Сказки века джаза (сборник) - Фрэнсис Фицджеральд 6 стр.


Шандель ( зовет ). Пито! Еще вина!

Франсуа ( возбужденно ). А я! Меня он любил больше всех. Он часто говорил, что я был для него как ребенок, ему хотелось всему меня научить. Но он умер, так и не успев начать. ( Входит Пито с еще одной бутылкой; Франсуа с жадностью хватает ее и наливает себе вина. )

Дестаж. А потом этот проклятый Лафуке… Всадил в него нож!

Франсуа. Но с Лафуке я рассчитался. Он стоял, пьяный, на мосту через Сену…

Ламарк. Молчи, дурак…

Франсуа. Я толкнул его, и он пошел ко дну… И в ту ночь мне приснился Шандель; он меня поблагодарил…

Шандель ( содрогнувшись ). А как давно… Сколько уже лет вы сюда ходите?

Дестаж. Шесть или семь. ( Угрюмо. ) Пора бы уже перестать… пора перестать.

Шандель. И все о нем забыли. Он ничего не оставил после себя. И никто о нем никогда не вспомнит.

Дестаж. Вспомнит! Фу! Потомки – такие же мошенники, как и самые предубежденные театральные критики, когда-либо пытавшиеся подлизаться к актерам. ( Нервно крутит стакан. ) Боюсь, вы не поймете, что мы чувствуем по отношению к Жану Шанделю… Для меня, Франсуа и Ламарка он был даже больше, чем гений, которым надо восхищаться…

Франсуа ( хрипло ). Видите ли, он стоял за нас, словно за себя…

Ламарк ( встает от волнения и начинает ходить туда-сюда ). Вот были мы… четверо… Трое из нас – без всякого воображения… не знавшие искусства, практически неграмотные. ( Свирепо поворачивается к Шанделю и говорит почти с угрозой. ) Понимаете ли вы, что я не умею ни читать, ни писать? Видите ли, несмотря на блестящие фразочки, внутри Франсуа слабохарактерный и ограниченный, словно…

( Франсуа в гневе встает. )

Ламарк. Сядь. ( Франсуа садится, что-то бормоча себе под нос. )

Франсуа ( после паузы ). Но, монсеньор, вы должны знать… У меня есть дар… ( Беспомощно. ) Я не знаю, как его назвать… дар восхищения… художественное, эстетическое чутье… Называйте, как хотите… Слабый… Что ж, почему бы и нет? Вот он я: судьба мне не улыбнулась, весь мир против меня. Я лгу… Я иногда ворую… Я пью. ..Я…

( Дестаж наливает вина в стакан Франсуа .)

Дестаж. Эй, ты! Давай пей и умолкни. Ты нагоняешь на джентльмена тоску. Это его слабая сторона… Бедное дитя…

( Шандель, молча все это выслушавший, резко разворачивает свой стул к Дестажу. )

Шандель. Но вы говорили, что мой отец был для вас больше, чем просто друг. Что вы имели в виду?

Ламарк. Разве вы не понимаете?

Франсуа. Я… Я… он помогал… ( Дестаж наливает еще вина и дает ему стакан. )

Дестаж. Видите ли… Как же это сказать? Он выражал нас. Представьте себе мой ум: склонный к переживаниям, чувствительный, но неразвитый. Если бы вы только могли себе представить, каким бальзамом, каким лекарством были для меня беседы с ним, в которых находилось место всему! Они и были для меня всем! Я мог самым жалким образом тщетно строить фразу, чтобы выразить нечто смутно и страстно желанное, а он это облекал в одно-единственное слово!

