододеяльник. Пружины под ним заскрипели жалобно и тонко. Скрип был слабым, как комариный писк, Я тоже поерзал, почувствовал, как "ходят" пружины, но скрипа не услышал и решил, что, несмотря на маленький рост, Петрович тяжелее меня. И почему-то позавидовал ему.
- Хотим мы, браток, нашу жизнь тебе рассказать, - продолжал Петрович. - Не возражаешь?
Я помотал головой: не возражаю, мол.
- Спасибо, браток! - обрадовался Петрович. - Наше дело теперь такое - время гнать. За разговором оно, глядишь, быстрее пойдет… Жили мы, браток, до двадцать пятого года при родителе, при отце, значит. Одних детишков в нашем дому девять душ было. Трое - старшего братана, который егорьевские кресты имел, двое - другого, остальные - сестрины: ее муж, батрак бывший, в наш дом примаком вошел. Я в ту пору еще не женатым был, хотя мне и шел двадцать осьмой годок. Родитель каждую осень свое заводил: "Женись!" - а я не торопился, хотел по сердцу бабу взять. Хозяйство у нас обыкновенное было: корова (ее Машкой звали), рыженькая такая, на вид - смехота одна, а доилась - лучше не надо. В молоке мы, можно сказать, купались. Если бы не молоко… - Петрович вздохнул. - Окромя коровы, подсвинок был, три овцы, шесть курей и петух. Петух, доложу тебе, королем выглядел. Из себя здоровенный, росту без малого аршин, перья всех расцветок и все с отливом, гребень, что корона. И ходил важно, как, должно, короли ходят. К нашим курям соседских петухов и близко не подпускал, а сам топтал чужих. Соседским петухам это, конечно, не ндравилось, нападали они на него скопом, но он их всех разгонял, хотя иной раз и ему доставалось. - Петрович улыбнулся: видно, вспомнил гуляку-петуха. - Хорошие деньги нам за него предлагали. Жена братана старшего совет давала - продать, а родитель - ни в какую! И правильно делал, что не продавал, потому как петух тот такой один был на всю округу. Да что там на округу - на весь мир один! Хошь верь, браток, хошь нет, но других таких петухов я больше нигде не встречал.
Петрович замолчал и молчал долго. Я решил, что он заснул, повернулся к нему лицом. Петрович шевелил губами, двигал белесыми ресницами, будто разговаривал сам с собой. Встретившись с моим взглядом, виновато улыбнулся:
- Извиняй, браток, задумался… К Советской власти наша семья - с полным сочувствием, потому как понимали мы, что власть эта наша, рабочая, значит, и крестьянская. Братан старший в комитете бедноты верховодил. Мироеды его боялись: братан контузию имел и чуть что за наган хватался. Не знаю точно, выдали ему наган или он сам его присвоил, только братан всегда при нагане ходил. И с егорьевскими крестами на груди, хотя те кресты новая власть не признавала. Но братан несогласный с этим был, говорил открыто, что кресты он в бою заслужил, что они ему за храбрость дадены. И не сымал их. Попадало ему за непослушание, но он, братан, значит, упрямым был.
Голос Петровича доносился до меня приглушенно, словно его койка стояла в другом конце шатра. Я напрягал слух. Голова раскалывалась, и стучало в висках. К горлу подступала рвота. Я закрыл глаза, пытаясь освободиться от неприятного ощущения, и услышал:
- Заморился, браток? Если так, то сосни - сон от любой хвори лечит.
Мне хотелось дослушать Петровича, и я показал жестом, чтобы он продолжал.
- Сейчас, сейчас, - заторопился Петрович. - Но если лихо станет, знак дай.
Я кивнул.
- Вот так, значит, и жили мы, - снова начал Петрович, - не шибко богато, но и не бедно - как все в то время. С голоду не помирали - и ладно. А время, сам соображай, браток, трудное было - Советская власть только силу набирала. В глухих уездах банды лютовали, наши мироеды головы поднимали, когда слух доходил про убийство активиста или комсомольского секретаря. Братан старший голос на сходках срывал, наганом грозил, а мироеды ухмылялись в усы. Знали паразиты: если пальнет братан - крышка ему, потому как своевольничать никто не имел права. Родитель хотел отобрать наган, чтоб, значит, от греха подальше, но братан ему не подчинился. Первый раз в жизни голос на родителя поднял, сказал ему, что он, родитель, несознательный алимент и еще что-то. Я тогда это в одно ухо впустил, а из другого выпустил, потому как жениховался уже, но покуда не объявлял об этом, встречался с Глашей скрытно, за гумном - там роща была, по ней ручеек тек с такой водой, что скулы сводило. Родитель и братья зубья скалили, думали, что я по ночам к бабам-солдаткам шастаю, а я молчал - не хотел раньше времени открываться.
Петрович пошарил под подушкой в поисках кисета, снова ругнул сестер, отобравших курево, и продолжил дрогнувшим голосом: