XLV
Решение было принято. Только теперь у меня хватило мужества обернуться. Матросы на палубах с встревоженными, унылыми лицами все глядели в одну сторону - следили за нашим преследователем. В первый раз за это утро я увидел Цезаря, растянувшегося на палубе около фок-мачты, и спросил себя: где ж он прятался до сих пор? Впрочем, он мог бы все время вертеться рядом, - я бы его все равно не заметил. Мы были слишком поглощены мыслями об ожидавшей нас участи, чтобы обращать внимание друг на друга. Никто с утра еще ничего не ел, и матросы только беспрестанно ходили пить к бочке с водой.
Я сбежал вниз, в каюту. Там, в шкафчике, у меня было заперто десять тысяч фунтов золотом, и об этом, кроме Доминика не подозревал ни один человек на судне. Когда я снова вышел на палубу, Доминик стоял спиной ко мне и вглядывался в берег. Мыс Крейс скрывал от наших глаз все впереди. Слева широкий залив, где бешеные шквалы взметали воду, весь словно заволокло дымом. За нами небо имело грозный вид.
Увидев меня, Доминик тотчас же безразличным тоном осведомился, что случилось. Я подошел к нему вплотную и, стараясь казаться спокойным, сказал вполголоса, что я нашел шкафчик взломанным, а пояс с зашитым в нем золотом исчез. Вчера вечером он был на месте.
- Что вы хотели сейчас делать с этим поясом? - спросил Доминик весь дрожа.
- Надеть его на себя, разумеется, - ответил я, с удивлением замечая, что у него стучат зубы.
- Проклятое золото! - пробормотал он. - Оно из-за своей тяжести могло вам стоить жизни. - Он содрогнулся. - Но сейчас некогда толковать об этом.
- Я готов!
- Погодите. Я жду, чтобы пронесся этот шквал, - буркнул Доминик. Прошло еще несколько минут, тяжких, как свинец.
Наконец шквал прошел. Какой-то черный вихрь скрыл от наших глаз гнавшееся за нами судно. "Тремолино" дрожа несся по волнам. Исчезла и земля впереди, и мы были одни в царстве воды и ветра.
- Prener la barre, monsieur, - внезапно нарушив молчание, сказал Доминик резким голосом. - Берите румпель. - Он наклонил свой капюшон к моему уху. - Тартана - ваша, и вы собственной рукой должны нанести удар. Я… у меня есть еще другое дело.
Он, уже громко, сказал рулевому:
- Передай руль синьорино, а ты и все остальные будьте под рукой и, как услышите команду, мигом подтяните шлюпку.
Матрос повиновался. Он был удивлен, но ничего не сказал. Остальные навострили уши, зашевелились. Я слышал, как они перешептывались: "Что это еще за новости? Пристанем где-нибудь? Будем удирать? Ну, да padrone лучше знает, что делать".
Доминик прошел по палубе. Он остановился, чтобы взглянуть на Цезаря (который, как я уже говорил, лежал, растянувшись на животе, около фок-мачты), перешагнул через него и скрылся под фоком. Я стоял у руля, но не смотрел вперед. Я не мог смотреть никуда, только на этот парус, развернутый, неподвижный, как большое темное крыло. Но Доминик, видимо, зорко следил за ориентирами. Голос его едва слышно донесся до меня с носовой части:
- Давайте, синьорино!