Ламарк. Монсеньор еще не заскучал? ( Шандель качает головой, открывает портсигар, берет сигарету и закуривает. )

Ламарк. Перед вами, сэр, три крысы, дети сточной канавы – самой природой нам предназначено жить и умереть в грязных ямах, где мы рождены. Но три крысы лишь в одном не подвластны сточной канаве, – у них есть глаза! Ничто не может удержать их от того, чтобы и дальше оставаться в канаве, кроме их глаз, и ничто не поможет им, если они выберутся из своей канавы, – лишь их глаза; и тут появился свет! Он появился и исчез, оставив нас все теми же самыми крысами, подлыми крысами… А когда исчезает свет, ты слепнешь.

Франсуа ( бормочет себе под нос ). -

Слепой! Слепой! Слепой !
И он бежит один, когда уходит свет ;
И солнце закатилось, наступила тьма ;
И крыса залегла в канаву – вот ее тюрьма.
Она ослепла !

( На стакане, который Франсуа держит в руке, задержался случайно попавший в подвал луч закатного солнца. Вино искрится и переливается. Франсуа бросает на него взгляд, вздрагивает и роняет стакан. Вино разливается по столу. )

Дестаж ( оживленно ). Пятнадцать… двадцать лет назад он сидел там, где сейчас сидите вы. Невысокий, с густой бородой, черноглазый… Всегда казалось, что ему хочется спать…

Франсуа ( закрыл глаза, его голос плывет ). Всегда сонный, сонный, сон…

Шандель ( мечтательно ). Он был поэтом непоющим, в венце из пепла. ( Его голос звенит нотками ликования. )

Франсуа ( говорит во сне ). Ну что ж, Шандель, какой ты сегодня? Остроумный, грустный, отупевший или пьяный?

Шандель. Господа! Уже поздно. Мне пора. Прошу вас, пейте! Пейте все. (С подъемом. ) Пейте до тех пор, пока уже не сможете говорить и видеть! ( Бросает на стол банкноту. )

Дестаж. Юный монсеньор…

( Шандель надевает пальто и шляпу. Входит Пито. Он принес еще вина, наполняет стаканы. )

Ламарк. Выпейте с нами, монсеньор!

Франсуа (во сне ). Тост, Шандель! Скажи тост.

Шандель ( берет стакан и высоко его поднимает ). Тост! ( Его лицо слегка покраснело, руки плохо его слушаются. Сейчас он выглядит настоящим галлом – совсем не так, как выглядел, когда вошел в винную лавку. )

Шандель. Я хочу выпить за того, кто мог бы стать всем, но остался ничем. За того, кто мог бы петь, но кто лишь слушал. Кто мог бы смотреть на солнце, но смотрел на гаснущие угли… Кто пил лишь горечь и носил венец из призрачного лавра!

( Все остальные встают, даже Франсуа, который при этом чуть не падает. )

Франсуа. Жан, Жан, не уходи! Не уходи, прошу тебя! Это я, Франсуа! Разве можешь ты меня бросить? Я ведь останусь один, совсем один… ( Его голос звучит все громче и громче .) Господи, разве ты не видишь? Этот человек не имеет права умереть! Ведь он – моя душа! (Он еще некоторое время удерживается на ногах, а затем оседает, распластавшись на столе. Вдали в сумерках слышится жалобный напев скрипки. Последний луч солнца замирает на голове Франсуа. Шандель открывает дверь и уходит. )

Дестаж. Уходят старые времена, проходит любовь, и уходит старый добрый дух. "Где ныне прошлогодний снег?" – вот как. ( Неуверенно умолкает, затем продолжает. ) Давно уже я без него…

Ламарк ( сонно ). Давно.

