Свирель на ветру - Глеб Горбовский 4 стр.


Двух этих женщин, внешне совершенно непохожих друг на друга, жирафу и козочку, объединяла одна общая страсть: женское честолюбие. Мужское честолюбие, как правило, разъединяет. Женское - сплачивает. Во вселенском масштабе. От честолюбия материнского до честолюбия любовницы. Но еще крепче, нежели честолюбие, единит женские сердца ее величество Жалоба.

О вопль женщин всех времен:
"Мой милый, что тебе я сделала?!"

А действительно, что? Что, кроме беспокойства туманного, привнесла в сердце мужчины хотя бы ты, о Юлия?

* * *

Рано или поздно приходит конец всему. Даже помидорам в рефрижераторе. Вспотев на искусственном морозце холодильника и заполучив на свою черную рубаху несколько новых пятен органического происхождения, вернулся я под вокзальные своды… и тут же забегал по залу, ища единственного знакомого мне человека, Сергея Фомича Купоросова, или как там его по паспорту? Интересно, что за десять дней дорожного с ним общения до Москвы (включая Амур-батюшку) я так и не узнал, кто он - Купоросов? В смысле биографических данных. Узнал я другое, то есть куда большее: ощутил под прожженной, тертой маской обладателя доброго сердца, обрел хорошего, с негнилой душой, человека. А в смысле "данных" - кем он только не рисовался моему воображению, опиравшемуся на оброненные словечки, демонстрируемые замашки и прочие приметы: бывшим уголовником, бичом, отставным военным, морским волком, денежным воротилой, спекулянтом, опростонародившимся инженером-геологом… Так ведь не в "данных" суть. То бишь не в них одних. "Был бы человек хороший!" - как говорил поэт Юрий Паркаев.

Зал ожидания - это все ж таки не зал Большого театра. Люстра поменьше, бархат на подлокотниках отсутствует, паркет каменный, ряды в партере несколько по-иному расположены, занавес поменьше и всего лишь перед дверью в ресторан, а так называемые подмостки, то есть сцена, на которой выступают "артисты", находится не в определенном, традиционно-театральном, противоположном зрительскому глазу месте, а скорей всего - где-то в центре помещения, на манер авангардистских постановок двадцатых годов, когда действие пьесы разыгрывалось чуть ли не в гуще народа, причем народ сам "выступал", время от времени подавая реплики, а то и производя жесты.

Короче говоря, сориентироваться в зале ожидания или, что вовсе проблематично, отыскать в нем малознакомого человека - отнюдь не так просто. Пришлось достать из портфеля очки и в таком начисто преображенном виде (лично меня ношение очков делает неузнаваемым) пускаться на поиски Фомича.

В мрачном закутке, за никчемными, порожними ларьками, Купоросова почему-то не оказалось. Ну и что? Не все же ему тут лежать, не безвылазно же. Ну забыл он про меня. Кто я Купоросову? Второстепенный персонаж. У Фомича своих проблем - ни в сказке сказать, ни пером описать. Скажем - косоглазенькая. Для чего она ему послана-наслана? Для вечной любви? Тогда почему он не летит ей навстречу с восторгом в глазах? Почему сомневается? Терзается почему, будто Гамлет? В любви-то пребывая, в чувствах не копошатся, не торгуются - что по чем. А всего лишь блаженствуют безоглядно.

Может, в ресторан отлучился? Да мало ли… Хотя, конечно, дружба с Купоросовым обещала, даже сулила некие в моем положении перспективы, просветы определенные. В недалеком будущем. В кармане у меня после двух с половиной часов "спинной" работенки лежали двадцать пять "помидорных" рублей. Неприкосновенных, билетных! Еще столько - и можно ехать дальше. На законном основании. Ехать домой. К маме с папой. К родному порогу. К приступку каменному перед дверью родительской квартиры, что на Васильевском острове в старинной "доходной" семиэтажке, где у меня своя комната, а в ней свои книги, свой диван уютный с углублением для определенных частей тела, с этакой лункой или лузой, образовавшейся от пребывания на его поверхности многочисленных представителей моего фамильного рода, а еще стол с деревянным резным барьером, с заборчиком восхитительным и старинным же зеленым сукном по всей широчайшей поверхности стола, - комната со своей "петербургской" пылью в мебельных переулках, ежедневно собираемой матерью, как некий нежелательный урожай, преумножающий себя с завидным постоянством.

