– А-а-а-а-а, – указательный палец правой руки смял курок ППШ, вдавив его в спусковую скобу. Пули свинцовым жалящим роем понеслись в направлении злосчастной лесосеки, где засели немцы. Автомат судорожно дёргался и метался в руках, веером разбрасывая по сторонам свою смертоносную начинку. Наконец стрельба стихла. Со стороны перелеска послышался глухой звук падения, как будто кто-то сверху уронил железный лом. Затем с глухим стоном, обламывая сучья, на землю грохнулось что-то очень грузное. Один раз, потом другой, и всё затихло. Не слышалось ни шороха, ни восклицания, ни ответных выстрелов. Выждав минуту, старший лейтенант присел, чтобы обозначить своё местонахождение. Пожалуй, в такой ситуации этот рискованный шаг оставался единственной возможностью проверить присутствие других немцев – вызвать огонь на себя. Тоскливо, бесконечно долго потекли секунды ожидания. Тихо. Везде тихо. Бекетов поднял руку, давая знак отряду, что можно выдвигаться.
Первым к нему подбежал Сашка Панкратов:
– Ну как ты, Фёдор, жив, ранен?
– Да вот, нога пробита, но кажется, кость цела. А где Корж? Подошёл со своими ребятами?
– Здесь они, все здесь. А ты молодец, пра-слово. Двоих снайперов не глядя завалил. Все видели. Весь отряд выручил. Сам-то идти сможешь?
– Думаю, смогу. Мне бы ногу чем-то перевязать. Кровью вся брючина пропиталась. Ты вот что, Александр, переводи всех людей в этот перелесок и, если обстановка на шоссе позволяет, то давайте мелкими группами пересекайте его.
– А ты как же? – лейтенант обеспокоено взглянул на своего товарища.
– Ну и я вслед. Гордеич, у тебя есть чем перетянуть рану? – ординарец достал из своих скрытых в вещмешке запасов длинный кожаный шнурок и начал перевязывать своему командиру ногу пониже колена.
– Вот что, Фёдор Терентич, – в голосе ординарца прозвучали неподдельные уважительные нотки. – Давай мне свой автомат и поклажу. Я их понесу. А теперь дай-ка я помогу тебе подняться. Ну что, на ногу ступить можешь? Ну вот и хорошо. Даже почти не хромаешь. В том лесочке я тебе костыль из ветки сооружу, а там, глядишь, вдвоем и до своих доберемся. Уже недалече.
Адъютант, как заботливая сиделка, ещё что-то участливое говорил и хлопотал вокруг своего лейтенанта.
Последние километры, как водится, оказались самыми трудными. В этих местах земля насквозь пропиталась водой и хлюпала при каждом шаге, стремясь просочиться за край голенища. Иногда попадались низменные участки, от которых поднимался удушающий сладковато-ядовитый запах разлагающейся человеческой плоти, уже смешавшейся с торфяной залежью, струившейся между редкими низкорослыми берёзками, стволы которых ещё хранили незажившие раны былых сражений. От него было не укрыться, не спрятаться, и приходилось прилагать немалые усилия, чтобы дышать только одним ртом, а не носом. Между выпуклых кочек, покрытых пушистым зеленым мхом и кружевной белесой паутиной, периодически попадались синеватые пятна голубики и перезревшей медовой морошки. Рука невольно тянулась к ним. Хотелось на ходу забрать в горсть ягодное лесное богатство и ощутить во рту кисло-сладкий вкус янтарных ягод. И в оторопи останавливалась, не решаясь сорвать их, от понимания, на какой плодородной и чем удобренной почве взросли они. Порой сапоги бойцов в поисках надежной опоры натыкались на непонятные черные брёвна и выдавливали из затхлой жижи чьи-то ноги и головы, которые опознать было уже невозможно. Кто это: немцы или, скорее всего, наши? Мёртвые прокладывали дорогу к спасению живым.