Дестаж. Твою руку, Жак! ( Они обмениваются рукопожатием. )

Франсуа ( громко ). Эй! Я тоже… Вы ведь не оставите меня? ( Слабым голосом. ) Хочу… еще стаканчик вина… всего один…

( Свет меркнет, наступает тьма. )

(ЗАНАВЕС)

Испытание

Широкие просторы центрального Мэриленда находились под привычным обстрелом горячего послеполуденного солнца, которое поджаривало и обширные долины, и извилистые дороги в клубах мелкой пыли, и безобразную, покрытую шифером крышу монастыря. В четыре часа дня даже сады излучали жару, сухость и леность, рождавшие какое-то подобие тихого довольства – пусть без романтики, но все-таки радостного. Стены, деревья, посыпанные песком дорожки, казалось, излучали обратно в чистое безоблачное небо знойное тепло позднего лета, со счастливым смехом жарясь на солнце. Этот час принес какое-то странное чувство успокоения и фермеру с соседнего поля, утершему пот со лба и потрепавшему по холке изнывающую от жажды лошадку, и послушнику, что вскрывал жестяные консервные банки за монастырской кухней.

По насыпи над речкой ходил человек. Он шагал вверх-вниз уже полчаса. Когда он в очередной раз прошел мимо, бормоча молитвы, послушник в недоумении посмотрел на него. Час перед принятием обета всегда был тяжелым. Впереди восемнадцать лет, а мир оставляешь позади. Послушник многих видел в таком состоянии: некоторые бледнели и нервничали, некоторые мрачнели и исполнялись решимости, кое-кто впадал в отчаяние. Но, когда колокол возвещал звоном о наступлении пятого часа пополудни, произносился обет, и новички, как правило, приходили в себя. Как раз в этот час в сельской глубинке мир кажется единственной реальностью, а монастырь – призрачным и немощным. Послушник сочувственно покачал головой и пошел своей дорогой.

Человек, не отрываясь, читал молитвослов. Он был совсем молод – не больше двадцати; пребывавшие в беспорядке темные волосы делали его похожим на мальчишку. На спокойном лице лежал румянец, губы непрестанно двигались. Он не нервничал. Ему даже казалось, что он всегда знал, что будет священником. Два года назад он почувствовал слабое волнение, трансцендентное ощущение десницы Божьей во всем, и воспринял это как добрый знак: приближалась весна его жизни. Он позволил себе сопротивляться изо всех сил. Проучился год в университете, провел четыре месяца за границей, но все это лишь укрепило его в мысли, что он познал свою настоящую судьбу. Он почти не колебался. Поначалу его страшил уход от мира, его охватывал безымянный ужас при мысли об этом. Он думал, что любит мир. Он панически сопротивлялся, но при этом все увереннее чувствовал, что последнее слово уже произнесено. У него было призвание свыше. И тогда, поскольку он не был трусом, он решился стать священником.

Весь долгий месяц послушничества его раздирали глубокая, полубезумная радость и неясный страх утраты своей любви к жизни вместе с осознанием приносимой жертвы. Любимый сын, он был взращен гордым и уверенным в себе, с верой в судьбу. Ему были открыты все пути: удовольствия, путешествия, политика, дипломатия. Когда три месяца назад он вошел в домашнюю библиотеку и объявил отцу о своем намерении стать иезуитом, разразился скандал. Друзья и родственники забросали его письмами. Ему говорили, что из-за сентиментального предрассудка самопожертвования, из-за какого-то детского каприза он губит юную многообещающую жизнь. Месяц он выслушивал горькие высокопарные банальности, ища утешения лишь в молитвах и твердо держась своего пути к спасению. В результате оказалось, что тяжелее всего было победить самого себя. Его опечалили разочарование отца и слезы матери, но он знал, что время их примирит.

И вот через полчаса он должен был произнести обет, который навеки посвятит его жизнь служению. Восемнадцать лет учения – восемнадцать лет ему будут диктовать все его мысли, все его идеи, а его индивидуальность и даже его физический облик будут изглаживаться ради того, чтобы в результате он превратился в прочное и надежное орудие, которое будет работать, работать и работать. Как ни странно, сейчас он чувствовал себя спокойнее и счастливее, чем раньше. Яростное, пульсирующее солнечное тепло билось в унисон с его созревшим сердцем, крепким в своей решимости и готовым выполнять свою часть работы – великого труда. Он ликовал оттого, что был избран – он, один из многих достойных, неустанно призываемых. И он откликнулся на зов.