По местной радиотрансляции время от времени что-то объявляли, в основном - сведения о поездах, прибывающих и убывающих. Отсутствие проездных билетов делало меня невнимательным слушателем, ибо куда спешить… без дороги? Дайте дорогу, и я начну соображать о цели, в которую эта дорога рано или поздно упрется.

Как вдруг - нечто нестандартное! Объявление не из монотонного ряда и потому привлекательное для слуха!

- Гражданин Купоросов, Сергей Фомич! Подойдите к дежурному по вокзалу! Купоросов Сергей Фомич, вас ожидают в помещении дежурного по вокзалу!

И тут я увидел Купоросова. Издали. В партере. Рядов этак за десять от себя. Ощутил. Фомич, склоня голову на грудь, сидел в компании каких-то военных дедушек, явно отставников, однако в мундирах с погонами, все при многочисленных наградах, но почему-то не в самих орденах и медалях, о наличии которых говорили орденские планки, а в значках. Все они, дедушки эти, буквально усыпаны были блестящими значками, словно коллекционеры.

Купоросов прятал лицо наклонением головы, всем своим обликом излучал предельную настороженность. Одновременно с настороженностью отметил я на губах Фомича хитренькую улыбочку: каким-то мыслям радовался, а может, изумлялся вчерашний золотоискатель.

Когда же дикторша повторила приглашение - Купоросов с сомнением покачал головой. Один из дедушек, обладающий острым слухом, приоткрыл порожний, беззубый рот.

- Видать, потерялся сослепу… соколик. Купоросов энтот. Не из наших ли ветеранов инвалид?

Не дослушав дедушку, золотоискатель аккуратно поднялся с дивана, стараясь не двинуть плечом, ногой не зацепить тесно сгруппировавшихся старичков, пригнувшись, словно что-то рассматривая на полу, потащился в направлении стены, уставленной телефонными будками. Зайдя в одну из них, щелкнул выключателем, погасил в будке свет. Не иначе наблюдательный пункт организовал и сейчас на происходящее посматривает. Вроде как бы в отдельную ложу забрался и за развитием спектакля следит.

У противоположной от телефонных будок стены, там, где размещались служебные закутки с кассами, справочным бюро, помещением дежурного по вокзалу, из беспрерывно перемещающегося количества людей выделил я одну маленькую женщину, круглолицую, в огромных очках, в гигантском красном берете, с монгольского типа лицом. Лет ей на вид было… сколько угодно. Хоть тридцать, хоть пятьдесят. Вела она себя, как и все, беспокойно. Однако на большие расстояния от касс не отвлекалась, надолго из поля моего зрения не исчезала, вращалась в основном возле отверстия справочного бюро, куда частенько заглядывала, стуча очками о заградительное стекло, после чего дикторша слегка разъяренным женским баритоном напоминала в десятый или тринадцатый раз:

- Гражданин Купоросов Сергей Фомич! Срочно подойдите к окну справочного бюро!

- Пойду к-а-акну! - хихикнул, передразнивая дикторшу, лысеющий итээровец в очках, пытавшийся развеселить свою даму, окоченевшую от дорожной усталости и скуки.

А меж тем раздосадованная дикторша объявила посадку на скорый "Хабаровск - Москва". Купоросов в будке руку с часами к самому лицу поднес, остатки времени до отправления поезда определил, взвесил и продолжает прятаться.

"Ясное дело, - смекаю увлеченно, а также заинтересованно, - не желает Фомич с косоглазой в дальнюю дорогу пускаться. Теперь необходимо улучить момент и Купоросову за пять минут до отхода поезда на глаза попасться - неужели не пригласит? За компанию до Москвы прокатиться? А вдруг он билет, который лишний, в кассу возврата сдал? Вряд ли… Не станет он свободой рисковать. Из укрытия высовываться. Из-за каких-то пятидесяти рублей".