Я повернул румпель так, как заранее было условлено. Снова слабо прозвучал голос Доминика, и затем мне оставалось только держать прямо. Ни одно судно не мчалось так весело навстречу своей гибели. "Тремолино" то поднимался, то опускался на волнах, словно плавая в пространстве, затем летел вперед со свистом, как стрела. Доминик, пригнувшись под фоком, вышел на такое место, где я мог его видеть, и стоял, подняв палец в позе настороженного ожидания. За секунду до того, что произошло, рука его опустилась. Я сжал зубы… и затем…
Рассказывать о досках, превращенных в щепки, о разбитых вдребезги бревнах? Это кораблекрушение лежит у меня на душе как страшное убийство. Незабываемы муки совести, так как я одним ударом разбил живое, верное сердце. В первое мгновение - стремительный бег, ощущение парящего полета; в следующее - крушение, смерть, безмолвие, мгновение страшной неподвижности. Песня ветра перешла в вой, и высокие волны вскипали вокруг трупа медленно и грозно. Я, словно обезумев, увидел как летела, качаясь, от носа к корме фок-рея, как люди, сбившись в кучу, в ужасе выкрикивали проклятия и с лихорадочными усилиями подтягивали за канат шлюпку. Со странным удовольствием от того, что вижу что-то знакомое, я заметил среди них и Цезаря, узнал жест Доминика - горизонтальный размах его мощной длани. Ясно помню, как я подумал: "Цезарь, конечно, должен погибнуть", а затем я очутился на четвереньках, качавшийся румпель, который я выпустил из рук, треснул меня пониже уха, и я упал замертво.
Думаю, что без сознания я был только несколько минут, но когда я пришел в себя, шлюпка уже неслась по ветру к бухточке между скалами, ее направляли веслами два матроса. Я был усажен на офицерском месте, и Доминик поддерживал меня, обняв за плечи.
Мы высадились в знакомой нам местности. Доминик взял с собой одно весло. Он, вероятно, подумал о предстоявшей нам переправе через речку, где имелась только жалкая плоскодонка, на которой часто недоставало багра. Но прежде всего нам пришлось подняться на гребень горы за мысом. Доминик помогал мне идти. У меня темнело в глазах, голова казалась очень большой и тяжелой. В конце подъема я уже цеплялся за Доминика и не мог идти. Мы сделали привал.
Под нами справа расстилался широкий, окутанный дымкой залив - пустой. Доминик сдержал слово. Ни щепки не видно было вокруг черной скалы, с которой "Тремолино", чье смелое сердце разбилось сразу, соскользнул в глубокие воды, где ждал его вечный покой. Над безбрежной равниной открытого мор мчались туманы, и в центре уже редеющего шквала, как призрак, распустив огромное количество парусов, ничего не подозревавшее патрульное судно неслось к северу, все продолжая гнаться за нами. Наши матросы уже спускались по противоположному склону, чтобы поискать плоскодонку, которую, как мы знали по опыту, не всегда можно было найти на месте. Я смотрел им вслед мутными глазами. Один, двое, трое, четверо…
- Доминик, а где же Цезарь? - воскликнул я.
Как будто отстраняя от себя самый звук этого имени, padrone сделал тот широкий, плавный жест, которым он сшибал с ног Цезаря. Я отступил на шаг и испуганно смотрел на него. Незастегнутая рубашка открывала мускулистую шею и волосатую грудь. Он воткнул весло вертикально в рыхлую землю и, медленно засучив правый рукав, показал мне голую руку.
- Вот, - заговорил он с расстановкой, и нечеловеческое усилие было в его голосе, вибрировавшем, как струна, подавленном силой чувств. - Вот та рука, что нанесла удар. А остальное, боюсь, сделало ваше золото. Я о нем совсем забыл! - он сжал руки в неожиданном порыве горя. - Забыл, забыл, - твердил он безутешно.
- Так это Цезарь украл пояс? - выговорил я, заикаясь. Я был ошеломлен.
- А кто же? Canaille! Он, наверное, долгое время шпионил за вами. И все остальное - тоже его рук дело. Весь день пробыл в Барселоне. Предатель! Продал свою куртку, чтобы… нанять лошадь. Ха-ха! Выгодное дельце! Говорю вам - это он выдал нас им.
Доминик указал на море, где guardacosta казался уже только темным пятном вдали. Он поник головой.
- Доносчик… - бормотал он мрачно. - Кервони - доносчик! О мой бедный брат!..
- И вы его утопили, - сказал я слабым голосом.
- Я ударил раз - и этот негодник пошел ко дну, как камень, - ведь на нем было ваше золото. Да. Но он успел прочесть в моих глазах, что его ничто не спасет, пока я жив. И что же - разве я был не вправе?.. Я, Доминик Кервони, я, который привел его на вашу фелюгу? Мой племянник - предатель!