Слова молитв вливались потоком в его разум, устремляя ввысь, к спокойствию и миру; его глаза улыбались. Все было просто; он был уверен, что жизнь умещается в молитве. Он шагал вверх и вниз. Затем вдруг что-то случилось. Впоследствии он никогда не мог описать, что это было, – он говорил, что в молитвы вкралось нечто подспудное, нечто нежданное и чуждое. Он продолжал читать, и это нечто превратилось в мелодию. Он вздрогнул и оторвал глаза от книги, – далеко внизу по пыльной дороге, держась за руки, шли и пели негры, пели старую песню, которую он знал:

Надеюсь, встретимся с тобой на небесах
И никогда с тобой не разлучимся ,
На небесах с тобой не разлучимся.
Господь помилуй нас, благослови ,
Чтоб мы на небесах соединились.

Пронеслась какая-то мысль – что-то, о чем он раньше не думал. Он почти разозлился на тех, кто так не вовремя появился перед ним, – не потому, что они были простыми примитивными существами, а потому, что они каким-то образом смогли вторгнуться в его мысли. Эта песня появилась в его жизни уже давно. Ее всегда напевала нянька в туманную пору его детства. Он сам часто тихо наигрывал ее на банджо жаркими летними вечерами. Песня напомнила ему о многом: о нескольких месяцах на море, о жарком пляже, омываемом угрюмым океаном, где они с кузиной строили замки из песка; о летних вечерах на большой лужайке у дома, где он ловил светлячков, пока песню доносило вечерним ветром из негритянских кварталов. Позже, уже с новыми словами, она стала серенадой, ну а теперь… Что ж, эта часть его жизни окончилась, но перед его мысленным взором вновь вставала девушка с добрыми глазами, постаревшая от горя, в ожидании, в тщетном ожидании… Ему казалось, что он слышит зовущие его голоса – детские голоса. А затем вокруг уже кишела городская толпа, раздавался гул разговоров; и семья, которой не будет никогда, манила его к себе.

Теперь в его голове подспудно зазвучала другая мелодия: дикая, нескладная музыка, обманчивая и плачущая, как визг сотен скрипок, но при этом отчетливая и ритмичная. Перед ним, как на панораме, проплывали друг за другом искусство, красота, любовь и жизнь, он ощущал экзотические ароматы мирских страстей. Он видел борьбу и войны, колыхание каких-то стягов, армию, приветствовавшую короля, но сквозь все это на него смотрели прекрасные и печальные глаза девушки, превратившейся в женщину.

И снова музыка изменилась; атмосфера стала давящей и печальной. Ему казалось, что перед ним бесновалась толпа, обвинявшая его. Снова дым окутал тело Джона Уиклифа, монах преклонил колени и рассмеялся оттого, что бедным не хватало хлеба, Александр VI опять вдавил отравленное кольцо в руку брата, закутанные в черные рясы инквизиторы нахмурились и зашептались. Трое великих произнесли, что Бога нет, и миллионы голосов возопили: "Почему? Почему мы должны в это верить?" А затем, будто в кристалле, он услышал голоса Гекели, Ницше, Золя и Канта, восклицавшие: "Не верю!" Он увидел Вольтера и Шоу, в холодной ярости. Голоса продолжали молить: "Почему?", а печальные девичьи глаза опять смотрели на него с бесконечной тоской.

Он находился в пустоте над миром – все и всё звали его теперь. Он был не в силах молиться. Снова и снова он повторял без чувства и смысла: "Помилуй меня, Господи! Помилуй меня, Господи!" Еще минуту, показавшуюся вечностью, он дрожал в пустоте – и вдруг все кончилось. Что-то во взгляде девушки изменилось, губы стали походить на холодный камень, а ее страсть показалась мертвой и преходящей.