Стою, наблюдаю. Косоглазая красный берет с головы сорвала и ну махать им над головой, очками сверкать! А сама так и полетела навстречу кому-то - в толпу. Да, видать, обозналась. Берет в руках жгутом закрутила, словно отжать из него что-то хотела, к примеру дождь прошлогодний. А затем, ничего перед собой не видя, вся в очках, будто в стеклянном аквариуме, на голову надетом, спотыкаясь и пошатываясь, отдалась людскому потоку, который и вынес ее из вокзала на площадь.

Кинулся я к телефонной будке, где Фомич обосновался, очки на ходу с лица своего трусливым жестом срываю, чтобы Купоросову легче было меня опознать. В дверь стеклянную вежливо стучусь. А из глубины будки на меня чужая вовсе харя оборачивается. Злая. Даже разъяренная.

- Я тебе стукну, понимеешь! Только вошел, понимеешь! И уже стучат, понимеешь! Стукачи, понимеешь…

Тогда я в соседний отсек ринулся - опять не то! Дамочка, бессмысленно улыбающаяся… Всего лишь. Трубку двумя руками ухватила, будто кость гложет.

Проверил я кабинки, все до одной, - нету! Фомич сбежал! Пока я ушами хлопал и в направлении азиатской женщины взгляды бросал. Досада!

Вновь очки нахлобучиваю на нос, подхватываю портфелишко и выношусь подземным переходом к поезду, до отправления которого остается совсем немного времени.

Последние пять минут провожу в состоянии, близком к сумасшествию, напоминаю собачонку, потерявшую хозяина. Налетаю на посторонних людей, обнюхиваю их взглядом, тяжело дышу, в окна вагонов заглядываю, руки-ноги у меня беспорядочно дергаются, голова на плечах вращается, будто на живую нитку к телу притянута. И вдруг… сникаю. В самый последний момент. Посылаю все к черту и облегченно вздыхаю. Словно из тесной собачьей шкуры в прежнюю оболочку помещаюсь. В разношенную. Свою.

С трепетной, аккуратной ненавистью снимаю очки, запираю их в футляре, безжалостно роняю на дно портфеля. Мимо меня проходит милиционер, затем проплывает некрасивая женщина, облепленная джинсами. Повеяло тяжелыми, неистребимыми духами. В памяти воскресают слова старинного романса:

Отойди от меня, отойди, не гляди.
Денег нет у меня, только крест на груди!

Очень хочется загрустить. Пригорюниться. Закричать на весь Дальний Восток: "Люди, будьте снисходительны!"

И тут же до моего слуха, пробившееся сквозь препоны станционного гвалта, доносится имя! Мое собственное, разлюбезное, произнесенное простудным дорожным голосом нараспев, как заклятие: "Ве-ни-иа-а-аминь!" Вернее, как молитва. Поворачиваюсь на голос. В дверях седьмого вагона - Купоросов. Рот настежь - и словно диакон: "Веня-амин-нь!"

- Ходи, - кричит, - сюда! Живо!

На последний, позеленевший от одиночества гривенник покупаю пирожок с повидлом. Бросаюсь к Фомичу напролом сквозь толпу провожающих, держа перед собой пирожок, как пропуск, как пароль. И все расступаются! Поезд трогается. Сую пирожок проводнице, которая машинально склевывает пирожок с моей руки. Растерянно улыбается, когда я легонько оттесняю ее с прохода.

- К-куда, паразит бессовестный?

- Не бессовестный, - отвечаю, - а безбилетный всего лишь.

Проводница, закипевшая от бешенства, заправляет в накрашенный рот пирожок. Разряжает атмосферу Купоросов:

- Да есть у него билет, хозяйка! Своих не узнаешь?..

Фомич поспешно предъявляет билеты. Проводница смотрит на компостер, успокаивается. Обмякшая вся, старше делается. Доступнее. И как бы несчастнее. Надкусывает пирожок. Горячее повидло струйкой выстреливается на дверное стекло.

Прошли в вагон. Отыскали места. Сели с Фомичом на нижние - лицом друг к другу.