Он выдернул весло из земли и заботливо повел меня вниз с горы. За все время он ни разу не взглянул мне в лицо. Он перевез нас всех через речку, потом вскинул опять весло на плечо и, подождав пока все отойдут на некоторое расстояние, только тогда взял меня под руку и повел. Когда мы прошли немного дальше и перед нами открылась рыбачья деревушка, куда мы направлялись, Доминик остановился.
- Можете вы один дойти до тех домов? Как вам кажется? - спросил он спокойно.
- Да, думаю, что смогу. Но почему один? А вы куда пойдете, Доминик?
- Куда-нибудь. Что за вопрос! Синьорино, вы еще почти мальчик, а задаете этот вопрос мужчине, у которого в роду случилась такая позорная история! А! Предатель! И зачем я признал своим племянником, человеком нашей крови, это отродье дьявола! Вор, плут, трус, лгунишка… Другие как-то умеют мириться с этим… Но я был ему родной дядя и потому… Да, жаль, что он не отравил меня, - сволочь! Теперь я, я, человек, которому все доверяют, корсиканец, должен просить у вас прощения за то, что я привел на ваше судно, где я был padrone, предателя, человека из рода Кервони, который вас продал. Нет! это уж слишком… Этого мне не вынести. Вот я прошу у вас прощения. И вы можете плюнуть Доминику в лицо, так как измена человека из нашего рода позорит нас всех. Кражу можно возместить, ложь исправить, за смерть отомстить, но чем искупить измену? Ничем!
Он отвернулся и пошел от меня берегом реки, сердито размахивая рукой и повторяя самому себе с яростной выразительностью: "Ах, каналья! Каналья!" Я сидел на том же месте, трясясь от слабости и немой от благоговения. Не в силах выговорить ни слова, я глядел вслед странной одинокой фигуре моряка с веслом на плече, шедшего вверх по голому, усеянному камнями ущелью под хмурым свинцовым небом, в последний день жизни "Тремолино". Медленно шагая спиной к морю, Доминик скрылся из виду.
Так как качество наших желаний, мыслей и интересов соответствует нашему безмерному ничтожеству, то мы даже время меряем по своей мерке. В тюрьме наших иллюзий тридцать веков истории человечества кажутся нам менее достойными внимания, чем тридцать лет нашей личной жизни, на которые мы и предпочитаем оглядываться.
И Доминик Кервони занял место в моей памяти рядом с тем легендарным скитальцем по морю чудес и ужасов, с тем обреченным нечестивцем, которому вызванная им тень предрекла, что он будет бродить по земле с веслом на плече до тех пор, пока не встретит людей, никогда в жизни не видевших корабля и весла. Я, кажется, так и вижу их стоящими рядом в сумеречной безводной стране, этих несчастных хранителей тайн моря, с эмблемой их трудного ремесла на плече. Их окружает безмолвная толпа любопытных. Да, я вижу их даже сейчас, когда, оставив позади море, я шагаю в сумерках жизни и несу эти странички в надежде, что где-нибудь в глубокой долине, далеко от берега, меня встретит безмолвный привет терпеливого слушателя.
― КАПРИЗ ОЛМЭЙРА ―
ГЛАВА I
- Каспар! Макан!
Хорошо знакомый Олмэйру визгливый голос спугнул его мечту о счастливом будущем и вернул его к неприятной действительности. Пренеприятный голос! Олмэйр слышал его в течение многих лет, и с каждым годом он становился ему все противнее. Но не беда, - всему этому скоро конец!