Он стал молиться, и постепенно тучи рассеялись, образы потускнели и превратились в тени. Его сердце замерло на миг, а затем… Он стоял на берегу, колокол пробил пять вечера. Его преподобие настоятель спускался к нему по ступеням:

– Час пробил, входите.

Человек сразу же повернулся:

– Иду, святой отец.

Послушники безмолвно входили в храм и преклоняли колени для молитвы. На алтаре среди горящих свечей стоял сияющий ковчег со Святыми Дарами. Воздух был густой и тяжелый от ладана. Человек преклонил колени вместе со всеми. Он вздрогнул от первого аккорда гимна Пресвятой Деве, пропетого спрятанным в вышине хором, и посмотрел вверх. Слева от него, сквозь оконный витраж с изображением святого Франциска Ксавье, светило вечернее солнце, рисуя красный узор на рясе стоявшего перед ним священника. Трое рукоположенных священников преклонили колена у алтаря. Над ними горела огромная свеча. Он рассеянно посмотрел на нее. Справа от него еще один послушник дрожащими пальцами перебирал четки. Человек осмотрел его. На вид – около двадцати шести, волосы светлые, а серо-зеленые глаза нервно обшаривают храм. Их взгляды встретились, и старший бросил быстрый взгляд на алтарную свечу, будто привлекая к ней внимание. Человек тоже посмотрел на нее, и от этого у него побежали мурашки и зазвенело в ушах. Его заполнил все тот же незваный страх, что впервые появился полчаса назад на берегу. Дыхание участилось. Как же жарко было в храме! Слишком жарко, да и со свечой что-то было не так… не так… Неожиданно все поплыло. Его подхватил сосед слева.

– Держись, – прошептал он, – а то отложат церемонию. Тебе уже лучше? Сможешь выдержать до конца?

Он чуть кивнул и повернулся к свече. Да, никаких сомнений. Там что-то было, что-то плясало в язычке пламени, обрамленном случайным венком дыма. В храме чувствовалось присутствие чего-то злого – прямо на священном алтаре. Он почувствовал, как его пробрал холод, хотя он знал, что в помещении было тепло. Казалось, что его душу парализовало, но он не отрывал взгляда от свечи. Он знал, что он должен смотреть на нее. Больше было некому. Он не должен отводить глаз. Весь ряд послушников встал, и он тоже автоматически встал вместе с ними.

" Per omnia saecula, saeculorum. Аминь".

И вдруг он почувствовал, как исчезло нечто материальное – его последняя земная опора. Он сразу понял, что случилось. Его сосед слева потерял сознание от переутомления и нервного потрясения. И затем началось. Что-то неведомое и раньше пыталось подточить корни его веры; пыталось противопоставить его любовь к миру и любовь к Богу и использовало все возможные, как он думал, силы для борьбы с ним; но сейчас все было иначе. Ничто не отрицалось, ничего не предлагалось. Самое точное описание – как будто огромная масса навалилась на его сокровенную душу, масса без сущности, не духовная и не физическая. Его поглотило бесплотное облако зла, зла во всех проявлениях сразу. Он не мог думать, не мог молиться. Будто сквозь сон до него доносились голоса рядом стоявших, они пели, но были далеко – и он никогда еще не чувствовал себя таким далеким. Он находился на плоскости, где не было ни молитвы, ни милости Божьей; он понимал лишь, что вокруг него собираются силы ада, и сущность зла заключена в одной-единственной свече. Он чувствовал, что должен в одиночку бороться с бесконечностью соблазна. Он никогда не испытывал такого и даже не слышал от других о чем-либо подобном. Он знал только, что один человек уже не устоял перед этой массой, а он должен устоять. Он должен смотреть на свечу, смотреть и смотреть – до тех пор, пока сила, заполнившая ее и затащившая его на эту плоскость, не исчезнет для него навсегда. Сейчас или никогда!

Назад Дальше