- Вот… - тяну из кармана "помидорный" четвертной, - возьмите. Недостающие вышлю из Питера. Телеграфом.

- Спрячь. Пригодятся. На хлеб с солью.

- Не ваша забота. Берите. Иначе сойду. На первой остановке. Неужели не ясно?!

- Ясно, - принимает Купоросов четвертак. Взамен - картонку билета протягивает.

Достаю записную с адресами. На букву "Ф" страничку распахиваю, потому как на букву "К" все места заняты, ни одного человечка не втиснуть.

- Адрес? - обращаюсь к благодетелю как можно серьезнее.

- Да успокойся ты, Вениамин, как говорят в Могилеве!

- Не успокоюсь, Фомич. Куда прикажете… денежки отправлять?

- Остынь. Нет у меня адреса. И никогда не было. Страна Тайга, район Пурга, по улице Река - к черту на рога… Пятый ручей от болота.

* * *

Евгения Клифт, девушка неуклюжая, костлявая, громоздкая, готовилась к чтению своих стихов, тело ее вибрировало, извивалось, дух ее изнывал, маялся. Вначале сидела в мягком поролоновом кресле, поджав под себя гигантские голые ноги, сидела, будто ожившая ископаемая птица, не умещавшаяся в современном кресле, и так как, по сути своей, не переставала оставаться женщиной, то и пыталась перед чтением стихов угнездиться поуютнее, принимая при этом дикие, доисторические позы.

Намаявшись всласть, выпростала из-под себя узкие, ластами шлепнувшиеся о линолеум пола ступни; не выпуская из рук стакана, Евгения Клифт шелестящим птеродактилем перелетела на тахту и уже оттуда, будто из далекого прошлого, принялась завывать:

Я люблю тебя якобы пылко,
притворяюсь, бесчинствую, вру.
Но порожнее, будто бутылка,
слышишь, сердце свистит на ветру?!
Я страдаю безлюбьем, мне плохо.
Я курю, в голове моей - дым…
И хрустальные палочки Коха
Барабанят по легким моим!

Юлия, смотревшая сквозь меня, как сквозь прошедшее время, плавно вознеслась из своего кресла, чмокнула Евгению в лоб и так же плавно, пластично, балетно возвратилась на прежнее место.

- Что же ты медлишь, Венечка? Почему не бежишь в свою газету или куда там еще, почему не предложишь начальству гениальные стихи моей подруги?

Неаккуратно глотнув из рюмки, я поперхнулся. Евгения Клифт, не сходя с тахты, взметнула загибистую протяжную руку, треснув ладонью по моей спине так мощно, что я побледнел. И тут же продолжила чтение:

Серый, сонный, терпеливый,
упакованный в метель,
ходит якобы счастливый,
норовит в мою постель…

- Послушай, Жека! Кто он - этот Якобы? Не наш ли Венечка Путятин? Во всяком случае - молодой мужчина? Угадала? Что бы мы делали без них, без сонных, хвастливых мужиков? Вот сидим, поэтический вечер проводим, напитки вкушаем. Лимоном в комнате пахнет. А почему? Потому что и у меня свой, личный Якобы имеется. По фамилии Непомилуев. Который денежки телеграфом переводит. Иногда. А главное - кстати. Вот и вчера перевел. "Я люблю тебя, Якобы, пылко!" Так и передайте ему! Ну не пылко. Взрословат он для такой роли. Скажем, нежно, сонно люблю. Своего Непомилуева.

Евгения Клифт страстно вздрогнула всем своим несуразным телом и неожиданно ласково, тихоструйно засмеялась, как на скрипочке заиграла.

- Твою иронию принимаю… о Юлия. От нее мне в мозгах щекотно. Я люблю тебя, Юлия, пылко!

Задребезжало в телефонном аппарате, который стоял на полу в окружении нескольких пар обуви, стопки старинных журналов, коробок, сумок, баночек и в данный момент напоминал непонятого толпой, вопиющего не по-нашему иностранца.

Пришлось кинуться в угол и, встав на колени, распутывать шнур, дабы извлечь трубку из кучи хлама и поднести ее к священному лику Юлии.