Он беспокойно пошевелился, но больше ничем не отозвался на оклик. Опершись обоими локтями на балюстраду веранды, он продолжал пристально глядеть на широкую реку, равнодушно и торопливо протекавшую перед его глазами. Он любил глядеть на нее в часы заката, может быть потому, что в это время заходящее солнце зажигало воды Пантэя золотыми отблесками; а мысли Олмэйра часто вращались вокруг золота - того золота, которого ему не удалось добыть, которое другие добыли - бесчестным путем, разумеется, - того золота, которое он еще надеялся добыть честным трудом для себя и для Найны. Он весь ушел в мечту о богатстве и могуществе, которым он будет наслаждаться далеко, далеко от этого побережья, где он прожил столько лет. Он забывал горечь трудов и борьбы в ожидании грядущей великой и блестящей награды. Они с дочерью будут жить в Европе. Они будут богаты и почитаемы всеми. Перед лицом ее дивной красоты и его огромного богатства все и думать забудут о том, что Найна - дочь темнокожей. Глядя на ее торжество, он сам вновь помолодеет, позабудет о двадцати пяти годах мучительной борьбы на этом берегу, где он чувствовал себя пленником. И все это вот-вот будет у него в руках - стоит только Дэйну вернуться. А вернуться он должен и даже очень скоро; ведь в этом он лично заинтересован, так как ему предстоит получить свою долю. Он опоздал на целую неделю! Может быть, он вернется сегодня вечером.
Так думал Олмэйр, стоя на веранде своего нового, но уже разваливающегося дома - этой последней неудачи в его жизни-и глядя на широкую реку. Сегодня река не отливала золотом; она вздулась от дождей и катилась перед его рассеянным взором бурным и мутным потоком, неся мелкий сплавной лес и крупные бревна, а временами даже целые вырванные с корнем деревья со всеми ветвями и листьями, среди которых вода сердито крутилась и бурлила.
Одно из таких плывущих деревьев прибило течением к пологому берегу как раз против дома; Олмэйр, перестав на минуту мечтать, с вялым любопытством принялся наблюдать за деревом. Обдаваемое шумящими и пенящимися волнами, оно медленно повертывалось, и вскоре, преодолев препятствие, снова поплыло вниз по течению. Медленно переворачиваясь, оно поднимало кверху длинную обнаженную ветку, подобную руке, воздетой к небесам с немым проклятием ненужному и грубому насилию реки. Олмэйр почему-то все более и более заинтересовывался участью этого дерева. Он даже перегнулся через перила, чтобы посмотреть, минует ли оно отмель внизу. Оно миновало ее, тогда Олмэйр выпрямился и подумал, что отныне путь дерева свободен вплоть до самого моря. И он позавидовал этому бездушному предмету, постепенно удалявшемуся и сливавшемуся с темнотой. Когда он совершенно потерял бревно из виду, он задумался о том, как далеко уйдет оно в открытое море. Куда понесет его течением, - к северу или к югу? Вероятно, к югу. А затем оно поплывет куда-нибудь к Целебесу, а может быть, и Макассару.
Макассар! Пылкая фантазия Олмэйра опередила дерево в его воображаемом странствии, но память его, перенесясь назад лет на двадцать или больше, в мгновение ока воскресила перед ним молодого Олмэйра, стройного, со скромными манерами, в белом костюме. Вот он высаживается на макассарской пристани. Он приехал сюда искать счастья в конторах старика Гедига. Это была важная пора в его жизни, начало нового существования. Отец его, мелкий служащий ботанического сада в Буитензорге, разумеется, рад был пристроить сына на службу в такой фирме. Да и сам юноша не прочь был покинуть нездоровые берега Явы и убогую обстановку родительского дома, где отец день-деньской ворчал на тупость садовников-туземцев, а мать, развалившись в качалке, непрестанно оплакивала покинутый Амстердам, где она воспитывалась и пользовалась почетным положением в свете, как дочь торговца сигарами.
Олмэйр покинул отеческий кров с легким сердцем и с еще более легким карманом; он хорошо говорил по-английски, был силен в арифметике и готовился покорить мир, ни минуты не сомневаясь в успехе.