"Вперёд, ребята, – будто шептали они сквозь заросшую изумрудной ряской болотную тину. – Надо прорваться к своим, пройти немецкие заслоны. Там, за ними долгожданный отдых, баня, нормальная еда. Там не будет больше голода и бесконечных испытаний. Там вы придёте в себя, отмоете грязь и копоть, подлечите раны, наберётесь сил и потом вернётесь, чтобы отомстить за нас. А мы здесь пока полежим. Мы будем ждать. Удачи вам, братья".
Десантники, как могли, ускоряли шаг, чтобы пройти эту обитель смерти, и только болотные ирисы грустно смотрели им вслед и кивали поникшими увядающими бутонами с желтыми сморщенными лепестками, будто желали им доброго пути.
На стремительно темнеющем небосклоне одна за другой вспыхивали яркие звезды. Фёдор периодически поднимал вверх голову и почти молился: только бы не поднялся сильный ветер и не нагнал караваны туч, которые закроют луну, единственный надёжный прожектор, указывавший, как нить Ариадны, десантному батальону направление к избавлению от тягот и лишений. Простреленная нога почти притерпелась к мукам ходьбы и лишь изредка напоминала о себе резкими болевыми уколами в область то стопы, то бедра. Тогда колени непроизвольно подгибались, и он почти осаживался на землю. Ординарец Гордеич, видя неловкие движения командира, старался находиться поближе к старшему лейтенанту, чтобы успеть подхватить его под руки и не дать завалиться в какой-нибудь некстати подвернувшийся бочажок, наполненный стылой водой.
С каждым пройденным километром со стороны ставшего окончательно черным горизонта всё явственнее начали доноситься громовые раскаты артиллерийских залпов, а небо всё ярче подсвечивалось всполохами огня, трассирующими росчерками пулеметных очередей и фейерверками беспрестанно взлетающих осветительных ракет.
Впереди их поджидала последняя черта, отделявшая разведчиков от жизни. Когда до линии соприкосновения с противником оставалось километра два, над колонной взлетели три разноцветные ракеты, посылая весточку тем, кто их с нетерпением ждал на той стороне. Одновременно прозвучала команда рассыпаться и двигаться к нашим позициям самостоятельно, разбившись на мелкие группы. К этому моменту стало ясно, что немцы успели подготовиться к подходу десантников. Не миновала наших бойцов печальная участь, называемая утечкой информации. Где-то нечаянно засветились они, обозначили для неприятеля свои намерения: или на маршруте движения, или в последних радиограммах Центру, перехваченных противником, но факт оставался фактом, и что-либо изменить и внести спасительные коррективы в свои действия уже не представлялось возможным. К месту ожидаемого прорыва советской части был переброшен охранный батальон окружной жандармерии и выставлены танки, которые были развёрнуты в сторону бегущих им навстречу красноармейцев.
Это была атака в лоб на пулемёты, на дальнобойные орудия. Атака обречённых. Бежали молча, огрызаясь из автоматов, винтовок, гранатами. Падали раненые, убитые. Никто не останавливался. Приказ был – только вперёд. Любой ценой, невзирая на потери. Главное, чтобы спаслось большинство из той изнурённой горстки десантников, которая осталась от полнокровного вышколенного батальона, отправившегося в рейд по немецким тылам в конце сентября 1941 года. Луна, которая всю дорогу сопровождала бойцов, освещая им путь, более была не нужна. Её немигающий обманчивый свет теперь только помогал немецким пулеметчикам выцеливать бегущих по чистому полю людей.
Заревели немецкие танки, изрыгая из своих стволов длинные языки пламени. Стрекот автоматных и пулемётных очередей слился в одну жуткую какофонию, выкашивая в рядах наступающих смертельные бреши. То тут, то там раздавались вскрики и человеческие стенания, перекрывавшие звучавшим в них отчаянием непрекращающуюся орудийную канонаду. Пули носились повсюду и так близко, что начинало казаться, что они обдували лицо и вознамерились пригладить растрепавшиеся на бегу волосы. Пригибаться и шарахаться от них не было никакого смысла. В который раз смерть пустилась в безудержный перепляс и устроила для себя любимую игру в "пятнашки", не делая различия ни для кого: будь то смелый и мужественный, слабый и трусливый, герой или паникёр. У неё свои правила и предпочтения. Кому жить, а кому умереть, теперь определяло обычное везение. Как и обещало командование корпусом, фронтовая артиллерия открыла по флангам отвлекающий огонь. Всё пространство вокруг, насколько его можно было разглядеть в этой суматохе ночного боя, вскипало от разрывов мин и снарядов.