- Слушаю. Здравствуй, Непомилуев. Легок на помине. Получила, спасибо. Домой? Нет, Непомилуев, не надумала. Путятин? Здесь. В двух метрах от меня. Нет, не ближе. Ты, Непомилуев, не грусти. Какой же ты старый? Ты - смелый, суровый, отважный. А Путятин - несчастный. Ему больнее. Ты вон как далеко, а Путятин - в двух шагах от огня. Кому страшней? У него уже… волосы трещат на голове. И глаза плавятся. Алло, алло! Ну куда же ты, Непомилуев? Обиделся, Амундсен. Героический мой… Несгибаемый. Смотрите-ка, еще позванивает. Время от времени. Чует дядя, что не состарилась я покамест. Хоть и в разных галактиках проживаем, а доносится до него… мой свет. Все еще. Значит, молодая… А перестанет Непомилуев о себе напоминать… или Венечка на материк смоется - тут и старость. И жизни конец. Не смоешься, Якобы? А, Венечка?

- Я-то не смоюсь. Ноги сами могут уйти.

- А мы их… чем бы их связать? Как думаешь, Же? Стихами-то вряд ли получится… От стихов современные мужчины чахнут. Или звереют.

- Разве это мужчины? Нам бы Стеньку Разина сюда. Или Тамерлана!

- Нет, Же. Оптический обман - все эти люди исторические, сверхъестественные… Не верю. Все это - от большого расстояния, вся их прелесть. А притяни такого поближе, чтобы вот так, как Венечка, и от них, бессмертных, козлом пахнуть будет. И в животах канонизированных бурчать.

- Браво. Обожаю твою неподкупность, Юленька! Вчера - денежки телеграфом, сегодня - звонок телефонный, призывный. В ногах - "юноша бледный со взором горящим". А тебе хоть бы что. Ах, Юлия, Юлия… И зачем тебе столько? Подай ради христа… хотя бы корочку. Нищенке убогой.

- Это ты, что ли, нищенка? С такой-то свободой? С такими стихами? А на мне - цепи…

- Узы Красоты! - усмехнулась Евгения, по-лошадиному тряхнув челкой.

- Чужой любви… Путы… - сморщилась Юлия жалобно.

- Ах, любовь, любовь, любовь! - громыхнула ногами об пол Евгения и пошла, пришлепывая ступнями, босая, аляповатая, перегруженная стихами…

Я любила милого,
хилого,
унылого!
На крюк его подвесила -
все равно не весело!

Вечеринка наша окончилась грустно. Как всегда. Сперва замолчала Юлия. Затем Евгения, словно дерево на ветру, надломилась, рухнула… в себя, голосом писклявым, мышиным запричитала себе в ладони разные жалобные слова: "Бою-ю-с-сь… на улицу-у… одна-а… Заме-ерз-ну-у… бе-ез лю-юбви-и-и…" Евгению Клифт положили в кухне на раскладушку. А мне пришлось выметаться на улицу, в буранную сутемь.

Не скажу, что я смирился с поражением или что подобные "выметания" в конце концов ожесточили мое сердце и я запил по-черному, нет. Не запил. Однако начал как бы заговариваться. Заметнее всего - на работе. Редактору с некоторых пор если и не дерзил, то минутами бессмысленно мог не мигая смотреть в глаза. А при слове "Любовь", идущем на полосе с большой буквы, вздрагивал, будто слово это кусалось или жалило пчелкой. Увижу, вздрогну и хохотать помаленьку, исподволь начинаю.

Ответственный секретарь Марафетов всю эту возню со мной взял на себя. В шефском порядке.

- Что, Путятин… вздрагиваешь? Смешно тебе?

- Знобит, - отвечаю.

- Слово "Любовь" не нравится?

- Р-раздражает…

- Что ж, тогда заявление пиши. По собственному желанию. У нас такой порядок: кто не с любовью, тот против нас.

Месяц шутили, два шутили. А поближе к весне положил-таки я на стол Марафетову заявление: "По причине психического расстройства (безответная любовь) с обязанностями литсотрудника справляться не могу. Прошу освободить меня от занимаемой должности…" Освободили.

Назад Дальше