Теперь, двадцать лет спустя, задыхаясь от жары борнейского вечера, он со скорбным удовольствием вспоминал высокие и прохладные склады Гедига, с длинными, прямыми проходами между бочками джина и тюками манчестерских товаров и с бесшумно распахивающейся входной дверью; вспоминал их слабое освещение, такое приятное после ослепительного уличного света, маленькие отгороженные закоулочки между грудами товаров, где конторщики-китайцы, аккуратные, свежие, с печальными глазками, молчаливо и быстро писали что-то; вспоминал грохот бочек и ящиков, передвигаемых и перекатываемых рабочими под аккомпанемент тихой песни, внезапно оканчивавшейся отчаянными вскриками. В дальнем конце помещения, против входной двери, было отгорожено обширное, хорошо освещенное пространство; шум долетал туда приглушенный расстоянием, и в воздухе носилось нежное непрерывное звяканье серебряных гульденов; счетом этих гульденов занимались другие китайцы, такие же скромные; они складывали монеты в столбики под наблюдением мистера Винка, кассира, гения-покровителя этого места и правой руки хозяина.
В этом свободном пространстве занимался и Олмэйр, сидя неподалеку от маленькой зеленой дверки, близ которой всегда стоял малаец в красной чалме и с красным поясом; рука малайца держала свисавшую откуда-то сверху веревочку и двигалась вверх и вниз с правильностью машины. Веревочка приводила в движение "пунку", поставленную по ту сторону зеленой дверки, в так называемом "приватном кабинете", где сам хозяин, старик Гедиг, принимал и занимал шумливых гостей. По временам зеленая дверка распахивалась, и сквозь синеватые клубы табачного дыма вырисовывался длинный стол, уставленный бутылками самых разнообразных форм и высокими кувшинами, и плетеные кресла с развалившимися в них людьми. Хозяин высовывал голову из двери и, держась за ручку, таинственно бурчал что - нибудь Винку, или громовым голосом на весь склад выкрикивал какое-нибудь приказание, или, заметив нерешительно озирающегося посетителя, приветствовал его дружелюбным ревом. "Добро пожаловать, капитан! Откуда? Из Бали, а? Есть у вас лошадки, а? Мне нужны лошадки! Мне нужно все, что у вас есть! Ха-ха-ха!" Тут посетитель втаскивался в комнату среди целой бури восклицаний, дверь захлопывалась, и комната вновь наполнялась обычным шумом, пением рабочих, грохотом бочек, царапаньем быстрых перьев; а надо всем этим носился музыкальный звон крупных серебряных монет, непрерывно струившихся между желтыми пальцами внимательных китайцев.
В ту пору жизнь и торговля ключом били в Макассаре. Туда стремились все смельчаки, оснастившие шхуны на австралийском побережье и стекавшиеся на Малайский архипелаг в погоне за деньгами и приключениями. Смелые, беспечные, ловкие дельцы, притом всегда готовые схватиться с пиратами, которых зачастую еще можно было встретить у тех берегов, быстро сколачивающие деньгу, они обычно съезжались на общие rendezvous в заливе, чтобы поторговать и повеселиться. Голландские купцы называли этих людей английскими коробейниками; среди них, несомненно, попадались люди благородного происхождения, находившие прелесть в таком образе жизни, но в большинстве случаев это были простые моряки. Царем их, по общему признанию, был Том Лингард, тот самый, которого все малайцы - честные и плуты, мирные рыбаки и отчаянные головорезы - именовали Раджа-Лаут, то есть Владыка Морей.
Олмэйр не пробыл еще и трех дней в Макассаре, а уже вдоволь наслушался рассказов о его ловких сделках, о его любовных связях, а также о его отчаянных схватках с пиратами племени Сулу, - наряду с романтической повестью о какой-то девочке, найденной победителем Лингардом на разбойничьем судне, которым он овладел в бою, сбросив за борт весь экипаж. Девочку эту, как все знали, Лингард удочерил, воспитывал в каком-то монастырском пансионе на Яве и называл своей дочерью. Он торжественно поклялся выдать ее замуж за белого, прежде чем он возвратится на родину, и оставить ей весь свой капитал. "А капитал у капитана Лингарда огромный, - говаривал торжественно мистер Винк, склонив голову набок, - уйма денег; больше, чем у Гедига!" И помолчав немного для того, чтобы дать слушателям опомниться от такого невероятного утверждения, он в пояснение шептал: "Он, знаете ли, реку открыл!"