Теперь это было не поле сражения. Это был Ад, пришедший на Землю, и сам Сатана тешил своё извращённое воображение и правил кровавый бал.
– Фёдор, как ты? Можешь самостоятельно дальше бежать? – почти прокричал Гордеич на ухо своему старшему лейтенанту. – Крепись, родной. Ещё немного. А я тебя слева прикрою.
– Как вы здесь? Как ты, Фёдор? – в вынырнувшем откуда-то из темноты бойце Бекетов узнал Панкратова.
– Сашка, это ты? А где Корж? Что с ним? – обрадовался Фёдор, на бегу рукой помогая раненой ноге.
– Комбат ранен. Серьёзно ранен. Его ребята из группы "Надежда" выносят, – скороговоркой проговорил Панкратов. – Теперь я с вами. Подстрахую тебя, Фёдор. Вместе прорываться будем.
Так они и бросились вперёд втроём на плюющиеся огнём немецкие танки. Слева сибирский охотник Гордеич, который согнулся, как рысь перед прыжком, с выставленной вперёд винтовкой с примкнутым штыком, со стороны похожий на хищного зверя, вступившего в последнюю схватку, чтобы защитить своё логово. По центру старший лейтенант Бекетов с бледным от боли лицом и с закушенными до крови губами, державший в правой руке на изготовке пистолет ТТ. Справа его товарищ с первого дня войны лейтенант Сашка Панкратов, стрелявший короткими очередями из своего ППШ одной рукой, а другой вцепившийся в ремень Фёдора, чтобы не дать ему споткнуться и упасть на сырую, вымокшую от дождя, солдатской крови и скупых слёз землю, с которой нельзя уже было подняться.
О чём думали эти люди? И думали ли они вообще в эти исходные, может быть роковые минуты своей жизни? Неизвестно. Можно только предположить, что Гордеич думал о том, как бы половчее воткнуть штык-нож в остервенелую вражескую харю, а старший лейтенант Бекетов, как в лихорадке, говорил и говорил себе: "Только бы не упасть", – чтобы не подвести своих товарищей и не стать им обузой, а Александр Панкратов, возможно, просил у судьбы дать ему шанс – если придётся умирать, то проявить благосклонность и позволить ему прихватить с собой на тот свет как минимум двух немцев. Кто знает?
Последнее, что запомнил Фёдор из этого боя, это воняющий гарью маслянистый бок железного монстра, между траков которого Гордеич успел засунуть противотанковую гранату. И то, как он сам умудрился метким выстрелом из ТТ сбить каску с головы немецкого пехотинца. А затем рядом охнул взрыв, и чьё-то тело грузно навалилось на него. И сознание оставило его.
Потом кто-то очень добрый и участливый раздвинул черные створки перед глазами и вытащил из ушей плотные затычки, и оказалось, что он лежит в большой избе, на просторной чистой постели, и ещё кто-то другой, очень похожий на его друга Сашку, тычет ему в зубы край оловянной кружки и по обыкновению проговаривает свою знаменитую фразу:
– Федька, рот-то разомкни. Это спирт – первое средство от контузии.
А рядом стоит его дорогой Гордеич и, улыбаясь, смолит в усы толстую самокрутку, окутывая душистыми клубами дыма высокий, из толстых бурых досок потолок.
Какое это счастье, оказаться в обстановке спокойствия и обыкновенного житейского уюта. Когда нет над головой грохочущего минами и снарядами неба. Когда нет никого, кто поводит автоматным дулом в твою сторону. Когда не надо натягивать на себя личину и униформу противника и пробираться за его секретами. Когда не приходится нажимать на пулемётную гашетку и смотреть, как складываются пополам хрупкие тела, безусловно, врагов, но тоже людей.
А можно вот так запросто лежать на кровати и чувствовать, что под тобой свежая простыня и хорошо взбитая подушка под головой. Пусть где-то далеко внизу саднит раненая нога. Это пустяки. Глядишь, заживёт. Никакая боль не лишит его наслаждения смотреть вверх и считать трещины на потолке или наблюдать, как в углу хаты трудолюбивый паучок доплёл для себя гамак из паутинных волокон и теперь знай себе качается в нём, подставляя лохматое брюшко под косые лучи заходящего солнца. Как приятно провести рукой по щекам и почувствовать ладонью не жесткую, прокопчённую на лесных кострах щетину, а гладко выбритую кожу. Что можно ценить ночь не за то, что она даёт укрытие от острых неприятельских глаз и помогает бесшумно и незаметно со спины подобраться к солдату противника с зажатой в руке финкой и молниеносным движением погрузить её в ложбинку у его шеи. А любить ночь за то, что она выстлала своим волшебным звёздным покрывалом ложе, на котором, озаряемое лунным светом, волнующе раскинулось трепетное тело самой дорогой на свете женщины, и с восторгом слушать и самому говорить бредовые горячечные признания, и иступлено ласкать и целовать её так, как будто это в последний раз, и представлять себе, что они оба уйдут в вечность при первых проблесках рассветного часа.
Фёдор чувствовал, как с него постепенно сползает напластовавшаяся за рейд шершавая короста и он возвращается в состояние открытого для людей и жизни парня, каким он был до июня 41-го года. От медсанбата он отказался, хотя с понятным для всех фронтовиков нетерпением ждал, когда прибежит к нему шустрая и востроглазая медсестричка, чтобы сделать обязательную регулярную перевязку. Надоело, право, общаться с одними мужиками. Надо и на прекрасное создание иногда посмотреть.
Командир медицинской части, строгая и непреклонная доктор Вера Васильева, которую все боялись из-за железного характера, но и признавали её авторитет как большого специалиста в области полевой хирургии – все самые сложные операции она делала всегда сама, не доверяя скальпель своим молодым коллегам, – к этому молодому старшему лейтенанту почему-то проявляла наивысшую благосклонность, на которую была способна. Заходила к нему часто, придирчиво осматривала его ногу, прикладывала к ране дурно пахнущие мази и при этом что-то неслышно шептала себе под нос.
На исходе второй недели лечения Вера Васильевна, поправив на носу круглые, как маленькие блюдца, очки в тонкой оправе, смягчив наконец менторский тон и даже улыбнувшись, изрекла:
– Ну-с, молодой человек, всё очень неплохо. Нагноения в ране у Вас нет, а это уже хорошо. Надеюсь, что и дальше так будет. Любите танцевать? Ну вот и замечательно. Скоро сможете, – и, похлопав своими жёсткими ладошками по закрученной в бинты и пахнущей йодом ноге Фёдора, торжественно покинула его комнату.
Надо сказать, что разведчики во все времена всегда вызывали у других родов войск, не говоря о гражданских лицах, уважение, смешанное с долей восхищения. В воображении их жизнь, малопонятная и закрытая для непосвящённых людей, всегда протекала на острие лезвия, наполненная риском и боевыми приключениями. С этим можно было бы в основном согласиться, учитывая, что разведка – это глаза и уши фронта.
Командование, отдавая должное этим особым людям, как правило, проявляло к ним нетипичную для себя снисходительность и было склонно закрывать глаза на их вольности и отклонения от строгих уставных норм – вещь немыслимая, скажем, для славной матушки-пехоты. Оно и понятно. Разведка никогда не умещается в прокрустово ложе обычных команд и приказов. Разведка – это всегда импровизация, со своими специфическими законами, требующая от людей, посвятивших ей жизнь, особых творческих подходов и навыков.
* * *
В этот вечер Фёдор наконец решился написать письмо своей невесте. На столе, за которым он устроился с чернильницей и стопкой белой бумаги, громоздилась также увесистая горка писем в потертых конвертах.
– Это всё тебе, герой, читай, вникай, соображай, – ухмылялся начальник политотдела корпуса, вытряхивая из холщового мешка очередную россыпь треугольных и продолговатых конвертов. Тогда, недели две назад, когда старший лейтенант наконец обрёл способность соображать и нормально воспринимать окружающую действительность после второй по счету контузии, созерцание бесформенной кучи бумаги, в которой вместился весь тонкий мир чувств другого человека, потрясло Фёдора не меньше разорвавшегося поблизости снаряда. Значит, Татьяна помнила его всё это время, не забыла и писала ему чуть ли не каждый день. Писала в никуда, не получая ответа, пребывая в постоянной тревоге за него. Где он, что с ним. Ранен? Убит? Жив?
И вот теперь Фёдор Бекетов сидел за столом, склонившись над чистым листом бумаги. Его рука с перьевой ручкой то поднималась, то опускалась, втыкаясь острым концом пера в бумажный лист, и вновь в нерешительности замирала. Затем ныряла в приземистую чернильницу за новой порцией ржаво-фиолетовой жижи, чтобы опять бесцельно зависнуть в воздухе. На полу уже валялось несколько смятых в комок листов писчей бумаги. Ну не шло письмо. Хоть убей. Даже начальные, вступительные слова казались ему слабыми, обычными и малозначащими. А так хотелось сказать много. Неужели его душа настолько заиндевела, что уже не могла родить такие простые слова, что он любит её и другой у него не будет. Да, он человек войны, которая, как своенравная и ревнивая спутница, настолько крепко обвязала его, что не хотела отпускать от себя даже на время мирной передышки.
Фёдор хмурился от недовольства самим собой. Несколько раз вставал из-за стала и начинал мерить шагами комнату, прохаживаясь из угла в угол. Иногда останавливался, закладывал большие пальцы рук за поясной ремень и, покачиваясь, о чем-то напряженно думал, лишь изредка бросая косые изучающие взгляды на нетронутый бумажный лист. Может быть, на фронте окопная жизнь и дает солдату возможность отдохнуть душой в перерывах между боями и, согнувшись у чадящего пламени фитиля в медной гильзе от бронебойного снаряда, набросать сокровенные строки для дорогих ему людей, но в тылу противника, где враг везде, такой благостной возможности нет.
Занятый своими мыслями, Фёдор невольно вздрогнул от скрипа резко распахнувшейся входной двери. В проёме возникла крепко сбитая фигура Александра Панкратова. Бекетов с некоторым раздражением взглянул на своего друга, который излучал верх личного удовлетворения жизнью и нарочито не обращал внимания на лирическое настроение приятеля.
– Фёдор, ты чего здесь в одиночестве киснешь? – с порога выпалил он. – Заканчивай эти дела и пошли со мной. Там штабные устроили вечеринку и без нас начинать не хотят. Принесли патефон, пластинки с записями Эдди Рознера, ну и конечно девочек-связисток пригласили. Весело будет. И случай есть – наши наваляли немцам под Ржевом. Одним словом, идём.
– Сегодня без меня, – отмахнулся Фёдор. – Я, видишь ли, занят. Не до того.
– Понимаю, чем ты занят. Одно другому не мешает. Поверь моему опыту, – не унимался Сашка, но, увидев предупреждающий взгляд Фёдора, осёкся и прекратил свои увещевания. – Ладно. Не настаиваю. Зайду к тебе потом. Не должен человек оставаться один в такой день. – И Сашка Панкратов исчез за закрывшейся дверью так же быстро, как и появился.
Когда Фёдор уже с облегчением заканчивал важное, как ему казалось, для дальнейшей судьбы письмо, в комнату опять ввалился неугомонный Панкратов. На этот раз на его лице не было озорной улыбки. Налёт беззаботного вечера испарился, как и не было. Светло-русые волосы были растрепаны, воротничок гимнастерки расстёгнут и уехал чуть ли не к затылку. Поясной ремень распущен. Одним словом, весь внешний вид Сашки свидетельствовал о том, что случилось нечто экстраординарное: или разухабистое застолье удалось на славу и перешло в ударную стадию всеобщей свары, или, наоборот, всё вышло хуже, чем ожидалось.